— Ты сказала, что я слабый и несчастный?
— Он спросил, был ли ты моим любовником, — ответила Герда, — Ну я и сказала что-то вроде этого.
— Что ж, полагаю, я мог бы быть твоим любовником, мне это не кажется маловероятным…
— А Роде куда деваться?
— Отправлю ее на пенсию.
— О Беллами можно не волноваться. Джон Форбс ухватится за него или миссис Фонтенэй.
— Рад, что вы оба настолько благородны…
— Когда ты женишься?
— О, неужели ты женишься на Колетте Форбс?
— Нет, я не женюсь на Колетте Форбс.
— Он женится на проститутке по имени… Как там ее зовут?
— Стефани Уайтхаус.
— Она была любовницей Сэнди. Он прятал ее в квартирке в Лондоне.
— Неужели? Каких только неожиданных вещей не узнаешь о людях. Никогда бы не подумал…
— Я не знаю, когда произойдет женитьба. Скоро.
— Какой причудник, однако, был старина Сэнди…
— Пойду прилягу, — сказала Герда.
Она резко встала и скрылась в гостиной.
— И долго Сэнди?.. — начал было Люций.
Но Генри уже и след простыл. Он развернулся на каблуках и ринулся вниз по ступенькам, перепрыгнув первый пролет, как горный козел, и исчез в направлении озера.
Люций постоял немного, опираясь о балюстраду и прижимая руку к сердцу. Потом заметил, что Генри, круто разворачиваясь, выдрал большой клок пушистого желтого мха из щели между каменными плитами. Носком ботинка Люций подвинул его на место и придавил подошвой. Итак, бедатаки пришла, и настолько бесповоротно, как он не ждал. По крайней мере, он встретил известие достойно и не стал при Генри рвать на себе волосы. Если бы тот предложил небольшое содержание, унизился бы он настолько, чтобы принять его? Увы, сомневаться почти не приходилось. Но Генри не предложил. Генри явно считал, что он был всего лишь бременем для Герды. Возможно, сама Герда так сказала Генри. Особую боль причиняли презрительные слова Герды, отчаяние от ее немыслимого поражения, бессильная ярость на Генри. Итак, оказалось, что Герда может потерпеть поражение, а мир — измениться; и что теперь станется с ним? Рекс никогда не позволит ему жить у Одри. Люций наклонился и поднял оставленную Гердой корзинку. Больше всего его потряс и наполнил каким-то детским ужасом вид павшей духом, раздавленной Герды. Он отправился в гостиную.
Герда сидела у окна, напряженно выпрямившись и неподвижно глядя перед собой. Люцию на секунду показалось, что на нее столбняк нашел.
— Ты в порядке, дорогая?
— Конечно. Закрой окно, здесь ужасный сквозняк.
— Так, значит, я слабый и жалкий. Что ж, допускаю. Ты сказала Генри, что я живу за твой счет?
— Не помню. Вероятно. Он вывел меня из себя предположением, что ты мой любовник.
— Не понимаю, почему это так тебя задело.
— Это неважно… Слушай…
— Для меня важно. Возможно, настала пора нам расстаться!
— Ах, да не будь таким капризным, Люций.
— Думаю, ты очень храбро приняла это… и я тоже.
— Ничего я не приняла, — ответила Герда.
— Полагаешь, он это не всерьез?
— О нет, всерьез. На него повлияла та женщина. Но этого не случится. Мы это предотвратим.
