К Родиону я чувствовала огромную благодарность и да же нежность… Я с удовольствием вспоминала, как чарующе он поет, какой он весь из себя складный, крепкий, надежный, какие правильные у него черты лица. Девочка должна получиться красивая. То, что он слегка лысоват, — это неважно. Волосы Анечка возьмет у меня… А то, что он так ушел, почти не попрощавшись, и не дал о себе знать — это я сама виновата. Не надо искушать человека без любви, из пустого каприза, чтобы скрасить одиночество…
И правильно сделал, что убежал от меня, как от огня. Ко му нужна такая жена, которая сама тянет мужика в постель в первый же вечер. Может, он вовсе не такой. Может, он, как настоящий советский морской офицер, имеет высокие моральные принципы. А то, что согласился лечь… Не отбиваться же ему от пьяной бабы, тем более от именинницы…
То, что я была немножко пьяна в тот вечер, сильно меня беспокоило. Я очень долго не могла заговорить с Розочкой на эту тему, но наконец решилась и высказала ей свои сомнения.
— А много ты выпила? — озабоченно спросила она.
— Не помню, но прилично… Бокала три или четыре вина…
— Какого?
— «Мукузани».
— А он… — она запнулась, не решаясь назвать Родиона по имени.
— Я за ним не следила.
— Но он был пьяный?
— По-моему, нет… Всю посуду мне перемыл…
— Тогда ничего страшного. Вы же с ним не алкоголики во втором поколении. А случайная выпивка большого значения не имеет. Ты даже не представляешь, какая у тебя в организме защита от подобных случайностей…
У меня просто руки чесались пошить Анечке всякие там распашонки, ползунки, пинеточки, связать рукавички… Но Розочка и Танька в один голос запретили мне это делать. Нельзя, сказали они, что-то заранее готовить, пока ребенок не родился.
Но мечтать-то было можно. Сколько ночей я провела в сладких грезах о том, как я буду учить Анечку всему, что знаю и умею. С грудного возраста обязательно французский язык. Обязательно шитье. Нужно будет купить ей игрушечную прямострочную машинку. Пусть одевает своих кукол. Так с игрой и научится. А я ей все покажу.
Научу ее играть на фортепьяно. Это нетрудно. Всегда будет себя легко чувствовать в любой компании. И пусть с детства много рисует. Это развивает воображение и вкус. Мы будем ходить с ней по музеям. Я буду ей все рассказывать, объяснять. Она будет воспитанной девочкой и мне будет не стыдно пойти с ней в любую компанию.
Я научу ее хорошим манерам, и она будет чувствовать себя свободно на людях.
А книги! Господи, сколько ей предстоит прочитать прекрасных книг. Сперва я буду ей читать, потом вместе, потом она начнет читать сама…
Какое счастье, что у меня сохранились все мои детские книги. Хорошо бы, чтобы первая ее книжка была, как и у меня, «Кукла». Это дивная история из «Отверженных» Виктора Гюго, изданная отдельной книжкой. Там Жан Вальжан дарит сиротке Козетте куклу и забирает ее от злых приемных родителей, которые обращались с ней как с маленькой рабыней… я помню, как я плакала от жалости и от счастья одновременно, когда читала эту тоненькую книжку… Я научу ее готовить и вести домашнее хозяйство. Я научу ее всему, чему научила меня бабушка…
9В жизни каждого человека бывают какие-то роковые числа, дни недели, месяцы… Для меня таким роковым месяцем всегда был октябрь. 4 октября 1957 года, в день запуска первого спутника, я впервые осталась у «академика», и вы знаете к чему это привело…
В октябре в первый раз уехал Принц, и я валялась две недели в слезах. В октябре же в туманную холодную ночь я пыталась переплыть Финский залив на рыбацкой лодке…
21 октября 1964 года я получила заказную бандероль с уведомлением о вручении.
Она и внешне была похожа на ту, что я получила от Принца со своими письмами. Только адрес на ней стоял другой, совершенно незнакомый:
«Мурманская обл. Пос. Полярный, Зарубину Р. М.»
С замирающим сердцем я содрала оберточную бумагу, под которой оказалась картонная коробка из-под ботинок ленинградской фабрики «Скороход». В коробке лежали перевязанные шпагатом три пачки писем. На каждом был аккуратно выведен мой адрес, имя и фамилия.
Конверты были заклеены. Они были без марок и почтовых штемпелей. Зато в том месте, где обычно клеют марку, в правом верхнем углу стоял номер в кружке. От 1-го до 98-го. Под тремя перевязанными шпагатом пачками писем лежал сложенный пополам листок бумаги, на котором значилось: № 0.
