Раскрыв свои намерения, Генри почувствовал облегчение; он благодарно оценил разыгранный стоицизм матери. И с почти нежным восхищением — ее твердость. Безусловно, для нее это было ужасным потрясением, особенно с учетом того, что при ее уме она явно сразу поняла, что его намерения серьезны. Но и для него было нелегко отважиться на решительный шаг; в тот момент он не слишком стремился к этому. Подтолкнуло его, пожалуй, вызвавшее непонятное раздражение упоминание о Колетте Форбс. Его последовавшее за тем заявление о Стефани Уайтхаус перекинуло мостик к главному признанию. Во всяком случае, он должен был разозлиться на Герду, чтобы недвусмысленно выложить ей все. Главное произошло, и после этого Генри почувствовал себя новым человеком, даже более благожелательным. Ему пришлось «обобщать» ситуацию, чтобы сделать ее постижимой, более простой для понимания целей объявленного решения. Теперь, объявив его, он мог более спокойно и не торопясь обдумать детали.
Когда Генри сказал Герде, что помолвлен со Стефани Уайтхаус, у него в мыслях было так пошутить. Шутка, конечно, была жестокая, но хотелось шокировать ее. На деле он сказал это не «всерьез», хотя все же это не было «чистой выдумкой». Идея женитьбы пришла как-то сама собой, он только превратил ее в злорадную шутку, тут же объявив Стефани проституткой. Генри меньше всего хотелось, чтобы мать расчувствовалась, услышав, что Стефани — бывшая подружка Сэнди. Он должен был немедленно известить, что Стефани «неприемлема», да желание заставить мать помучиться было мимолетным. Но когда он вновь увидел Стефани, то понял, что «абсурдная» идея успела произвести свое действие. Потому что, конечно, она ни в коем случае не была абсурдной. Не существовало причины, почему не следовало жениться на Стефани Уайтхаус. Он любил ее. Она любила его.
«Уж не сошел ли я с ума?» — думал Генри. Нет. Впервые в жизни он чувствовал себя абсолютно в своем уме. То, что он здесь с этой женщиной, — это больше, чем когда-либо, его самостоятельный поступок, хотя и больше, чем когда-либо, осуществленный не по собственной воле, а по воле судьбы. Только теперь он понял, почему именно это ближе ему. Наконец у него есть своя судьба, он с головой окунулся в нее, и в этом, ни в чем другом, источник счастья. Все непостижимым образом сошлось вместе: продажа поместья, обретение Стефани. Только таким путем, пришло ему в голову, он мог бы жениться! Какое чудо, какая невероятная удача; и как прекрасно и удивительно, что он лежит здесь, в кровати, обнимая шлюху, доставшуюся от Сэнди, и в нем не осталось ни капли возмущения или злости к нему. Она совершила это чудо примирения, она с ее покорностью, искренностью, глубокой бессознательной интуитивной сущностью. Вот она, женщина до мозга костей, он может всецело и безраздельно обладать ею. Но, думал он, только если он женится на ней, она будет полностью его. Неожиданно это стало ему ясно. Он не сможет оставить ее «содержанкой», как Сэнди, это немыслимо с моральной точки зрения. А если он «освободит» ее, она вернется… Нет, он не может ее освободить, не освободит, она принадлежит ему. Вот до чего он дошел: что не может не жениться на ней!
Стефани проснулась. Глаза ее распахнулись: круглые, темные, влажные после сна. Губы приоткрылись в тоие[49] удивления, тут же сменившейся улыбкой. Она притянула к себе голову Генри за волосы:
— Ты такой молодой!
— Приятно слышать, — сказал Генри. — Я часто чувствую себя столетним стариком. Но не сегодня.
— Что хочешь к завтраку: чай или кофе?
— Собираешься готовить мне завтрак, не успев проснуться? Почему бы не остаться в постели, не понежиться?
— «Оставайся с тем, кто тебя любит, не ищи дальше, любовь моя».
— Это что, стишок?
— Нет, песенка.
— Мне нравится. Как это весело, Стефани, ты и я. Правда, весело? Я счастлив. А ты?
— Счастлива, — Она улыбнулась и оттолкнула его. Потом ее улыбка затуманилась. — Мне надо вставать.
Уклонившись от рук Генри, она соскользнула с постели и побежала в ванную.
Генри лениво поднялся, надел халат. Убегая из Лэкслиндена, он прихватил кое-что из вещей. Пожалуй, он теперь будет жить здесь, подумал Генри. Конечно, почему бы нет? Он не спеша направился на кухню, выпил воды. Вечером они прилично хватили белого вина.
Солнце заливало кухню, радостно сверкавшую чистотой. Приятно пахло мылом. Генри распирало от ощущения силы и полноты жизни. Он стоял, легко приподнявшись на носках, и смотрел в окно на позолоченный купол «Хэрродза» и синее небо, до краев наполненное весенним сиянием.