Дорогой Катон, сожалею, что ты не остался. Сожалею, что читал тебе нотации, я был во всем не прав. Что до мальчишки, то это было просто предчувствие. Возможно, закусить удила и позволить себе любить его — это способ спасти его. Кто знает? Уж точно не я. Почему бы не привести его сюда? Я даже мог бы приютить вас обоих, если необходимо. В любом случае, пожалуйста, возвращайся и ради всего святого не воспринимай меня как дознавателя инквизиции! Я должен был доложить о тебе в высшие инстанции, но никого это не взволновало, ты знаешь, как они ко всему относятся. Твои штучки, похоже, пока проигнорировали, так что нет необходимости немедленно принимать какое-то решение или основания полагать, что своим бегством ты фактически подвел черту. Не так-то просто, дорогой мой, высвободиться из этой сети, и, конечно, я не имею в виду старый дурацкий орден или даже, sub specie temporis[47], одиозную старую церковь. Рыба плавает в море, птицы летают в небе, и как ни мечись, не избежишь любви Господней. Хочется сказать: именно о священстве не беспокойся. То есть ты можешь отказаться от него и не потерять веры. Хотя, с другой стороны, мне также хочется сказать: для тебя быть в Боге — значит быть священником. Если я когда и встречал настоящего священника, то это ты. И, пусть это покажется тебе пустяком, ты дал торжественную клятву. Не отвергай давшего ее, будь верен самому себе хотя бы еще недолго, подожди, пока не пройдешь через это. Крепость духа вернется, как и познание, и видение, и радость. Яне преуменьшаю твоего «духовного кризиса». Мы — люди духовного призвания, мы должны испытывать эти кризисы, больше того, испытывать их — неотъемлемая часть нашей миссии. Мы должны в душе претерпевать за Господа, непрестанно пребывая в напряжении. Конечно, нам не по силам всецело быть в истине, при различии между человеком и Богом разве это возможно? Наша истина в лучшем случае — смутное отражение подлинной, и все же мы никогда не должны прекращать попыток познать ее. Тебе все это известно, Катон. Яне говорю, что не следует «бороться», но следует делать это, оставаясь внутри церкви, в непосредственной близости к тому, в чем ты когда-то был так уверен. Ты сказал: «Христос ворвался в мою жизнь». Что бы ни произошло тогда, все-таки что-то произошло. Это не было просто «ошибкой». Держись и прими перемену с искренней верой и надеждой на благодать. Не беги, не скрывайся, пребывай при своем откровении и будь верен ему, когда оно обновится. Ибо это и произойдет, если только будешь терпелив. Есть мистическая жизнь церкви, которой мы должны подчиняться, даже пребывая в сомнениях. Не смущай свой разум образами и идеями, которые, ты знаешь, могут быть лишь слабыми отблесками Божества. Останься. Жди. От Бога не сбежишь. А тем временем пусть обязанности священника будут тебе опорой. Служи мессу, даже если кажется, что это действительно «фокус-покус»! И возвращайся ко мне.
С любовью неизменно, во Христе, твой
Брендан
Сын мой,
Брендан рассказал мне о твоих затруднениях. Надеюсь, ты ничего не имеешь против. Как ты знаешь, я был нездоров. Не навестишь ли меня? Меня обеспокоило и опечалило твое желание покинуть орден. Не торопись с решением и не сомневайся в откровении, которое привело тебя к Богу. Тогда ты увидел Его уверенно и с радостью, в чем отказано столь многим, кто свят. Пребудь в этот раз в той прежней уверенности. Мрак нисходит на всех нас, и мы должны попытаться смиренно хранить пламень веры в наших сердцах, когда отсутствует свет. Не нужно отчаянного сопротивления. Усилием воли ничего не достигнешь. Твоя задача — любовь, и любовь — твой учитель, пребудь в ней и спокойно жди, пока истина не будет открыта тебе. Ты знаешь, я не ученый человек, не философ и не теолог, как Брендан, который, несомненно, намного лучше умеет дискутировать. Я не умею дискутировать, а могу только указать на Него, который есть наш путь, и наша истина, и наша жизнь. Обрати взор Туда, на Христа, и увидишь живую истину совершенной любви. Там вся речь — молчание, и Там все, что имеет значение и необходимо. Душою, полной милосердия и строгости, держись того, что, ты знаешь, драгоценно и свято в твоей жизни, мое дорогое дитя. Я был бы счастлив думать, что ты с Бренданом и не одинок. Если не слишком трудно, приди навестить меня. Надеюсь, ты разберешь мой нетвердый почерк. Да благословит тебя Господь, дорогой Катон, и охранит тебя в мудрости Своей.
