Генри и Катон - Мердок Айрис 25 стр.


Не собирался изливать тебе все это, предполагая обратиться по сугубо практическому делу! Ладно, это первое. А второе, вот что: ты помнишь того парня, Джо Беккета? (Который разглядел в тебе джентльмена!) Я нежно люблю его и решил уехать с ним из Лондона куда-нибудь, где мы могли бы работать вместе. Мои слова звучат так, будто за ними скрывается что-то еще, но ничего такого за ними нет. Я даже не знаю, гомосексуалист ли я (полагаю, должно быть, есть немножко, многие священники грешат этим) или он и что будет с нами со временем. Одно лишь ясно: сейчас я обязан вырвать его из мира преступности, который здесь засасывает его. Это единственное достойное и важное дело, на которое я способен в настоящий момент! В его жизни только я олицетворяю собой что-то положительное, и хотя сам я не обладаю никакими достоинствами, я могу (это моя последняя задача как священника) сыграть знаменательную роль в его жизни, повлиять на него, чего никому другому не удается. Так что мы уезжаем. Он только что каким-то чудесным образом согласился. А я (опять-таки чудесным образом), надеюсь, получил временную работу на летний триместр: преподавать историю в Политехническом в Лидсе. Я позвонил старине Фицуильяму, ты, конечно, его помнишь, нашего школьного преподавателя истории, и он свел меня с человеком, который и обещал взять меня, по крайней мере в телефонном разговоре. Письменного предложения я еще не получил. Но даже если это место ускользнет, теперь я более уверен, что смогу где-то устроиться. Так что буду в состоянии поддерживать Джо. И вот (почему, наконец, я обращаюсь к тебе) я хочу, чтобы мальчик обучился какой-то профессии, и он выразил желание стать электриком. Не согласился бы ты оказать ему финансовую помощь? Его не оставляет уверенность, что ты мог бы дать нам какую-то часть денег, от которых ты так стремишься избавиться, — он считает тебя большим романтиком! — и я поддержал его в этой уверенности, хотя знаю, в этом есть элемент подкупа! Мне не хочется, чтобы там, на севере, Джо жил в крайней нужде — и, конечно, со временем он не будет ее знать. Я стану получать жалованье, он, надеюсь, — студенческую стипендию. Мне только на первых порах будет тяжело. И если ты выручил бы нас на это первое время, я был бы вечно тебе благодарен и искренне полагаю, что вряд ли найдется лучшее применение деньгам. Скажем, пятисот фунтов было бы достаточно. Яне решаюсь назвать это ссудой, поскольку Бог знает, когда или как ты получишь их обратно, но надеюсь, что начну понемногу выплачивать их тебе в течение года, смотря по тому, как сложатся обстоятельства. Я действительно был бы очень тебе благодарен, не стану повторяться. Пожалуйста, вышли деньги заказным обратной почтой на адрес Миссии. Не знаю точно, сколько еще пробуду здесь.

Прости, что так долго занимал тебя своими проблемами. Теперь третье, относительно тебя. Не думаю, что следует продавать Холл. Я размышлял над этим и, конечно, понимаю, руководствуясь какими добрыми (так же как и недобрыми!) побуждениями ты пришел к своему решению. Я просто считаю, что это ошибка. Это жестоко по отношению к твоей матери. И по моему мнению, не стоит спешить избавляться от своих обязанностей. Переустройство некоторых земель — это другое дело. Но не следует продавать имение или раздавать все свои деньги, хотя я, конечно, рассчитываю на какую-то сумму! Спросишь, почему? У тебя ничего не получится, Генри. Ты не сможешь сделать это надлежащим образом, а сделаешь — результат будет плачевным. Сам ты, как мне кажется, этого не понимаешь. Извини, если это звучит невразумительно и не очень вежливо! Но запасись терпением. А пока заботься о матери и Люции и (странный совет от «священника») постарайся получить немного удовольствия от жизни.

Все, о чем я тут написал, требует долгого разъяснения. Пожалуйста, пусть тебя не обижает ничего из мною сказанного. Давай встретимся в ближайшее время. Я сейчас в ужасном душевном состоянии.

