В Пеннвуде было взято за правило постоянно трудиться. Джон Форбс тихо радовался, видя, что дочь не лентяйка. Он гадал, что это: естественное усердие или Колетта пытается угодить ему? Она навела порядок во всем доме, прополола сорняки в саду, выстирала и подлатала его одежду. Вечерами смотрела телевизор или читала. Книгу (умышленно?) оставила на обеденном столе. «Религия и подъем капитализма»[35]. И готовить она стала куда вкусней. Джон не мог нарадоваться тому, как улучшилась его жизнь.
Что же до состояния ее ума и духа, тут все было куда менее ясно. Джон был все еще озадачен и потрясен необычной вспышкой Колетты вечером вдень приезда. Неужели он действительно был таким тираном собственных детей? Он не мог в это поверить. Не было такого, чтобы он высмеивал их или заставлял бояться себя. Он всегда обращался с ними как со взрослыми, зрелыми свободными людьми. Не баловал, не лелеял, как нежные растения, но так, конечно, и надо воспитывать. Они были такими крепкими и разумными, а он с ними держался открыто, и это с самого начала казалось абсолютно правильным. Он всегда говорил им правду, какой бы она ни была неприятной, и их это никогда не раздражало. Оба были смышлеными, и он мог поклясться, что не замечал у них в детстве ни капли глупости. Дезертирство Катона все еще оставалось для Джона непостижимым кошмаром. А все началось с модного увлечения шерри в компании приятелей по частной школе из «старых католических семей». И вот теперь Колетта. Джон никак не мог согласиться, что сам всему виной. Не считал себя тираном. В тот первый вечер Колетта была слишком усталой и издерганной. С тех пор они не возвращались к той теме, больше того, вообще не заводили серьезных разговоров.
Наблюдая за дочерью, Джон видел, что она стала взрослей, менее наивной. Он, конечно, поверил ее заявлению, что она еще девственница, поскольку знал: она никогда не лгала ему. В ней не было тех изменений, которые приносит сексуальный опыт. Однако вскоре он решил: то, что он принял за новую зрелость, было своего рода нелепым расцветом юной самоуверенности. Возможно, она просто стала привлекательней и сознавала это. Сейчас Колетта была примерно в том возрасте, что Рут, когда Джон впервые встретился с ней и они оба изучали современную историю в Бирмингеме. Рут была поплотней, менее высокой, волосы короткие и мышиного цвета, лицо округлое, как у Катона, не прекрасное, но умное и озорное, чем она и сразила его с первого взгляда. У Колетты лицо было поуже, в него. Джон и Колетта были худощавы. Джон вообще сейчас выглядел костлявым, когда его рыжеватые волосы начали седеть и редеть на макушке. Катон с годами располнеет, как Рут в свое время. Глаза у Колетты были материнские, прозрачно-карие, но если у Рут они задумчиво или насмешливо щурились, то у Колетты, как бы довольно нарочито, были широко распахнуты и глядели застенчиво, сияя некой силой или просто самонадеянностью юности.
Джон действительно начал приходить к заключению, что вид самоуверенной зрелости у его дочери, когда она занималась обыкновенными домашними делами, есть не более (но, конечно, и не менее) чем совершенно иррациональная радость от собственной привлекательности, здоровья и молодости. В конце концов, почему бы и нет, с большой неохотой признал он. А она бегала вприпрыжку по дому, длинноногая и проворная, с легкой улыбкой на лице, длинные волосы заплетены в косу, чтобы не мешали; он ощущал ее энергию, как будто близ него появился мощный новый очаг излучения. Это была не энергия интеллекта, но и не чисто чувственная, это была энергия духа, только еще незрелого, молодого, почти неистового, почти опасного, почти бессознательного. Она как юный рыцарь, думал он, так странно и так простодушно верящий в силу целомудрия. Наверное, грезит о приключениях, о благородных подвигах, где ее чистота обернется мужеством и могуществом. Думает, что перевоспитает, спасет какого-нибудь конченого человека «от самого себя». С трогательным высокомерием она высоко ставит себя просто потому, что она непорочная юная девушка. Бедное дитя. Готовая и созревшая для того, чтобы причинять бесконечные неприятности себе и другим. Все, что он вложил в нее, вылилось не в стремление к знаниям, а в эту особую инфантильную духовную гордыню. И все же она нравилась ему, и ему было приятно чувствовать, как оттаивает его сердце.
— Папа, Люций Лэм идет к нам. Я увидела в лестничное окно.
— Люций? Идет к нам? Что ж, я предполагал, что он заглянет.