Твой любящий друг
Дж. Милсом
С двумя этими письмами в кармане Катон стучал в дверь квартирки на нижнем этаже дома в Холланд-Парке. Дело было к вечеру: мрачный желтоватый свет, легкий дождик. Сутана намокла. Отыскать зонт ему не удалось.
Дверь слегка приотворилась, оставаясь на цепочке, и женский голос спросил:
— Вам кого?
— Миссис Беккет?
— Да. Что нужно?
— Я отец Форбс. Помните, я как-то заходил к вам. Я друг Джо.
— Чей друг?
— Джо. Джозефа. Вашего сына. Могу я войти?
Дверь закрылась. Послышался скрипучий звук снимаемой цепочки, дверь осталась приоткрытой, и Катон услышал удаляющееся шлепанье тапочек. Приняв это за приглашение войти, Катон шагнул в темный узкий коридор, закрыл дверь и проследовал за женщиной в освещенную комнату впереди.
Миссис Беккет убирала со стола полупустую бутыль красного вина и стакан. В комнате стоял сивушный запах.
— Простите за беспокойство. Я надеялся, что вы как раз придете из школы и я застану вас.
— Из школы? Я там больше не работаю.
Убрав вино в маленький буфет, миссис Беккет обернулась к Катону. Один глаз у нее был подбит, а на щеке темнел огромный синяк. Губы распухли. Катон достаточно навидался в Ноттинг-Хилле, чтобы понять, что это означает, и ничего не сказал.
Хотя на улице было еще светло, занавески были задернуты и комнату освещала неяркая лампочка под зеленым абажуром. Миссис Беккет тяжело опустилась на стул у стола. Катон сел напротив.
— Так о ком из них ты спрашивал?
— Что?.. Ахда, ваши сыновья… о Джо. Помните, я заходил к вам?..
— Нет, не помню. Все вы на одно лицо. Один такой заходил на прошлой неделе, собирал деньги на что-то. Никогда не оставляют в покое, как тайная полиция, надоедают, шпионят. Наверное, у них список. В церковь я больше не хожу, с этим покончено, навсегда.
— Я не собираюсь надоедать вам, — сказал Катон. — И отнимать время не собираюсь.
— Да, лучше не надо. Если он застанет вас здесь, так уделает, как меня. Значит, Джо попал в беду?
— Пока нет, но может попасть. Он не работает и, как я предполагаю, живет мелким воровством…
— Ну и хорошо, пусть хоть мелким воровством! Все его братья настоящие преступники.
— Я буду краток, миссис Беккет.
— Доминик в тюрьме, Пат и Фрэн эмигрировали — по крайней мере, я так думаю, они говорили, что собираются, и я о них несколько лет не слыхала; Бенедикт живет у проститутки в Бирмингеме, а Дамиан умер в январе от передозировки.
— Сочувствую…
— Ах, да не сочувствуй, мне все равно, он заявлялся, только чтобы лаяться. Так что там с Джо?
— Хотелось бы знать, имели ли вы какое-то влияние на него, есть ли какой-то смысл попытаться вам увидеть его и…
— Нет. Просто никакого смысла. Глоточек винца?
Миссис Беккет наклонила стул и, протянув руку назад, вернула бутылку на стол. Потом, тяжело вздохнув, поднялась и отыскала два стакана.
— Тебе не наливать? Не возражаешь, если я выпью?
— А есть кто-нибудь из родственников, кто мог бы помочь, хотя бы забрать его на каникулы?..
— Похоже, что у него вся жизнь каникулы. Нет родственников. Мой брат знать ничего не желает. Об остальных я уж и забыла, бог знает, где они сейчас, или, скорей, они обо мне забыли. Думаю, лучше тебе уйти. Господи, как я устала!