Au revoir[53], с любовью,

Катон


Письмо тронуло Генри, вызвало интерес и раздражение. Какой эгоизм! Неужели этому научила его религиозная жизнь? Долгая болтовня о своих планах и спокойное предположение, что Генри вручит ему деньги. Конечно, он совершенно верно это предположил, Генри отправит ему перевод, но все же нельзя ничтоже сумняшеся полагаться на его щедрость. Что же до «решил уехать» с тем чертовски смазливым, но придурочным молодым человеком, Генри (который не мог представить себе, как можно увлечься мужчиной) чувствовал, что его друг, должно быть, просто-напросто лишился разума. Нет сомнения, что это помрачение продлится не слишком долго. И уж без последнего совета Генри как-нибудь бы обошелся. Значит, Катон думает, что Генри не способен на высоконравственный поступок! Что ж, Генри ему покажет. Но главное, что расстроило его, — это что Катон больше не будет священником. Это вызвало в нем на удивление глубокое ощущение личной потери. Катон присутствовал в его планах на будущее как некий таинственный водитель или мудрец, наделенный сияющим знанием. Генри казалось, что его предали, подвели. Бороться с Катоном-мирянином, ничем не лучшим его самого, мало пользы. Однако он предвкушал встречу с ним. Как Катон посмотрит на Стефани? Да, он покажет Катону, насколько круто способен изменить свою жизнь.

Генри задумчиво отложил письмо Катона и взял другое. Вскрыл его и начал читать. До него не сразу дошло, от кого оно.


Дорогой Генри.

Ты сочтешь, что я сошла сума, но я должна написать тебе вот так, неожиданно. Это необходимо. Поскольку поняла, что если не напишу, то буду продолжать бесконечно терзаться. Я настолько уверена, и мое сердце настолько чисто и настолько полно чувством, что просто нелепо не излить его и даже не возникает вопроса о всякой там «гордости» или «скромности», которые заставляют таить все в себе. Я таить не буду!

Генри, послушай, я люблю тебя. Ты удивлен? Интересно знать. Это ведь было ужасно заметно, когда мы встречались в последнее время, особенно в тот раз в оранжерее с рыбками. Но дело в том, что это вовсе не новость. Я любила тебя еще давным-давно, когда быт маленькой, когда ты и Катон носились кругом как угорелые, а я пыталась не отставать от вас. Любовь — это данность, она или есть, или ее нет. Не хочу сказать, что не существовало и не существует причин, почему я люблю тебя. Я могла бы назвать их тысячи. Но что до прошлого, всегдашности этой любви, скажу, что она просто была и вряд ли я смогу припомнить время, когда я не любила тебя. Словно я проснулась, открыла глаза, и вот он ты, передо мной. Конечно, то была еще детская любовь, и когда ты уехал в Америку, я, хотя и скучала по тебе, выздоровела и считала, что ты никогда не вернешься обратно. Под «выздоровела» я имею в виду, что хотя бы перестала чахнуть по тебе, но думать продолжала, ты был моим единственным мужчиной, не считая папы и Катона, и потому первым мужчиной как таковым, если понимаешь, о чем я. Ты был вроде идеала, и когда я выросла и узнала мужчин, то никогда они не могли сравниться с тобой, с тем, каким ты виделся мне в мечтах, а в то время ты был для меня мечтой, поскольку я считала, что никогда больше не увижу тебя. И когда услышала, что nocie всего этого ты возвращаешься домой, я не могла думать абсолютно ни о чем другом. Вот почему я бросила колледж. Вообще-то я так и так бросила бы, но из-за этого бросила тогда, а не позже. Было невыносимо, физически мучительно оставаться там, когда ты был тут, хотя, конечно, я боялась, что, когда увижу тебя, испытаю разочарование и мое чувство угаснет. Но такого не случилось. Разумеется, ты не сказочный принц, да таких и не бывает. (Реальный ты более забавный и славный!) Но каким-то образом внутри ты остался прежним, тем Генри, к которому меня всегда влекло, — тем, который, чувствую, всегда принадлежал мне, хотя знаю, это звучит как кощунство и нельзя считать кого-то своей собственностью. Сомневаюсь, что это не так, даже если вы женаты. И еще я ужасно боялась, что ты уже женат, или помолвлен, или чего еще, и вздохнула с таким облегчением, когда оказалось, что ты свободен. Так вот, Генри. Понимаю, девушки не делают признаний, но я призналась — на всякий случай, вдруг ты не полюбишь меня, потому что не знаешь, как сильно я люблю тебя. Не хотелось, чтобы потом пришлось укорять себя: «Как жаль, что не призналась ему». Я хочу, чтобы ты смог увидеть меня, и поскольку моя любовь к тебе — это я сама (вся я и даже больше: она возвышает меня над собой), тогда ты должен увидеть и меня тоже. Не увидеть ее — значит не увидеть меня, и не признаться тебе значило бы обмануть тебя. Я еще никому ничего не говорила, даже папочке или Катону, они ни о чем не догадываются. А еще хочу сказать, что никогда не была ни с кем в постели. Решила, что подожду, хотя и не мечтала, что это действительно будешь ты, кого я жду. Я не знаю — и дрожу и трепещу, стоит подумать об этом, — что ты чувствуешь ко мне. Твоя мать не раз говорила, как я нравлюсь тебе, но, возможно, говорила просто из вежливости или же ошибалась. Генри, я люблю тебя, хочу быть твоей женой и жить с тобой вечно, испытать счастье и сделать тебя счастливым, быть полностью и исключительно твоей, этого я хочу. И не думай, что это лишь влюбленность глупой молодой девчонки или детская увлеченность, это настоящая глубокая любовь, а не фантазия. Конечно, мне хочется сказать: ответь сразу же, как прочтешь письмо, напиши сразу же, позвони, — но в то же время хочется сказать: не спеши, потому что я так боюсь ответа. Взвесь все. Обдумай то, что я сказала. И то, что ты чувствуешь. Времени предостаточно. Тебе может показаться, что ты недостаточно знаешь меня. Прошу, пожалуйста, не молчи из желания пощадить мои чувства. Я лучше буду в тысячу раз больше страдать, зная, что ты отверг меня, чем если ты вежливо промолчишь. Так что не торопись отвечать, и не обязательно писать длинное письмо, давай просто встретимся, как обычно, я не буду приставать к тебе со своими чувствами.