Был ранний вечер, и Джон Форбс только что включил лампу у себя на рабочем столе, за которым писал набросок статьи. Смутное, однообразное, постепенно гасящее свой блеск серо-голубое небо висело позади сада, где на укутанных туманом деревьях набухали зеленоватые почки и красноватые бутоны. Старательно пели птицы, словно плели венки из своих трелей.
Джон с досадой отбросил ручку. Секунду-две спустя раздался стук в дверь, и Колетта побежала открывать. Джон не спеша пошел за ней, завидев в прямоугольнике двери, ярко освещенном лампой на крыльце, которую включила Колетта, улыбающуюся физиономию Люция Лэма.
— Привет, Колетта, дорогая! Привет, Джон! Вот, гулял тут и подумал: дай-ка загляну узнать, как вы тут поживаете.
— Очень любезно с твоей стороны, — сказал Джон.
Колетта смотрела на Люция широко раскрытыми, блестящими от любопытства глазами.
Последовала неловкая пауза, которую Джон умышленно затянул, прежде чем сказать:
— Может, зайдешь?
Он первым двинулся в гостиную, по пути шумно включая свет и задергивая шторы на окнах. Зажег электрический камин. Обычно они с Колеттой сидели на кухне. Люций, не переставая улыбаться, шел за ними с кепи в руке.
Пеннвуд, изначально звавшийся «Рододендроновый дом» и переименованный Рут, которая тоже происходила из квакерской семьи, был построен вскоре после Первой мировой. Это был крепкий, небольшой, симпатичный дом. Гостиная с поблескивающими кремовой краской стенами, с эркером и низким сиденьем под ним оставалась неизменной с тех пор, как Рут отделала ее по собственному вкусу после их женитьбы. На крашеных полках, обрамлявших камин, стояли все те же коричневые с желтым личевские вазы[36], небесно-голубые керамические подсвечники с черными свечами. Шерстяной коврик на полу был произведением Рут. На стенах по-прежнему висели фотографии, которые Рут сделала в Греции и сама вставила в рамки. Небольшой этот дом был куплен на деньги Рут. На них же, на остаток, был приобретен соседний «Луговой дуб», срочно продававшийся, чтобы купить Сэнди лодку, так и не купленную. Посоветовал Джону Форбсу вложить сбережения в землю его коллега-экономист.
Джон, конечно, время от времени встречал старого друга на дороге или в деревне, но они уже довольно давно не заводили долгих разговоров. С тех пор как разрыв между Пеннвудом и Холлом стал для Джона неизбежным, чуть ли не естественным, ему не приходило в голову жалеть о потере друга, в чьем обществе ему, конечно, было хорошо. Среди людей Джон больше всего находился в университете, где обычно ночевал четыре дня в неделю во время семестра. В Лэкслиндене, если он не приглашал друзей погостить, общаться практически было не с кем, кроме Беллами, школьного учителя Иклза, уехавшего сейчас «по обмену», да знакомых вроде викария и Гослинга, архитектора, которых встречал в «Лошади и конюхе». Люций в пабе никогда не появлялся, несомненно потому, что Герда ему запретила. Джон любил уединение и всегда говорил университетским друзьям, что постоянное людское окружение сводит его с ума. Но с Люцием он мог бы при случае поговорить, если бы Герда не строила из себя «важную даму», если бы не былое ее враждебное отношение к Рут, не ссора относительно права проезда, не раздор из-за луга и не нелепость собственного положения Люция, упоминая о котором Джон едва сдерживал свой сарказм. Люций был обидчив, Джон горд, вот так они разошлись с ним, и, казалось, окончательно.
Однако сейчас, после первого раздражения от того, что его прервали, Джон был очень рад увидеть Люция. В конце концов, старый друг всегда остается другом. Можно обойтись без церемоний, поз, хождения вокруг да около. Между ними не было барьеров, которые с течением жизни все надежней разделяют человеческие существа. Кто подружился в двадцать лет и помнит об этом, те способны проявлять в отношениях между собой простодушную открытость молодости. На деле Люций был старше Джона Форбса и уже забросил диссертацию ради литературы, когда Джон только стал студентом, но они стали близкими друзьями, и, вспоминая поначалу те дни, Джон порой удивлялся этому, потому что стихи Люция вызывали в нем восхищение.
Колетта, которая могла бы сесть с ними и участвовать в разговоре, решила быть домашним добрым ангелом и принесла им бутылку шерри, стаканы и удалилась, улыбаясь своей таинственной важной улыбкой.
— Ну, Люций, как продвигается твой капитальный труд? До чего я завидую, что у тебя есть время писать.
Колетта, которая могла бы сесть с ними и участвовать в разговоре, решила быть домашним добрым ангелом и принесла им бутылку шерри, стаканы и удалилась, улыбаясь своей таинственной важной улыбкой.