Прежде всего я развернула его.
«ДОРОГАЯ МАШЕНЬКА!
Простите, что я так панибратски обращаюсь к Вам, но за эти четыре месяца бесконечных разговоров с Вами я так свыкся с мыслью, что Вы есть в моей жизни… Вы мне так дороги и близки, что я позволю себе называть Вас именно так…
Все эти четыре месяца я находился там, откуда нельзя ни написать, ни позвонить, ни даже дать радиограмму.
Но не разговаривать с Вами я не мог. Я начал писать Вам. Я понимал, что, возможно, вы эти письма получите слишком поздно… Но я не мог молчать. Чувство, которое вы посеяли во мне, бурно росло и требовало выхода. Оно как та трава, что весной пробивает асфальт. Простите мою высокопарность, но точнее не скажешь…»
В первом письме он писал:
«Простите, что не разбудил Вас. Было жалко и побоялся. Вы были так очаровательно безрассудны ночью, что мне стало страшно увидеть в ваших глазах сожаление о том, что случилось…
…Я понимаю: то, что произошло, — это „еще не повод для знакомства“, как говорится в известном анекдоте, но я очень хотел бы, чтобы наше знакомство продолжилось. Может быть, узнав меня получше из этих писем, вы захотите меня снова увидеть…
…С вами что-то происходит. Я понимаю, что вовсе не я причина вашего безрассудства… Как бы мне хотелось успокоить Вас, убаюкать, заставить улыбаться не нервно, а радостно…»
Он меня дважды пробил. Я читала все его девяносто во семь писем и ревела… Сладостно, успокоенно, облегченно…
Как раз в это время позвонила Татьяна, а я не могла ей толком слова сказать по телефону.
Она тут же вихрем примчалась. Единственное, что я ей смогла сказать:
— Читай…
Она читала и тоже ревела… Потом она высморкалась, подняла свои глаза с размазанными ресницами к потолку и, крепко сжав маленькие кулачки, сказала:
— Бог есть!
В последнем, девяносто восьмом письме он писал:
«Возможно, у меня никогда в жизни не будет столько времени, чтобы высказать все это вслух — глаза в глаза — но бумага все же имеет некоторое преимущество перед устной речью. Пишешь медленнее, чем говоришь, а, значит, успеваешь обдумать каждое слово… Я прошу Вас стать моей женой. Это самое обдуманное предложение в моей жизни. Я люблю Вас. Я хочу, чтобы Вы были счастливы. Я хочу, что бы Вы были матерью моих детей.
Страшно подумать, через несколько дней Вы получите мою посылку и узнаете все…
Судьба поставила нас в жесткие условия. Я не смог объясниться с Вами в то утро, хотя уже провидел все, что произойдет с моим сердцем. Я побоялся и не захотел Вас будить. Да и бесполезно было это. Вы бы не поверили ни одному моему слову… Может быть, из-за этого я уже потерял Вас. Но это означает, что Вы нашли свое счастье… Не хочу сказать, что меня это утешит, но все же…
Я еще некоторое время по долгу службы должен оставаться в расположении своей части. Но я смогу позвонить Вам. Ваш телефон мне дал без Вашего разрешения Игорь, Вы уж не сердитось на него за это. А также за то, что он привел меня. Ему просто было некуда девать меня в мой последний вечер в Москве… В конце концов, это может стать моим единственным звонком… Если, как говорится, поезд ушел… или вообще по этой дороге поезда не ходят, я Вас не буду беспокоить ни звонками, ни письмами.
Надеюсь, что к тому времени Вы уже прочтете все, что я Вам написал, а я буду уверен, что вы получили посылки, так как мне уже вернется уведомление о вручении…
Я буду звонить из нашей тъмутаракани, связь, как обычно, будет плохая, я буду вынужден разговаривать под прицельными взглядами телефонистки и целой очереди ждущих своего звонка людей. Будет очень трудно говорить о чем-то важном, главном, да мне и не нужно от Вас много слов. Вы мне скажите — да или нет? Все остальное не имеет значения. Если Вы скажете да, то у нас еще будет время посмотреть друг другу в глаза. Я смогу вырваться в Москву суток через двадцать пять. Если нет, то причины отказа мне лучше не знать. Значит, ДА или НЕТ. Эти два слова я отличу при самой плохой связи…»
Всегда Ваш Сладкий Ежик.P. S. «Мне очень понравилось, как Вы называли меня в ту ночь, хотя до сих пор не могу понять, как Вам пришло это в голову при моей лысине. Будет очень грустно, если я никогда больше этого не услышу».
