Прекрасная толстушка. Книга 2 - Перов Юрий Федорович 4 стр.


Наверное, я произвела какой-то звук или движение, означающее мое просыпание, так как за спиной тоже все за мерло и застыло. А ведь я все время, даже во сне, ощущала там какое-то упорное движение. Я попыталась осознать себя всю, и поняла, что рука Гения притаилась на моем бедре уже под рубашкой, значит, ему уже удалось задрать ее до половины бедра. Осталось совсем немного…

Я могла поправить рубашку. Я могла одним движением ног скинуть его с кровати на пол, я могла просто повернуться в его сторону и тем самым прекратить все его нелегальные поползновения, но я не стала этого делать, понимая, что если не пойти на серьезный скандал с вышвыриванием его на улицу, он все равно не даст мне заснуть и вся эта ерунда будет продолжаться бесконечно. Я вновь ровно, как в глубоком сне, за дышала, и произошло все так, как и должно было произойти…

Вскоре он довольно легко проник в меня и начал осторожно двигаться. Это не произвело на меня большого впечатления, но и отвращения я не почувствовала… Даже немножко завелась и стала якобы во сне двигаться ему навстречу…

Вот в такую игру мы с ним играли… Ни на секунду не сомневаюсь, что он прекрасно понимал, что я не сплю. Но так было удобнее и ему и мне. Так это ни его, ни меня ни к чему не обязывало.

Почувствовав, что он приближается к концу, я решила, что несправедливо было бы вот так прагматично использовать его как средство для ухода от Николая Николаевича, и решила ответить ему, тем более что поза для этого была самая подходящая. Я просто слегка сжала бедра, чем безусловно ускорила развязку. Он через мгновение задрожал и вытянулся в струнку вдоль меня, а я, на какое-то мгновение забыв о нем и обо всем на свете, взвилась на свою давно покоренную и обжитую вершину блаженства.

«Вот теперь я в расчете с ними обоими», подумала я и крепко заснула…

7

Когда я проснулась в одиннадцать часов, его в доме уже не было. Он забрал всю пачку ватмана, пустые бутылки из — под портвейна и «Фраги». Два неудачных портрета я нашла в мусорном ведре. Они были порваны в такие мелкие клочки, что напоминали конфетти. Он оставил только первый. Прекрасный.

Я очень люблю этот портрет. Я его оформила, как мне и советовала той сумасшедшей ночью вся честная компания. Вернее, оформлял специалист, знакомый Андрюши Резвицкого, но по моему заказу и за мои деньги. Портрет был наклеен на очень качественный негрунтованный холст, натянутый на подрамник, а уж подрамник вставлен в хорошую старинную раму, купленную у того же специалиста. Рисунок не доходил до краев холста, и получилось что-то вроде паспарту. Очень красиво. По совету Андрея я забрала портрет под стекло, чтобы не облетали пастельные мелки и уголь.

С Гением мы много раз встречались на всевозможных вернисажах, официальных и подпольных квартирных, — в семидесятых годах это было модно. Но никогда не здоровались и вежливо пожимали друг другу руки, когда нас знакомили в очередной раз. Так было удобнее и ему и мне.

Он постепенно спивался и опускался, и мне с каждым разом было все тяжелее и тяжелее пожимать его маленькую, вялую, влажную и обязательно запачканную красками ручку. Когда меня в начале восьмидесятых в который уже раз пожелали познакомить с ним, я сказала, что мне некогда, и ушла с вернисажа раньше, чем собиралась. Это было в знаменитом подвале Комитета художников-графиков на Малой Грузинской улице, в том доме, где тогда жили Владимир Высоцкий и Никита Михалков.

Я не могла себе простить этой ночи. Ведь я тогда изменила человеку (пусть даже уже не любимому) в первый и последний раз в жизни. Все мои уважительные причины, которыми я оправдывала себя, давно уже испарились, а противный привкус на губах (хоть мы с ним не целовались) не прошёл у меня до сих пор.

8

Вскоре после того вернисажа он умер. Мне позвонил Андрей и предложил поехать куда-то на квартиру, где работы Гения продавались по дешевке, буквально по пятнадцать — двадцать рублей за штуку.

Но мне не захотелось туда ехать.

Разумеется, «сладким ежиком» я его не называла, и к таинственному письму он не мог иметь никакого отношения, даже если бы и дожил до наших дней.

Он так и проходил в гениях до самой смерти, становясь год от года чуднее и чуднее. О его проказах на дипломатических приемах и в самых аристократических домах ходили легенды, которые мне не хочется здесь повторять. Разумеется, никаких домов, автомобилей и яхт он не нажил, хотя всю жизнь имел мировую известность.