— Ну, Люций, как продвигается твой капитальный труд? До чего я завидую, что у тебя есть время писать.
— А, да, книга. Я решил подсократить ее, ограничиться, так сказать, личным.
— Жаль это слышать. У нас хватает книг о личном. Я ожидал глубокого анализа марксистской идеи.
— Знаешь, Джон, страшно сказать, но я, пожалуй, отхожу наконец от марксизма. Изгоняю из себя этот вирус. Теперь я пишу стихи.
— Не может быть, чтобы ты говорил это серьезно. Нет ничего важней нашего отношения к Марксу. У тебя есть знания и время, не то что у нас, подневольных трудяг, которые должны зарабатывать на жизнь…
— С возрастом я понял, что все это не так интересно. Лучше размышлять о себе.
— Ты говоришь так, будто готов отправиться в дом для престарелых.
— Капитализм, Советы — это просто-напросто две формы правления, одинаково неэффективные и грубые, только наша предпочтительней, потому что не тирания. Социализм — это устаревшая иллюзия. Спроси любого в Восточной Европе.
— Люций, ради бога! Как ты голосовал на последних выборах?
— Я не голосовал.
— Ты не голосовал?! Как же ты можешь в чем-то разобраться или надеяться что-то исправить…
— Не могу и не собираюсь.
—.. если не опираться на Маркса? Я не говорю о Марксе Сталина?
— Знаю. Ты говоришь о настоящем Марксе, твоем Марксе. У каждого идеалиста он свой. Это как религия.
— Ты был историком. Но, чувствую, жизнь в деревне…
— Откровенно говоря, я окончательно порвал со всем этим. Думаю, марксизм — ужасная ошибка.
— Ладно, забудем о Марксе, раз ты не желаешь слышать это имя. А что насчет английской традиции, насчет?..
— О, английская традиция — это прекрасно, но это образ жизни, а не псевдонаука.
— Люций. Ты стал консерватором!
— Может, просто наконец-то осознал свою ограниченность. Поговорим о религии? Как Катон?
— Не надо!
— А Колетта… до чего мила стала, как выросла.
— Тоже не голосовала, Господи Иисусе!
— Герда шлет вам наилучшие пожелания, между прочим.
— О, ценю!
— И Генри.
— Как он, этот молодой выскочка?
— Он… изменился к лучшему… очень изменился, я бы сказал…
— Ему бы это не помешало.
— Он очень ответственно относится к своему новому положению.
— Какому положению? А, ты имеешь в виду положению богача.
— Провел ревизию своих владений, намерен ремонтировать дома в Диммерстоуне…
— Когда едет обратно в Америку?
— Обратно он не едет, а хочет…
— Люций, ты не можешь думать о марксизме того, что сказал. Любая рациональная идея, направленная на социальную справедливость…
— Кстати, это правда, что ты собираешься застраивать «Луговой дуб»?
— У меня нет на это денег, если б были, немедля построил бы двадцать домов. Склад в деревне…
— Так ты не собираешься строиться?
— Склад в деревне нужен мне позарез… Беллами говорил…
— Вернемся к Колетте…
— Обеспечение жильем — главная социальная проблема сегодня…
— У нее есть парень?
— Сколько комнат в Холле? Двадцать, тридцать?
— Просто интересно, есть ли у Колетты дружок.
— У Колетты? Откуда мне знать? Я всего-навсего ее отец.
— Не обручена, ничего такого?
— В нынешние времена не обручаются, а сразу беременеют.
— Между прочим, Герда шлет ей сердечный привет и…
— Люций, что все это значит? Герда хочет выкупить обратно «Луговой дуб»?
— Нет-нет…
— Потому что, если…
— Нет, она просто шлет ей сердечный привет и надеется видеть ее в Холле, и тебя, разумеется…
— Должно быть, у Герды размягчение мозгов. Люций, а почему ты не заходишь к нам? Я должен переубедить тебя насчет социализма, или Герда не пускает?
— Ты не понимаешь…
— Обидно видеть тебя домашней собачонкой этой чертовой женщины, любой решительный человек давно бы сбежал.
— Так случилось, что мы любим друг друга!
— Вздор! Это женатые люди любят друг друга, должны, они свыкаются так, что не могут друг без друга. А вы с Гердой столько лет жили у давно погасшего костра старой сентиментальной дружбы, которая и вначале-то была лишь иллюзией.
— Нельзя так говорить о жизни других людей, ты не знаешь…
— Господи, да я видел, видел, что ты влюблен в Гертруду, это было как дурное кино!
— Ну конечно, ты считал, что идеально женился, а все остальные живут так, что и в страшном сне не приснится…
— Молчал бы о моей женитьбе. Ты поддакивал Герде, когда та смеялась над Рут, ты сказал, что она синий чулок…
— Вовсе нет…
— Я не позволю тебе говорить о Рут, не желаю слышать ее имени ни от тебя, ни от этой чванливой суки, к которой ты присосался.