Я считаю, что это Бог не допустил никакого двадцать девятого. Какое счастье! Я слышала, что люди, попадая в беду, начинают верить в Бога. Я же поверила в Него, когда стала счастливой.
Я считаю, что это Бог не допустил никакого двадцать девятого. Какое счастье! Я слышала, что люди, попадая в беду, начинают верить в Бога. Я же поверила в Него, когда стала счастливой.
Не было у меня двадцать девятого, а был только единственный…
Двадцать Восьмой (1964–1985 гг.)
1Он позвонил через несколько дней. Я чуть не сорвала голос.
— Алло, алло, — исступленно кричала я, — ты меня слышишь?
— Слышу. Хорошо слышу! — отвечал он таким испуганным, таким родным голосом.
— Я говорю ДА. Ты слышишь меня? Почему ты молчишь?
— Я слышу тебя.
— Ты понял, что я сказала?
— Да.
— Повтори, что ты понял.
— Я понял, что ты говоришь ДА. Я правильно тебя понял?
— Да, да, да! Очень правильно! Приезжай скорее! Как только сможешь!
— Как только смогу… — ответил он. Вот и весь разговор.
2Он прилетел в Москву через месяц после этого звонка.
Он еще много раз звонил. Наши разговоры по телефону мало отличались от первого. Но главное мы слышали…
Когда он пришел ко мне, то живота у меня еще почти не было видно… И вообще я мало изменилась. У меня на лице не было характерных пигментных пятен, губы и нос не опухли, как это бывает у беременных.
Он пришел в форме капитана первого ранга, совершенно не похожий на того Родиона в свитерке на голое тело, которого я помнила. В форме он выглядел старше, монументальнее и еще надежнее…
Мы не бросились друг другу в объятия в первое же мгновение. Мы не были к этому готовы. Хоть у нас и было ощущение, что мы знаем друг друга всю жизнь, кое в чем нам пришлось начинать заново, с нуля…
Мы пообедали вдвоем по-семейному, словно это уже мой муж вернулся из дальнего похода, и я уложила его отдыхать и села на стул рядом с ним, и мы молчали, молчали, никак не могли намолчаться друг с другом…
Потом я взяла его руку, положила себе на живот и сказала:
— Там твоя дочь. Она вчера шевелилась… Как знала, что ты прилетишь… Странное ощущение… Ты когда-нибудь держал в руках цыпленка, когда он еще золотой, пушистый… Он сперва замирает от страха, потом так робко шевелит крылышками и головкой…
— Когда она появится? — встревоженно спросил он.
— Посчитай сам, — сказала я.
Он стал считать, загибая пальцы.
— В середине марта — сказал он и блаженно улыбнулся. — Я еще буду на острове…
— Где?
— На земле, на земле, — поспешил успокоить меня он. — Это мы так называем любую сушу.
— Почему?
— Так кругом же вода…
3Как это выяснилось постепенно, Родион был командиром атомной подводной лодки, капитаном первого ранга, одним из самых блестящих офицеров советского Военно-морского флота. Служба его была страшно засекречена, и он о многом не имел права говорить даже жене… Единственное, что я узнала о нем сразу, — это его чин и то, что служит он недалеко от Мурманска на Северном флоте.
Только некоторое время спустя я узнала, что наутро после моего дня рождения он улетел в Мурманск и через день ушел на четыре месяца в «автономку», то есть в автономное плавание. Задача его атомного ракетоносца была нести боевое дежурство «в любой точке мирового океана». В каких местах они несли это боевое дежурство, я не знаю до сих пор.
Когда я возмущенно говорила, что и с дрейфующей льдины регулярно приходят письма и радиограммы, то и подумать не могла, что Родя может находиться не на этих пресловутых льдинах, а под ними…
Первым условием автономного плавания была его анонимность. Сами подплавы могли время от времени принимать короткие шифрованные радиограммы, но ответить на них не могли даже комариным писком, чтобы не обнаружить себя.
И не могли вернуться домой раньше строго обозначенного времени… В их служебных инструкциях не была предусмотрена ситуация, в которой они могли бы прекратить боевое дежурство. А получить на это особое разрешение командования они не могли, потому что не могли выйти с ним на связь и запросить разрешение на возвращение.
Их, правда, могли по каким-либо причинам отозвать, но история автономных плаваний не помнит такого случая.
