Андрей замолчал, открыл очередную бутылку шампанского, разлил по бокалам и, подняв свой, провозгласил:
— Да здравствует божественный случай, который в один день делает человека звездой мировой величины. Чтобы и нас этот случай не обошел стороной.
Все выпили. Даже Гений почти вслепую, не отрывая напряженного взора от листа бумаги с беспорядочными кучками и колбасками краски, штрихами, пятнами, завитками правой рукой налил себе в чашечку «Южнобережного» портвешку, слышно причмокивая, отхлебнул пару раз и затянулся сигаретой «Дукат», которую он не выпускал из левой руки. Я отметила про себя, что он совершенно не закусывал, но приставать к нему с этим делом не стала.
— Значит, шел наш гений по аллеям парка Сокольники по направлению к дому, ни о чем плохом не думал и вдруг слышит — пенином потянуло… Это разбавитель для краски, — пояснил он для меня, потом шлепнул себя ладонью по лбу. — Не мне тебе, чувиха, объяснять! Ты сама все лучше меня знаешь…
— Положим, не лучше, — поправила его я.
— Но и не хуже… Илья при мне тебе все объяснял. Он любит это дело. В нем гибнет талант педагога. Я серьезно. Вот увидишь, он еще придет к преподавательской деятельности…
— Ты поближе к делу, а то до утра не расскажешь… Андрей посмотрел на часы, потом на окно, в котором ночь заметно теряла свою густоту. Была половина четвертого.
— Успею, — улыбнулся Андрей. — Уже немного осталось. Так вот, идет наш гений и видит толпу, посреди которой четыре художника ваяют абстрактную нетленку… — Не поворачиваясь к переводчице, он произнес вполголоса: — Светульчик, ты облегчай, облегчай для творцов, а то не так поймут…
— Соображу как-нибудь… — так же вполголоса ответила переводчица. Американцы с легкой тревогой переглянулись.
Светлана им лучезарно улыбнулась и что-то сказала по-английски, из чего я поняла слово «скорость».
— Значит, подходит наш гений к этой толпе, пробирается поближе к событиям и наблюдает, как эта штатская бригада показательно работает… И так его это дело огорчило, что потянулся было к заветной бутылочке портвейна, но вовремя одумался. Сообразил, что слишком со многими придется делиться… Постоял он так в расстройстве, помолчал, а потом говорит: «Старички, говорит, конечно, Бог вам в помощь, но все это не так делается…» Ну, Светульчик им натурально все переводит, и у них даже кисти из рук от такого нахальства падают…
— Йес, йес, — радостно подтвердили художники.
— Ну, а выглядел наш гений так же, как и сейчас, только похуже. Сейчас на нем четырехдневная ковбойка, а тогда была рубашечка, в которой он половину Сокольников покрасил. Настоящее произведение абстрактного искусства. К слову сказать, ту, что сейчас на нем, подарил ему один из тех, который пьет в гостинице. И правильно сделал. Она ему все равно не нужна. Он ведь из гостиницы не выходит…
Андрей сделал расчетливую паузу и призвал всех наполнить бокалы.
— Кто-то из великих сказал, что самый большой порок в искусстве — это трусость. Я же говорю, что самое главное качество в искусстве — это смелость, даже дерзость. Без этого не бывает открытий, без этого не рождаются великие произ ведения. — Он поднял свой бокал: — За смелых и дерзких в искусстве и в жизни! — При этом он многозначительно посмотрел на меня.
— Йес! — торжественно произнесли художники.
— Значит, на чем мы остановились? На том, что наш гений объявил, что «старички» все не так делают. Ну, «старички», когда пришли в себя, вежливо поинтересовались, не может ли молодой человек показать им, как это делается? И приглашают его через переводчицу к себе на ринг. Наш гений, ничтоже сумняшеся, перелезает к ним за загородку и осматривает их материальную часть. А у них там под навесиком штабель подрамников с загрунтованным холстом и целый малярный склад красок. Он такого богатства отродясь не видел. У него, по свидетельству очевидцев, даже руки затряслись и слюна выступила, как у собаки Павлова. Но гений на то и гений. Он свой восторг поборол, собрался, отобрал четыре холста и положил их в ряд. Потом взял несколько банок всяких там акриловых красок и автомобильных эмалей и по неведомому никому, кроме Всевышнего, замыслу разлил их по холстам. Потом огляделся, скользнул рассеянным взглядом по ироничным лицам заморских учителей, отыскал стертую дворницкую метлу — натуральный голяк, вынул из нее деревянную ручку, подошел к холстам, залитым краской, и несколькими неуловимыми движениями набросал поразительно похожие портреты всей четверки…
— Йес, йес, — испуганно поддакнули американцы.