Неслышно появилась Стефани в цветистом и сплошь украшенном оборками neglige.
— Ах ты глупышка, уже накрасилась и причесалась!
— Ну, я же небось ужасно выглядела.
— Ты выглядела очаровательно. Ведь знаешь, мы уже прошли эту стадию.
— Какую стадию?
— Когда присматриваются друг к другу. Теперь мы просто вместе, сладкая парочка: бычок да ярочка.
— Как мило. Ты говоришь такие милые вещи.
— Апельсиновый сок есть?
— Есть. Ты так и не сказал, что будешь: чай или кофе.
— Кофе. Еще тост с медом. Стефани, я нравлюсь тебе? Правда же, нравлюсь, как ты нравишься мне? Разве это просто не… я имею в виду…
— Да, да, нравишься. Ты сам знаешь. Да. Да.
— Хорошо. — Он присел к небольшому чистому белому столику, — Стефани, мне нравятся твои запястья, пухленькие, как у младенца.
— Как… да… ах, дорогой, это так странно… — Она запнулась и глядела на него.
— Да. И все же мне кажется, что я знаю тебя много лет.
— И я чувствую то же самое.
— Стефани, скажи, пожалуйста. Сэнди когда-нибудь дарил тебе кольцо?
— Кольцо? Нет. Конечно нет.
Она отвернулась к кофейнику, потом вдруг заплакала, подвывая.
Генри вскочил на ноги и схватил ее за плечи, усадил на стул рядом с собой.
— В чем дело, крошка, что с тобой?
— Я так счастлива… никогда… в жизни не была так счастлива.
— Так что ж ты плачешь? Вот, возьми платок.
— Но, понимаешь, это все неправда…
— Это не неправда, Стефани. Как такое может быть? Вот же мы с тобой, вместе, по-настоящему.
Она промокнула глаза, потом скрипнула зубами, словно рыча.
— Ты сбежишь от меня.
— Не сбегу.
— А я сбегу. Я так тебе благодарна, ты был так добр с тех пор, как назвал меня «мисс Уайтхаус» в тот чудесный день. Но я глупая и темная, я никто и ничего не знаю. Ты не представляешь, какая я. Так что… все это неправда… все… Ох, прости меня, прости.
Она схватила его руку и поцеловала, прижимая к мокрой щеке, блестевшей от слез.
Генри крепче прижал ее к себе.
— Как там поется в твоей песенке? «Оставайся с тем, кто тебя любит, не ищи дальше, любовь моя».
— Но это всего лишь… глупая… песенка.
— Стефани, давай поженимся, а? Ты бы хотела?
Он почувствовал, как она напряглась в его объятиях.
— Что? Что ты сказал? — спросила она охрипшим голосом.
— Я сказал: «Давай поженимся». Могу сказать иначе, если предпочитаешь традиционную форму: Стефани, ты пойдешь за меня замуж?
Она уставилась на него огромными, полными слез глазами и до боли стиснула его предплечье. Потом разразилась смехом. Пытаясь удержать ее, он видел ее влажные губы и красную полость рта. Она истерически смеялась, не в силах остановиться. Потом ударила высоким каблуком по лодыжке, он выпустил ее, и она вылетела из кухни.
— Стефани, Стефани, подожди!
Продолжая безумно смеяться, теряя на бегу туфли, она ворвалась в спальню и захлопнула дверь перед носом Генри. Он рванул дверь и бросился за ней, едва не упав на нее; она лежала на кровати, колотя ногами и трясясь от сумасшедшей радости.
— Стефани, успокойся, ты меня уже оглушила.
Минуту они боролись, потом затихли и молча лежали, обнявшись. Наконец она тихо прошептала ему в плечо:
— Да, да, да.
Генри лежал, закрыв глаза, торжествующий, смятенный. Лежал без сил в огромном красном гроте, похожем на разинутый рот Стефани, содрогаясь от сознания победы, от радости и страха и непередаваемого ощущения бесповоротности судьбы.
―— Это первый раз, когда мы вообще выпиваем вместе, отец.
— Дорогой мой, — сказал Катон, — разве этим мы занимаемся?
Они сидели при свете свечей в спальне Катона. Электричество отключили. Скоро придут бульдозеры, и от улицы ничего не останется. Дом, знающий, что конец его близок, выглядел этим вечером странно неустойчивым и непрочным, словно шаткий карточный домик, внутри которого сидел Катон и смотрел на Джо. От ветра дребезжали стекла, ходуном ходили и хлопали закрытые двери. Катон сидел на кровати, Красавчик Джо на близко придвинутом стуле. Принесенная им большая бутыль вина стояла на полу. Горели две свечи: одна на комоде, другая на подоконнике. Пламя свечей металось на сильном сквозняке.