Катон посмотрел на миссис Беккет. В ее непокорных темных волосах торчали гребешки и заколки, распухшие губы накрашены. Рука, державшая стакан, тряслась. Она посмотрела на нее. Повторила: «Господи, как я устала!» Глаза ее наполнились слезами, и несколько слезинок скатились по щекам.
— Миссис Беккет, простите, но хочу сказать, что я священник, а вы, что бы ни утверждали, католичка. Я пришел поговорить о Джо, но как бы я хотел помочь вам. Вы должны вновь найти путь к надежде и радости. Он открыт, надо только ступить на него. Этот путь — Христос, в Христе ваша надежда. Несите к Нему ваши горести, и встретите Его любовь, укройтесь в Его любви, и будете исцелены. Не отчаивайтесь. Что бы вы ни пережили, мир может стать новым и благим. Придите в церковь, почему нет, придите к обедне. Я не знаю всех ваших бед и явился не допрашивать вас и не надоедать вам. Но со всей искренностью и со всем смирением хотел бы помочь вам. Посещайте иногда церковь, может, чтобы просто посидеть в ней. Любовь Господняя будет с вами, если вы просто спокойно вздохнете и позволите ей наполнить вас.
— Отвали! — мрачно буркнула миссис Беккет, не сводя глаз со стакана, который прыгал в ее руке. — Не то познакомишься с ним. И не приходи больше. Если хочешь мне добра, не приходи.
— Насчет Джо…
— Не приставай ко мне с Джо. Я ненавижу его. Ненавижу всех моих детей, а они ненавидят меня.
— Посещайте церковь. Просто смотрите на нашего Господа, просто говорите с Ним. Или думайте о Нем здесь. Он и здесь тоже, за этим столом, в этом вине. Благослови вас Бог! Простите.
Катон ощупью прошел по коридору, распахнул дверь и оказался на улице, где только что зажглись фонари. Ступив на тротуар, он столкнулся с дюжим мужчиной, который собирался войти в дом. От мужчины разило перегаром, икнув, он пустил струю блевоты, обрызгав сутану Катона. Дверь с грохотом захлопнулась.
Катон поспешил прочь по унылой темнеющей улице, держась света фонарей. Дождь еще продолжался. Катон свернул за угол. Увидел неподалеку англиканскую церковь и торопливо вошел в нее. Он сидел в дальних рядах, в темноте, живо ощущая заброшенность и безлюдье пустого, довольно сырого храма. Как быстро и легко нашлись слова для этой женщины. Но иных слов утешения он сейчас не знал, и если эти фальшивы, тогда утешению взяться неоткуда. Он достал письмо отца Милсома, чтобы перечитать его, но было слишком темно. Он прижал конверт к губам.
Генри проснулся рано. А возможно, не так уж рано, поскольку над шторами сияла солнечная полоса. На часы он взглянуть не мог — рука обнимала Стефани Уайтхаус, которая еще спала. Должно быть, они пролежали так всю ночь; как трогательно. И как не похоже на все, что приключалось с ним в жизни. Ночью или, скорее, утром они были близки в третий раз, но они впервые провели вместе всю ночь до утра. Конечно, ему и прежде доводилось оставаться на ночь у женщины, хотя не очень часто. Но никогда он не испытывал такой спокойной, безмятежной, не требующей слов уверенности в происходящем и в себе. Он понимал, что причиной этого отсутствия страха частично было зависимое положение Стефани. Она была пленницей его воли и по-своему скромно показывала, что покоряется и радуется своему плену. Генри не раз слышал о женской интуиции, однако применительно к себе сталкиваться с ней еще не приходилось. Наверное, у Беллы и остроумных девчонок из студенческого кампуса всю интуицию вытравил интеллект.