— Причем каждый портрет был в своей цветовой гамме, соответствующей характеру персонажа. Больше того — потом выяснилось, что наш гений, по наитию свыше, угадал да же любимые цвета своих героев. А сами образы, созданные, между прочим, березовым голяком, отдавшим лучшие годы своей трудовой жизни борьбе за чистоту нашей столицы, были так точны, остроумны и лаконичны, что выглядели гораздо выразительнее прообразов.
— Йес, йес, — мужественно подтвердили поверженные мастера.
А Сэм с искаженным как от внезапной зубной боли лицом обхватил голову руками и простонал:
— Но-о-о-уу!
— За гения! — скомандовал Андрей.
Все дружно сделали движение бокалами в сторону увлеченно что-то размазывающего ребром ладони по бумаге Гения и, даже не пытаясь привлечь его внимание, выпили.
— Вот и вся его история, — грустно сказал Андрей. — Слава на него обрушилась в одно мгновение, как снежная лавина. Он четвертый день с нами. Мы ходим с ним по лучшим мастерским и домам Москвы и рассказываем о чуде, которое произошло на наших глазах… А он пьет свой портвейн и рисует. На чем придется и чем придется… И, когда заканчивает, теряет к картине интерес. Просто забывает о ней. Если не забрать ее, он может бросить ее на пол и, забывшись, наступить на нее. Такое уже бывало, особенно после третьей бутылочки портвешка. Между прочим, поздравляю тебя, чувиха, он твой портрет рисует.
— С чего ты взял? — засомневалась я. Глядя на его работу вверх ногами, с моего места, было решительно невозможно понять, что же он там рисует. — Он же даже не смотрит на меня.
— Он и на художников тогда не смотрел. В этом-то и весь фокус. Стоит гению один только раз взглянуть на человека, как тот навсегда отпечатывается в его гениальной душе со всеми своими явными и тайными страстями. Он, когда захочет, может с абсолютной точностью, в своей непередаваемой манере перенести это изображение на бумагу. Хоть через сто лет. И, пока он это не сделает, образ человека будет храниться в его памяти. Единственный способ стереть его — это перенести на холст, на картон, на бумагу, на тряпку, на ресторанную салфетку — для гения это безразлично.
Андрей грустно допил свое шампанское. А гений, словно специально для того чтобы опровергнуть слова Андрея, вы брал из своей груды мусора коричневый пастельный мелок и где-то в середине рисунка, среди запутанных линий, поста вил свои инициалы и дату. Потом, отстранившись от картины, допил последнюю каплю портвейна из чашечки. Он так и не захотел сменить ее на рюмку, как я ни предлагала. После этого он со скрежетом отодвинул стул от стола, поднялся и, отойдя на шаг, посмотрел на картину стоя. За столом все молчали. Гений подошел к столу, взял двумя руками разрисованный лист ватмана, встряхнул его и, встав предо мной, сказал:
— Старуха, это тебе. А винца у тебя не найдется?
Я вгляделась в его мазню и ахнула. По какому-то волшебству из нагромождения пятен, мазков, линий и завитков вдруг проступил мой портрет. Я на нем была живее и похожее, чем в зеркале. Причем в зеркале я вижу только свое ли цо, а тут я увидела вдруг всю свою жизнь со всеми проблемами, неудачами, радостями и надеждами… И сколько я ни смотрела на этот портрет, я до сих пор не могу понять, как это сделано. Как три капли краски — зеленая, голубая и серая, выдавленные при мне на бумагу из жеваных тюбиков, могут быть моими глазами, сквозь которые проглядывает моя душа…
Трепеща и недоумевая, я осторожно взяла из его рук свой портрет и пролепетала какие-то слова благодарности, лихорадочно вспоминая, осталась ли в буфете ополовиненная бутылка «Фраги» или мы ее с Татьяной допили.
Я передала портрет в руки Андрея и направилась к буфету. Бутылка, к счастью, была на месте. Она была едва початая. Я передала ее в руки Гения.
— Ты мне сразу понравилась, старуха, — сказал он, чиркнув по моему лицу своими отстраненно-насмешливыми глазками, и налил себе чашечку «Фраги», которую с некоторой на тяжкой можно было считать портвейном. Это вино хоть и десертное, но не очень сладкое. Он отхлебнул добрый глоток и, придвинув стул к столу, К своей пачке ватмана, склонился над следующим листом и выключился из событий.
Тут все начали наперебой поздравлять меня, говорить о том, как мне повезло, как прекрасна картина, какую ценность она представляет уже сейчас и сколько она может стоить через несколько лет, как ее нужно оформить, куда повесить… Все чрезвычайно увлеклись этой проблемой. Возникло несколько непримиримых мнений по этому поводу. Один только Гений тихонько сидел над своим листом ватмана.