— Стефани, успокойся, ты меня уже оглушила.
Минуту они боролись, потом затихли и молча лежали, обнявшись. Наконец она тихо прошептала ему в плечо:
— Да, да, да.
Генри лежал, закрыв глаза, торжествующий, смятенный. Лежал без сил в огромном красном гроте, похожем на разинутый рот Стефани, содрогаясь от сознания победы, от радости и страха и непередаваемого ощущения бесповоротности судьбы.
―— Это первый раз, когда мы вообще выпиваем вместе, отец.
— Дорогой мой, — сказал Катон, — разве этим мы занимаемся?
Они сидели при свете свечей в спальне Катона. Электричество отключили. Скоро придут бульдозеры, и от улицы ничего не останется. Дом, знающий, что конец его близок, выглядел этим вечером странно неустойчивым и непрочным, словно шаткий карточный домик, внутри которого сидел Катон и смотрел на Джо. От ветра дребезжали стекла, ходуном ходили и хлопали закрытые двери. Катон сидел на кровати, Красавчик Джо на близко придвинутом стуле. Принесенная им большая бутыль вина стояла на полу. Горели две свечи: одна на комоде, другая на подоконнике. Пламя свечей металось на сильном сквозняке.
День у Катона был сумасшедший. Началось все с бессонной ночи. Постель была влажной, в доме внезапно стало очень холодно. В дремоте ему привиделась миссис Беккет. Утром он было подумал, не стоит ли снова пойти к ней, но потом решил, что это бессмысленно. Он начал письмо Брендану, но порвал его. Вышел на улицу, чтобы позвонить отцу Милсому, однако все телефонные будки в округе были разгромлены. Он почувствовал, что страшно голоден, и тут обнаружил, что денег совсем не осталось. В конце концов голод заставил его скрепя сердце отправиться к отцу Фоме домой, где он взял взаймы фунт. Отец Фома имел то преимущество, что был относительно посторонним для ордена. Однако какого-то слуха об обращении к нему было не избежать. Отец Фома посмотрел на него добрым и жалостливым взглядом, попросил остаться и поесть, предложил переночевать у него. Но Катон немедленно сбежал. Подкрепился яичницей с беконом в маленьком кафе, после чего его чуть не стошнило. Путь домой неожиданно оказался полон знаков. На стене красовалось: «ПРОБУДИ КУНДАЛИНИ»[50]. Ненова: «РАСПРОБРЮКИ». Только теперь это слово казалось не абсурдным, а низким.
Он вернулся домой, лег во влажную постель и мгновенно уснул. Ему приснилось, что отец Милсом открывает одной рукой дверь, а другой хватает его за запястье и он силится освободиться. Он проснулся в сумерках и увидел Красавчика Джо, который стоял у его кровати с бутылью вина в руках и смотрел на него странно напряженным неулыбающимся взглядом.
— Вы, отец, как чертик из табакерки. То вы здесь, то вас нет.
Было уже поздно. Они выпили почти всю бутыль.
— Извини, — сказал Катон, — Моя жизнь… ну, теперь тебе должно быть известно… столько неприятностей, все так запуталось… не представляю, что и делать…
— Издеваетесь, отец.
— И не думаю, — сказал Катон. — Я совершенно искренне. Мне хотелось бы поговорить с тобой обо всем, рассказать тебе все.
«Неужели пьян, — подумал он, — разве можно столько пить?»
— Так расскажите. Ведь вы знаете, я ваш друг.
— Как мило с твоей стороны, Джо, это я и хотел услышать. Да, мы друзья, конечно же.
— Вот именно, отец. Теперь рассказывайте и давайте выпьем за это.
— Вчера я был у твоей матери.
— Вот как… зачем вы это сделали?
— Хотел помочь тебе, Джо, отчаянно хотел. Я думал, она, может быть… повлияет на тебя… или подскажет, кто на это способен. Но это было ни к чему.
— Да она просто пьяница, шлюха.
— Не говори так о своей матери, Джо. Неужели тебе ее не жалко? Она нуждается в любви. Неужели ты не можешь найти в своем сердце хоть каплю любви для нее? Это было бы таким счастьем для вас обоих.
— Она только вопит и ругается, когда я рядом. Давайте не будем о ней, пожалуйста. С ней покончено навсегда. Она для меня все равно что мертвая, сука.
Катон вздохнул. Он решил, что действительно мало смысла пытаться продолжать в том же духе или сообщать о ситуации с Домиником, Бенедиктом, Пат, Фрэн и Дамианом.
— Я пытался, — сказал Катон, — Пытался найти другие пути. Других путей нет.
— О чем вы, отец?
— Извини, просто размышляю вслух. Ты не думаешь когда-нибудь жениться, Джо? Для тебя это могло бы быть очень полезно.