Почему так произошло? Мне приходит в голову только один ответ: он не хотел быть никем — ни возлюбленным, ни мужем, ни отцом, ни сыном, ни хозяином дома, ни богатым, ни влиятельным, — никем, только гением. Он не хотел иметь ничего — только бумагу, краски и бутылку портвейна. Всю свою жизнь он проскитался по чужим домам, расплачиваясь за трудное, практически мученическое гостеприимство хозяев своими работами.

Да, его работы стоят теперь дорого, но не столько, сколько мне обещал в ту ночь Андрюша Резвицкий. Талант сыграл злую шутку с нашим гением. Он написал слишком много хороших работ. Чересчур много. Они есть почти в каждом московском интеллигентном доме.

Ведь он создал столько работ, сколько было дней его жизни. Может быть, даже эту цифру нужно помножить на два, а то и на три. Его талант был нестерпим, как острая боль. Даже портвейн его не победил.

Шестнадцатый (1957 г.)

1

С Академиком я познакомилась 4 сентября в Большом театре на генеральной репетиции «Аиды». Это был последний прогон в костюмах, с полным светом, как на премьере, — то, что называется «для пап и мам». Прогон был вечером, так как Большой еще не открыл сезон, и зал был до отказа полон самой настоящей премьерной публикой в изысканных вечерних туалетах.

Партию Аиды пела восходящая звезда из Ленинграда, вернее, из Кронштадта, — Галина Вишневская, покорившая столичную публику в прошлом сезоне своей прекрасной Чио-Чио-Сан.

Там был весь московский бомонд, среди которого настоящие папы и мамы выглядели сиротливо и слегка испуганно.

Меня привел туда Лекочка, который мог достать билеты на что угодно и куда угодно. Я сперва засомневалась, так как боялась встретить там Николая Николаевича, но потом подумала, что это будет лишним доказательством серьезности и непреклонности моего решения.

Когда я Николаю Николаевичу объявила, что твердо ре шила расстаться с ним, и сообщила, что была уже близка с другим, он долго молчал, потом спросил:

— Ты его любишь?

— Это не имеет значения, — ответила я, несколько смутившись от обычной точности его вопроса.

— Для меня имеет, — сказал он, пристально глядя мне в глаза.

— Может быть… — уклончиво пробормотала я, не решаясь сказать правду и не желая врать. — Пока рано об этом говорить.

— Значит, меня ты больше не любишь?

Я Промолчала. Мне почему-то совершенно не хотелось напоминать ему, что я ни разу ему не говорила об этом. А он ни разу не спрашивал.

— Мне будет плохо без тебя. Буквально.

Я снова промолчала. Мне было трудно смотреть ему в глаза.

— Но если тебе придется себя заставлять, чтоб оставаться со мной, мне будет еще хуже. Мои телефоны ты знаешь. Будет трудно — звони.

И ушел, не сказав больше ни одного слова.

В Большом я, слава Богу, его не встретила, хотя, как выяснилось позже, он там был…

2

В буфете во время первого антракта Лекочка, вернувшись с моими любимыми эклерами и шампанским, встал на цыпочки, дотянулся до моего уха (он чуть ниже меня ростом, особенно когда я на каблуках) и прошептал:

— Знаешь, кто это в сером коверкотовом костюме?

— Где? — спросила я.

Он показал одними глазами. Я посмотрела по направлению его взгляда. В углу буфета с бокалом шампанского сто ял темноволосый мужчина лет двадцати семи в расстегну том пиджаке, безукоризненной сорочке с великолепным шелковым галстуком цвета старинного серебра в изысканную поперечную полоску гранатового цвета. Я имею ввиду тёмно-красный, почти черный гранат, а не темно-зеленый, как у Куприна в «Гранатовом браслете».

Незнакомец стоял с отрешенным видом и рассеяно пригубливал шампанское. Рядом с ним беспокойно крутил головой коренастый крепыш в тесном пиджаке, застегнутом на все пуговицы. Шампанского он не пил и настороженным взглядом прощупывал буфетную публику.

— Кто это?

— Жутко засекреченный тип, — прошептал Лекочка. — Академик. Лауреат, Герой Соцтруда. Скоро весь мир содрогнется от его работы, а его имя будет в тайне до самой его смерти. Знаешь, сколько американцы бы дали за его голову?

— Откуда же ты о нем знаешь, если он такой секретный? — невольно понизив голос, спросила я.

— Видишь, низенький рядом с ним? Его личный тело хранитель, — с мальчишеским восторгом продолжал Лекочка, — он за Академиком даже в туалет ходит… К нему просто так и на три метра не подойдешь.