Тут все начали наперебой поздравлять меня, говорить о том, как мне повезло, как прекрасна картина, какую ценность она представляет уже сейчас и сколько она может стоить через несколько лет, как ее нужно оформить, куда повесить… Все чрезвычайно увлеклись этой проблемой. Возникло несколько непримиримых мнений по этому поводу. Один только Гений тихонько сидел над своим листом ватмана.
В спорах незаметно допили шампанское. Потом добрались до неприкосновенных запасов коньяка Николая Николаевича. Он имел обыкновение недопитые бутылки коньяка составлять на нижнюю полку буфета, в дальний угол, за стопку праздничных тарелок. «На черный день», — всякий раз приговаривал он, никак не предполагая, что «черный день» подкрадется серым августовским утром…
6Ушли все до рассвета. Резвицкий так и не сказал мне, в чем заключалось его деловое предложение.
Я проводила честную компанию, заперла за ними дверь и прямо из прихожей направилась в ванную почистить еще раз зубы. Спать не хотелось совершенно, но нужно было попытаться.
С Володей мы договорились, что в райком на инструктаж я не пойду, а явлюсь в «Центральную» к двенадцати часам, к концу завтрака. Это был последний фестивальный день, и никаких мероприятий, кроме торжественного закрытия в Лужниках в шесть часов вечера, у нас не намечалось. Ребята попросили меня прийти днем, чтобы пройтись по магазинам и купить кое-какие сувениры. Значит, я могла спать до одиннадцати часов.
Размышляя таким образом, я почистила зубы и, вернувшись в гостиную, остолбенела на пороге. Гений сидел за столом на своем месте и как ни в чем не бывало чиркал что-то угольком на чистом листе бумаги. Рядом с ним на полу валялся уже зарисованный лист. Это был еще один мой портрет, который я не люблю, потому что выгляжу на нем осатаневшей от гостей, как оно и было на самом деле…
Я готова была голову дать на отсечение, что проводила Гения вместе со всеми остальными гостями. Не влетел же он в форточку, пока я чистила зубы? Я отчетливо помнила, как закрыла дверь и накинула цепочку.
Прислонившись к косяку, я неотрывно смотрела на Гения и соображала, что же делать дальше. Он продолжал рисовать. На его губах блуждала загадочная отстраненная улыбка. Наверняка он видел, что я стою в дверях и смотрю на него, но не желал в этом признаваться.
Я подошла к столу, встала напротив и уставилась на него в упор. Никакой реакции. Тогда я зашла ему за спину и через плечо взглянула на рисунок. Понять что-то в этом сложном переплетении угольно-черных линий я не смогла.
— Какой тут, на хрен, гений, старуха, когда ничего не получается…
Он с таким ожесточением чиркнул углем по бумаге, что тот раскрошился до основания.
— Я пьяненький и спать хочу, — сказал он совершенно трезвым голосом.
— Почему же вы не ушли со всеми? — раздраженно спросила я.
— А мне некуда идти. Они вели меня ночевать в мастерскую к какому-то Илье, а их туда не пустили…
— А что, дома у вас нет? — спросила я.
— Я ушел из дома, старуха, — сказал он и зевнул.
— Хорошо, я вам постелю здесь на диване. Только вам придется уйти вместе со мной в одиннадцать часов.
— Как скажешь, старуха. А за тряпки и за бумагу спасибо… Ничего, если я руки помою?
Я проводила его в ванную, показала, каким полотенцем можно вытереть руки, зашла в спальню, тщательно прикрыла за собой дверь, пожалев, что не предусмотрено на ней ни замка, ни хотя бы крючка, отвернулась к стенке, укрылась с головой и, вопреки опасениям, в то же мгновение провалилась в глубокий, беспамятный сон…
Очнулась я оттого, что кто-то меня потеребил за плечо.
Я откинула одеяло с головы и повернулась.
— Что, пора? Сколько времени? — ошалело пробормотала я, бессмысленными глазами уставившись на круглые настенные часы, на которых было столько же времени, сколько и тогда, когда я ложилась.
Склонившись надо мной, стоял Гений в черных сатиновых трусах и голубой майке, провисшей в проймах.
— Что тебе надо?
— Подвинься, старуха, а то я не помещусь тут… — как ни в чем не бывало, попросил Гений и приподнял одеяло что бы лечь рядом.
— Ты что — с ума сошел? — обалдела я. — А ну пошел отсюда, пока я тебя с лестницы не спустила! — Никакого страха я не почувствовала. Только веселую злость. Я поняла, что действительно могу встать, взять его за шкирку и вышвырнуть за дверь вместе с его грязными шмотками, красками и гениальными портретами.
— Ну ты что, старуха, — сказал он, переминаясь с ноги на ногу. — Холодно же, и я спать хочу…
— Я же тебе постелила на диване, чего ты сюда-то лезешь?
— Я там не засну, старуха, — сказал он дрожащим голосом, и я увидела, как поползли мурашки по его тощим, бледным ногам.