Но его безмятежное удовлетворение не ограничивалось простым чувством «власти» над Стефани. Сэнди говорил о ее очаровании femme fatale. Генри казалось, что это слишком грубое определение того, что он распознал в ней. Для него она больше была загадочной молчаливой женщиной, которую он встретил бы в храме и со спокойной ясностью понял, что по воле Божьей должно возлечь с ней. Никогда Генри не чувствовал, что столь счастливо лишен выбора. Он странно напоминал себе бекмановского мужчину, привязанного вверх ногами к красивой женщине с лампой[48]. Какие же нелепые образы мог придумывать старина Макс. Необычность заключалась в том, как еще раньше пришло в голову Генри, что хотя руки у мужчины связаны и, вероятно, в спине у него торчит нож, казалось, что он чувствует себя вполне удобно в таком необычном положении! Женщина одной рукой бережно сжимает его бедро и вглядывается в освещаемую лампой тьму. Ее лицо очень отдаленно напомнило ему лицо Стефани. И сейчас он осознал, что всегда до какой-то, небольшой, степени отождествлял себя с этим довольным перевернутым человеком. Тогда выходило, что в перевернутом положении он был ее пленником, а не она его.
Конечно, Стефани не была ни красивой, ни молодой. Сколь странно и таинственно очевидным было старение ее тела. Обвислые груди и ягодицы, ощутимо шероховатая и дряблая кожа свидетельствовали о возрасте не меньше, чем могли бы свидетельствовать складки и морщины. Белла, которая всегда была очень чувствительна по отношению к возможным девятнадцатилетним соперницам, не уставала сокрушаться по этому поводу, но Генри пренебрежительно затыкал уши. Теперь, держа в объятиях Стефани Уайтхаус, он воспринимал ее недостаток молодости с состраданием и удовлетворением. Он видел, внимательно разглядывая волосы у корней, что она красится. Ее лицо, которое портили две резкие черты по сторонам рта и которые даже сон не мог разгладить, выглядело сейчас старше. Косметика, конечно, была смазана его поцелуями. Защитная соблазнительная живость, которую она в остальное время носила как маску, во сне трогательно отсутствовала. Она слегка пошевелилась, и одна тяжелая мягкая грудь прильнула к нему. Он ощутил пылающий жар ее бедра на своей ноге. Она что-то пробормотала, и ее лицо дернулось. Ему подумалось: уж не снится ли ей, что она с Сэнди? Эта мысль не огорчила, напротив, пробудила в нем понимание, чувство покоя, жалости.
Разговор с матерью, после которого он, не попрощавшись с ней, уехал в Лондон, потряс его в неожиданном отношении. Язвительно-театральное согласие матери, конечно, не ввело его в заблуждение. Он понимал, что нанес ей страшный удар и должен нести за это тяжкую ответственность. Он также понимал, что это лишь начало и еще предстоит точно узнать, что ему грозит. У него не было сомнений относительно права осуществить свой план. Это отсутствие сомнений было абсолютно необходимым для столь радикального шага. Он совершал нечто вроде убийства. Больше того, матереубийства. Но его спасало и оправдывало опять-таки то, что у него не было иного выбора. Генри чувствовал себя как человек, на которого внезапно взвалили неподъемный груз. Необходимо сбросить его, чего бы это ни стоило. (Макс сумел бы это изобразить.) Он не мог — морально, духовно, психологически — стать человеком, в какого его превратила бы эта отвратительная собственность. Он всегда ненавидел всяческую собственность, всегда хотел путешествовать налегке и жить, не имея ничего, так неужели сейчас станет переживать из-за родового гнезда? Раздать деньги будет легко. Это, надо признаться, традиционная история, что грозила остановить его, и не просто потому, что порой казалось чудовищным просить мать жить в Диммерстоуне. И все же, в конце концов, он смог бесстрастно осудить иррациональность уз, которые все еще связывали его с Лэкслинденом; так почему нельзя вынести подобный приговор и ей? Она любила Холл; но большинство пожилых людей вынуждены смиряться с какими-то ограничениями в жизни. Мать достаточно стара для подобной перемены и, несомненно, достаточно молода, чтобы это ее не убило. Со временем это испытание даже могло бы послужить ей на пользу. Она бы так старалась показать сыну, что ничуть не пострадала, что, может быть, нашла на новом, скромном месте совершенно иные причины радоваться жизни.