— Откуда же ты о нем знаешь, если он такой секретный? — невольно понизив голос, спросила я.

— Видишь, низенький рядом с ним? Его личный тело хранитель, — с мальчишеским восторгом продолжал Лекочка, — он за Академиком даже в туалет ходит… К нему просто так и на три метра не подойдешь.

— Весело же ему живется… — пожалела я Академика. — Но ты-то как к нему подошел, если его так охраняют?

— Я случайно со своим приятелем попал к нему на дач ку в Серебряном бору. Отец моего приятеля работает там… — Лекочка многозначительно поднял глаза к потолку. — Курирует науку.

— И что же, Академик тебе сразу выложил, чем он занимается? — с сомнением спросила я.

— Нет, я сам догадался, — сказал довольный Лекочка. Пока мы тихо переговаривались, телохранитель не сколько раз стрельнул в нашу сторону беспокойным подозрительным взглядом и что-то шепнул Академику. Тот удивленно посмотрел в нашу сторону и, узнав Лекочку, сдержанно кивнул. Лекочка стал пунцовым от удовольствия и чуть ли не сделал реверанс ему в ответ. Тут прозвенел звонок, и мы пошли в зал.

Мы сидели в боковой ложе второго яруса, и я сразу же увидела Академика в партере в восьмом ряду. Я навела на него бабушкин перламутровый бинокль. И вдруг мы встретились глазами. От неожиданности я чуть не выронила бинокль. Его светло-серые глаза оказались прямо передо мной… Я почему-то подумала, что это судьба. Встретиться глазами среди такого скопища народа — это что-то, да означает.

Во втором антракте Лекочка, разумеется, отыскал лауреата среди гуляющих по вестибюлю и, забыв обо мне, бросился к нему с таким энтузиазмом, что телохранитель чуть не выхватил пистолет. Академик остановил своего цербера одним взглядом и тепло поздоровался с Лекочкой, тот явно хотел по красоваться передо мной этаким знакомством. Этому нахалу и в голову не пришло нас познакомить. Но воспитанный Академик, глядя через его плечо на меня, сказал тихо, но отчетливо:

— Леонид, представьте, пожалуйста, меня вашей очаровательной даме.

Лекочка, мелко кивая, как китайский болванчик, стал пятиться, пока не допятился до меня и, схватив меня под руку, как муравей гусеницу, потащил к Герою Соцтруда.

— Это Маша. Она переводчик. Работала с Ивом Монтаном.

Этот маменькин сынок сделал все ровно наоборот. Меня даже передернуло от такого хамства и глупости, но я за ставила себя улыбнуться. При этом я чувствовала, что от нестерпимого стыда краснею по самые плечи…

— Очень приятно, Маша, — открыто и просто улыбнулся Академик и протянул мне свою узкую, но, как оказалось, очень крепкую ладонь. Разрешите представиться, меня зовут Игорь Алексеевич.

Я была тронута тем, как легко и естественно он попытался загладить это ужасное положение.

Бабушка много раз говорила, что лучше всегда придерживаться этикета и быть комильфо, хотя иной раз можно и забыть о правилах хорошего тона. Однако бывают случаи, когда нарушение этикета равносильно появлению на официальном приеме в ночной рубашке.

От Макарова я слышала, что подобное бывало в Германии. Наши офицерские жены, которые до войны, кроме набивного ситчика или в крайнем случае крепдешина, ничего не знали, приняли роскошные шелковые пеньюары и ночные рубашки за вечерние платья и явились в них на прием.

Примерно в таком положении оказалась и я, когда, вместо того чтобы по всем правилам спросить у меня разрешения и представить мне Академика, Лекочка торопливо и угодливо на звал мое имя. С таким же успехом он мог сказать: «Игорь Алексеевич, — это Маша, а вот бутерброды с севрюгой горячего копчения. Она очень свежая, только вчера привезли».

Одним словом, хоть он и был мне интересен (не как муж чина, а как таинственный Академик), удовольствия от знакомства с ним я не получила никакого. Даже наоборот — мне хотелось поскорее исчезнуть… А они все говорили и говори ли… Но из-за своих переживаний, которые многим сегодня покажутся по меньшей мере смешными, я ничего не понимала из их разговора. Очнулась я только от слов Академика, обращенных непосредственно ко мне:

— Так я увижу вас в четверг?

— Да, да… — смущенно пролепетала я, совершенно не понимая, где и почему должен увидеть меня Академик.

— Буду очень рад, — сказал Игорь Алексеевич, и в его глазах я прочитала немой вопрос о чем-то другом, главном… У меня приятные мурашки поползли по спине от этих слов.

В конце концов, сколько же можно обжигаться на одном и том же молоке?!