— Ну, хорошо, — проклиная всю живопись на свете и себя за бесхарактерность, сказала я и свесила ноги с кровати, ничуть не смущаясь, что тела моего при этом обнажилось больше, чем всего было у Гения. — Я пойду на диван…
— Старуха, но мы там вообще не поместимся… Ты такая большая, как кариатида на Эрмитаже, — сказал он, с любопытством разглядывая мои голые ляжки.
— А с чего ты взял, что мы там будем вдвоем спать? — сказала я, натягивая ночную сорочку на колени.
— А я один не засну, старуха, — сказал Гений и присел рядом со мной на кровать. — Только можно я буду у стенки, а то всю дорогу буду бояться, что свалюсь. Я в детстве свалился с верхней полки в поезде и с тех пор боюсь спать с краю.
И тут случилось то, чего я объяснить не могу до сих пор. Я встала, задернула щель в плотных шторах на окне, через которую пробился веселый луч солнца и, зевнув, сказала:
— Черт с тобой, лезь к стенке. Но если будешь мешать спать — клянусь всем портвейном на свете — выкину тебя в форточку! К чертовой бабушке! — добавила я для пущей убедительности.
И ведь что самое интересное, — я знала наперед все, что будет. Так оно и произошло, как по-писаному.
Я повернулась к нему спиной, закрыла глаза и решила не открывать их ни под каким предлогом. Сперва он согрелся и перестал дрожать. Потом придвинулся ко мне и я почувствовала, что его интересуют не только живопись и портвейн…
Впрочем, я с самого начала подозревала, что он вовсе не глохнет, как глухарь, когда рисует свои картинки, что, наоборот, он подмечает больше остальных, просто ему удобнее, чтобы все так думали. Ему действительно было интереснее рисовать, чем поддерживать эти дурацкие полупьяные разговоры.
Потом он начал потихоньку задирать мою ночную рубаху.
Задача это была непростая, учитывая мой вес и то, что рубаха у меня была ниже колен. Я решила не вмешиваться в происходящее и делать вид что сплю, тем более что движения его бы ли робкие, осторожные и практически нечувствительные.
Еще когда я сливала армянский коньяк Николая Николаевича из четырех бутылок в одну, я решила рассказать ему о ночной пирушке, не дожидаясь, пока он в своей противной манере даст мне понять, что не только осведомлен о том, что у меня ночью в доме были американцы, но и дословно знает, о чем они говорили. А тут, когда Гений задышал как самый обыкновенный мужик и начал свою возню за моей спиной, меня вдруг пронзила мысль: «Пусть! Зато теперь я точно уйду! И ничто мне не помешает. Вернее, ничто мне не позволит остаться. Еще вернее, я уже ушла. Сейчас, сию минуту, как только сказала „пусть“…»
Я плохо помню, что было дальше… Во-первых, хоть Гений меня и поразил своей гениальностью и необычностью, но вид его, бледноногого, в сатиновых трусах до колен и обвисшей голубой майке, никак меня не вдохновлял. Во-вторых, я постоянно проваливалась в тяжелую дремоту и мне совсем не пришлось делать вид, что я сплю. Мне даже при снился эротический сон, к счастью, Гения в нем не было. Да и эротическим этот сон можно назвать только с большой на тяжкой. Мне снилось, что обнаженный (во всяком случае, до пояса, а ниже я не видела) Дидье несет меня на руках. Я обвиваю его за могучую твердую шею (я почувствовала, какая она твердая, когда танцевала с ним), а он нежно прижимает меня к груди и что-то шепчет на суахили. Я не знаю языка суахили (почему суахили?), но прекрасно понимаю, что он говорит. Его горячее дыхание щекочет мне ухо… Мы идем по бесконечной пустыне. Печет солнце. На мне прозрачные шелковые одежды. Вдалеке виднеются пальмы. Это оазис. Там вода, там вкусная пища. Там в конце пути нас ждет отдых и любовь. Мне так уютно на его груди. Я забыла, что я такая большая и тяжелая и сладостно дремлю, чувствуя, как все тело отзывается на его страстный шепот на суахили. Я жду конца пути и любви, с нетерпением поглядываю на пальмы, но они странным образом не приближаются от нашего движения к ним, а, наоборот, уменьшаются и исчезают. Мускулистая шея Дидье в моих руках истончается и тает. Он исчезает, а я, повиснув в воздухе, медленно переворачиваюсь и становлюсь на ноги… Я оказываюсь одна в бескрайней пустыне. Это не песчаная пустыня, покрытая живописными барханами, — моя пустыня ровная, как стол, и почва под ногами напоминает выбеленную солнцем, растрескавшуюся глину. Мои руки еще ощущают могучую шею Дидье, я полна желания и ужаса. Я проснулась.