После возвращения в родной порт командир корабля должен был составить подробнейший отчет о плавании. Поэтому Родион не мог прилететь сразу же по возвращении.
После того как командир сдавал отчет, его помещали на месяц-полтора в закрытый санаторий, расположенный где-нибудь подальше от моря.
В день моего рождения он утром как снег на голову свалился на Игоря и Ирину. Это была уже традиция. Каждый раз, возвращаясь из подмосковного санатория в свою часть, он на день или два заезжал к двоюродной сестре.
Я потому так подробно описываю сложные обстоятельства его жизни, что буквально с того момента, как он позвонил ко мне в дверь, они стали моими обстоятельствами.
В тот месяц, что Родион обязан был провести в специализированном санатории ВМФ, мы сумели расписаться и почти весь этот месяц провели у меня. Родион сумел уговорить главврача санатория, и тот отпускал его, требуя толь ко, чтобы Родя прошел обязательные процедуры и обследования.
Вот когда по-настоящему пригодилась моя «Волга». Мы ездили в санаторий через день как на работу. Вел машину обычно Родион. Там в поселке Полярный у него был «Москвич», на котором там некуда было ездить, а Родион очень любил водить машину и скучал по рулю.
— Неужели тебе на море не надоело рулить на своем корабле? — как-то спросила его я. Тогда я еще не знала, что это подводная лодка.
Он рассмеялся:
— Неужели ты думаешь, что командовать кораблем — это крутить штурвал? Там мне в руки ничего кроме микрофона и авторучки брать не приходится…
После этого плавания его корабль, как я это поняла, становился на ремонт. Может быть, я поняла все неправильно. Одно лишь было точно — в следующее плавание он должен был уйти лишь в апреле будущего года. Поэтому он облегченно вздохнул, когда подсчитал сроки рождения ребенка.
Но после санатория он, естественно, должен был вернуться в свою часть. Служба его не останавливалась, пока корабль был в порту…
Разумеется, я решила ехать с ним.
Даже практичная и скептическая Татьяна, узнав о моем решении, тяжело вздохнула и сказала:
— Конечно! За таким и я бы поехала… Княгиня ты наша Волконская… Кстати, она тоже была Мария.
— Не стоит над всем на свете смеяться, — обиделась я. — Но, если разобраться, там не так уж и холодно. Это не Забайкалье — Гольфстрим греет. Да и Родя не каторжанин на Петровском заводе, а капитан первого ранга.
— Да, — мечтательно сказала Татьяна. — Родя у тебя сказка! Но все равно это не Сочи…
И действительно, климат в поселке Полярный меньше всего был похож на сочинский. Там и в самом деле было теплее, чем это можно было ожидать, и Кольский залив, как и все Баренцево море, зимой не замерзал, но ветры, снежные бури…
Поселок Полярный (наверное, сейчас это уже город) тогда, в 1964 году был в основном деревянный. Сотни серых от мокрых ветров домишек, окруженные слепленными из чего Бог пошлет кособокими заборчиками, карабкались по сопкам верх, и потому пологие склоны сопок, обращенные к проливу, были словно укрыты лоскутным одеялом. Только одеяло это было составлено не из разноцветных, а из серых лоскутков самых различных оттенков.
Вообще серый и белый цвета в Заполярье, как я заметила, были преобладающими…
Военный городок располагался несколько на отшибе и был огорожен бетонным забором с большими железными воротами, на которых были приварены металлические якоря со звездами. По якорю на каждую створку.
В центре городка стояли несколько трехэтажных домов из серого силикатного кирпича. В одном доме был штаб, в остальных жил высший комсостав. В этом доме и была одно комнатная квартирка Родиона.
Когда я ехала, то немножко опасалась застать обычный холостяцкий беспорядок, прикрытый торопливой уборкой и оттого еще более вопиющий, но его жилище меня поразило своей основательной, уютной приспособленностью к житью. Все было разумно, все было под рукой…
Меня порадовало количество моих любимых книг, уместившихся в этом скромном пространстве. Открытые книжные стеллажи шли по всем стенам. В них были оставлено углубление для двух кресел и треугольного журнального столика на изящных стройных ножках.
Письменный стол украшала бронзовая лампа под зеленым стеклянным абажуром и два бронзовых же подсвечника. Платяной шкаф стоял в углу и был совершенно незаметен. На отдельной тумбочке — радиола «Эстония», мечта радиолюбителя, а вся тумбочка была забита пластинками, среди которых я тоже встретила много старых знакомых.
Перед просторной софой стоял так же вписанный в книжную стенку телевизор «Рубин» самой последней модели.