— Жениться? Нет! Девчонки, которых я знаю, сплошное дерьмо. Если у меня будет жена, я убью ее. Парни лучше девчонок, правда. Девчонки только для секса. И даже для этого парни лучше.
Катон задумался. Он как будто попал в лабиринт, из которого должен очень осторожно и тщательно искать выход. Вот разве что все разворачивалось настолько быстро, что было больше похоже, что он в самолете, а не в лабиринте. Буквально физическое ощущение стремительного полета, словно потолок над головой уходит в сторону. Усилием воли он сосредоточил взгляд на пламени свечей. Он знал, что должен прекратить разговор, но так же знал, что не сделает этого. Он думал: разберись в мыслях, приведи их в какой-то порядок, говори правду. Все будет хорошо, если только добраться до сути всего этого.
Он сказал:
— Джо, мне нужно сказать кое-что важное о себе.
— Знаю, отец.
Катон не понял, что он имел в виду, и продолжал:
— Я решил сложить с себя сан священника.
Это явно было не то, чего ожидал услышать Джо.
— О нет! Вы это несерьезно, отец. Вы не можете не быть священником. Если перестанете им быть, станете никем.
— Значит, придется стать никем, — ответил Катон. Никогда прежде ему не виделось это так ясно.
— Нет-нет, отец. Вы не решитесь. Никогда не уйдете из священников, я знаю, не сможете. Вы же беспокоитесь обо мне.
— О тебе?
Тут была какая-то логика, но в чем она? Логика была сооружением, нависшим над ним, опрокидывающимся на него, готовым разрубить на куски своими острыми краями.
— Джо, скажи мне правду. Ты действительно преступник?
— Я имел в виду не такое беспокойство, отец.
— А какое же еще может быть беспокойство? — сказал Катон. Он изо всех сил старался сохранять ясность ума, но все, что говорил Джо, звучало не так, словно он отвечал на какой-то совершенно другой вопрос, — Джо, ты преступник? Ты водишься с по-настоящему плохими людьми?
— Нет, конечно нет, отец. Нет по-настоящему плохих людей. Это общество плохое. А что до преступника, то практически все люди преступники. Вы — нет, вот почему я люблю вас. Вот почему вы останетесь священником. Должен же быть кто-то, кто не вовлечен в это.
— Но ты преступаешь закон?
— Да, слегка, но это делает почти каждый. Каждый ловчит, каждый крадет. Люди все время нарушали бы закон, если бы могли, воровали бы, только часто они этого не умеют или боятся. Я просто стибрил пару-тройку вещей, но у бедняков никогда не краду, лишь в крупных центрах, в больших магазинах, для них это незаметно, за потери от краж они отыгрываются на ценах. Это даже не воровство, многие этим занимаются, причем и порядочные тоже, вы просто не знаете. Живете в своем странном мире, отец. Не представляете, как живут простые люди. Но вы мне нравитесь таким, как есть, я рад, что вы существуете, для нас, для других, в своем непонятном мире.
— То, что ты называешь странным миром, и есть настоящий мир, — сказал Катон. — Это мир Бога, во всяком случае, мир правды, насчет Бога я больше не уверен. Джо, ты молод. И ты очень красив.
Катон собирался сказать вовсе не то, но последняя фраза, сорвавшись с языка, преградила путь словам о чем-то важном.
От беспокойно колышущихся язычков свечей в комнате качались тусклый свет и громадные тени. В ритмичной полутьме казалось, что лицо Красавчика Джо не столько освещается свечами, сколько само излучает свет. Иногда из темноты выступали его тонкие ноги в джинсах, вытершихся на коленях, и большие длинные руки, которые болтались, когда он наклонялся вперед или выразительно поднимал их, чтобы пригладить волосы или подкрепить свои слова жестом, похожим на благословение. Несмотря на холод в комнате, он скинул пиджак и аккуратно закатал рукава рубашки. Его блестящие волнистые волосы были недавно подстрижены.
— Да, — сказал Катон и вытянул руку.
Джо доверительно и спокойно взял ее в ладони, и Катон почувствовал порыв благодарности. Джо придвинул стул чуть ближе. Как он тактичен, подумалось Катону, как чертовски умен.
— Я очень привязался к вам, отец, — сказал Джо, — Сначала я не думал, что так будет. Это было просто озорство, вроде шутки. Мы все считали, что это все лишь забава. Мы постоянно вас разыгрывали, вас и ваших двоих коллег, даже чаще, чем вы догадывались.
— Я подозревал, — сказал Катон.
Он не отнимал руку, безвольно лежащую в ладонях Джо, только чуть двинул, когда пальцы парня сжали его ладонь.
— Но сейчас все иначе. И вы чувствуете то же самое. Вас не должно это беспокоить.