— Да я ничего не говорил о Рут…
— Говорил, ты намекнул…
Вошла Колетта. Она распустила и расчесала волосы, которые теперь струились по ее спине. Переоделась в сиреневое хлопчатое платье, волной вздымавшееся у лодыжек. Вошла быстро, как гонец с известием. Люций и Джон встали.
— Ты похожа на Афину на нашем гобелене, — сказал Люций.
— На гобелене Герды, это ты имеешь в виду. Колетта, ради бога, держи подол подальше от камина! Ради чего ты переоделась? У нас не званый вечер.
— Герда шлет тебе сердечный привет и надеется…
— Колетта, я запрещаю тебе близко подходить к тем чертовым людям, не то чтобы ты подходила к ним, но все же. Слушай, Люций, ты меня прости, мы должны быть разумными и не ссориться, прошу прощения, заходи поболтать время от времени, но только не выводи меня из себя, не упоминай о ее светлости и этом мерзком Генри, меня тошнит при одной мысли о них.
Позже дома, в безопасности, Люций подвергся допросу:
— Так он не собирается застраивать «Луговой дуб»?
— Нет.
— И она не обручена, ничего такого?
— Нет, свободна, как птица.
— И они настроены дружелюбно?
— Очень.
— Ты передал им все мои добрые пожелания и так далее?
— Ну конечно.
— И им было приятно это слышать?
— Да, конечно.
— Эти квакеры всегда были сообразительные. Джон Форбс молниеносно среагировал, когда учуял, что луг продается.
— Имей в виду, они люди гордые.
— О, я буду действовать осторожно, приглашу девушку на…
— Лучше подожди, поторопишься и все испортишь…
— Возможно, у Генри получится… Во всяком случае, насколько ты понял, они заинтересовались, это хорошо, ты молодец.
— Спасибо на добром слове, — сказал Люций.
Появился Генри в поисках виски. Его присутствие за обедом сделало невозможным дальнейшее обсуждение.
— Генри, дорогой, почему бы тебе не пригласить Колетту Форбс поиграть в теннис?
— Я не умею играть в теннис.
— Я думала, в Америке ты этому научился.
— Нет.
Генри вышел, хлопнув дверью.
Отправляясь спать, Джон Форбс сказал дочери:
— Что, черт возьми, стряслось, что Люций Лэм заявился к нам?
— Не представляю, — ответила Колетта.
— Это выше моего понимания. Уж не решил ли он наконец сбежать. Надо бы мне быть с ним подобрей.
— Я снова видел твоего сокола, — сказал Генри.
— А, ты шел через пустырь.
— Да, он производит сильное впечатление. А что собираются построить, когда все снесут?
— Роскошную гостиницу, — ответил Катон.
— Что ж, людям нужны гостиничные номера.
— Им нужны дешевые номера.
— Не уверен, если ты все еще здесь.
— Мог и не застать. Завтра уезжаю.
— И куда?
— Поживу у священника, отца Крэддока. Я дам тебе адрес.
Катон отложил встречу с Бренданом до тех пор, пока не обдумает свое положение. Теперь же вдруг, что показалось милосердным приступом слабости, он решил поразмыслить после того, как увидится с Бренданом. Не скрывалось ли за этим желание, чтобы Брендан внушил ему, скажем, остаться с Богом, продолжать любить Красавчика Джо? Для Катона это означало бы возможность достичь вершины блаженства: если бы только он мог не порывать с верой и найти в ней ответ, как удержать возле себя мальчишку и обоим при этом не погибнуть. Он собрал чемодан. Вызвал Джо, чтобы попрощаться. Он все еще не был уверен, как будет лучше: попрощаться коротко, небрежно или же со значительным видом? Катон чувствовал: есть нечто трудное и ясное, что он должен бы сказать Джо, сумей он найти нужные слова. Теперь ему казалось, между ними всегда происходил один и тот же разговор, всегда своего рода волнующий спарринг-матч, в который он позволял Джо незаметно вовлекать себя. Если бы он только мог прорваться к под линной откровенности, к правдивости с мальчишкой! Катон не мог не заметить, что перспектива подобного «прорыва» наполняет его еще и чувством снисхождения к себе, и сомневался, насколько ему следует или хочется открыться Брендану. Однако он испытывал облегчение оттого, что пока решение можно отложить и нет опасности, что прощание с Красавчиком Джо будет окончательным. Мысль, что вечером он увидится с Джо, вновь отозвалась настоящей физической слабостью и сумасшедшим счастьем, которого он и не пытался подавить в себе.