Последнего действия я уже просто не видела и не слышала…

3

По дороге домой я аккуратненько, чтобы не выдавать своего волнения, выяснила у Лекочки, что мы званы на тихий дружеский ужин, где кроме нас будет еще несколько приятных и известных людей. Вечеринка устраивается в честь успешного окончания какой-то жутко секретной работы.

Кажется, он тобой серьезно заинтересовался, — со странной завистью сказал Лекочка. — Я думаю, меня одного он не пригласил бы…

— Да брось ты, — отмахнулась я, — зачем ему такая корова? Он только свистнет, к нему все стройные и миниатюрные сбегутся…

Лекочка с сомнением посмотрел на меня. И, как мне показалось, обиженно отвернулся. Мы долго шли молча по пустынной улице Горького. Моросил не видимый в темноте мелкий скучный дождик. По мокрому асфальту чертили фарами редкие машины. Около Моссовета стоял милиционер в плащ-палатке с капюшоном. Он проводил нас долгим сонным взглядом.

Наконец Лекочка повернулся ко мне и заговорил:

— Я никак не пойму, Мэри, ты на самом деле дура или притворяешься?

— Ты о чем, Лека? — удивилась я.

— Все о том же, — раздраженно буркнул он.

— В каком смысле?

— В прямом! Ты что — действительно цену себе не знаешь? Да на тебя половина улицы оборачивается…

— Ну это известное дело… — попробовала отшутиться я. — «По улицам слона водили, как видно, напоказ…»

— Не думаю, чтобы у половины половозрелых прямоходящих при виде слона текли бы слюни до асфальта…

— Так уж и у половины, — слабо возразила я, хотя, безусловно, мне было очень приятно слышать такие слова. Мне никто таких слов вот так по-свойски не говорил. То есть мужчины делали самые смелые комплименты, но я все это и воспринимала как комплименты, как орудие завоевания. А слова Лекочки звучали по-дружески, будто он был на моей стороне… Впрочем, именно это меня вдруг и насторожило…

— Слушай, — прищурившись, сказала я, — если я такая неотразимая, то чего же ты сам никогда не делал попытки за мной приударить? Или ты из другой половины?

— Я из третьей… — Он изучающе посмотрел на меня. — Ты что, действительно не знаешь или опять придуриваешься?

— А что я должна знать?

— Во всяком случае, могла догадаться…

— Ой, только не говори, что ты в меня много лет безнадежно влюблен. Я такие вещи за версту чувствую.

— Да нет же, — усмехнулся он. — Совсем наоборот…

— Что значит наоборот? Ты меня ненавидишь, что ли?

— Да при чем тут ты?

— Как при чем? — Я даже остановилась от неожиданности. — Разве мы не обо мне говорим?

— Но в данном случае нужно говорить обо мне… — со своей странной ухмылочкой сказал Лека.

— Почему?

— Потому что женщины меня вообще не интересуют…

— Да ты что?! — обалдела я. — Не ври! Ты меня разыгрываешь!

— Такими вещами не шутят, — печально сказал Лека.

— Ну и дела… — сказала я. — Когда же это случилось?

— Когда я родился, а может, и еще раньше… Ты что же думала, жил, жил человек, горя не знал, потом встретил злого и коварного дядьку, и тот его испортил? Так, что ли, ты думаешь?

— Примерно так, — сказала я, вспомнив свой прошлогодний опыт с Никой.

— Это очень примитивно…

— А как же это происходит?

— В каждом из нас заложено и то и другое… У некоторых этого другого чуть больше… В детстве он об этом даже не догадывается. Он ничем не отличается от остальных детей. Потом в школе, когда начинается пора влюбленностей и все его друзья сходят с ума по девчонкам, он страдает оттого, что никто из одноклассниц ему не нравится… Ведь никто ему не может сказать, кто он. Никто не научит, как с этим жить…

Лека замолчал и, подняв воротник своего светлого плаща, как черепаха в панцирь, втянул в него голову. Я не решилась спросить его о чем-либо, хотя в голове моей вертелись тысячи вопросов.

— У тебя закурить не найдется? — спросил он.

— Ты же бросил? — удивилась я.

— Сейчас бы закурил… Тебе не противно меня слушать?

— Нет.

— Многих бы затошнило от таких разговоров.

— Мне не Противно… — я замялась, подыскивая слово. — Мне грустно.

— Конечно, грустно, такой парень пропадает… Для кого пропадает? Для женщин, для тебя? Извини. А кто сказал, что я должен жить для тебя? Для себя я не пропадаю. И для таких же, как я, тоже далеко не пропащий… На отсутствие внимания не жалуюсь…

Назад Дальше