Прости меня.

С любовью, всегда твоя

Колетта

Генри присвистнул. Потом откинулся на спину и поймал себя на том, что смеется. Прекратил смеяться. Смешного тут ничего не было. Бедная Колетта. Но как невероятно мило и трогательно, что она любит его, и, конечно же, ему это приятно, хотя и грустно оттого, что придется ее огорчить.

Катон Форбс, воровато оглянувшись вокруг, сунул сверток поглубже в груду старых кирпичей и кусков цемента. Он тщательно завернул сутану в газету и перевязал бечевкой, но сейчас газета лопнула и цементная пыль выбелила черную материю. Он навалил еще мусора на пакет, пока его не стало видно. От сутаны шел отвратительный запах и мешался с вонью, шедшей от мусорной кучи. Неужели от него так несло? И когда он был с Красавчиком Джо — тоже? Избавившись наконец от объемистого свертка, он испытал чувство вины и облегчения, будто похоронил мертвого младенца. Никто не видел его. Он отряхнул руки от пыли и пошел назад через пустырь.

И тут он увидел ястреба. Коричневая птица зависла недвижным предзнаменованием, не очень высоко, над центром пустыря, столь пристальная, но и отчужденная, хвост опущен, крылья беззвучно трепещут, как в затяжном приступе холодной страсти. Катон стоял, задрав голову. Ни единой души не было на пустыре, развороченная комковатая земля уже начала после дождя покрываться весенней травкой. Ястреб был совершенно неподвижен — воплощение созерцания, за ним простерся теплый голубой день с его вибрирующим цветом и светом. Катон, затаив дыхание, не сводил с него глаз, неожиданно забыв обо всем на свете. Вдруг птица устремилась вниз. С какой-то почти небрежной легкостью она спланировала к земле, затем взмыла вверх и пролетела над головой Катона. Следя за ней из-под ладони, он различил темный комочек у нее в клюве, крохотный, обреченно болтающийся хвостик.

— Господь мой и Бог мой! — громко сказал Катон. Он засмеялся и продолжил путь к Миссии.

Он гадал, как Джо воспримет его в мирском облике. После черной сутаны он чувствовал себя очень странно в обычной одежде. Катон полностью преобразился. На нем был темно-серый вельветовый костюм, рубашка в красно-белую полоску и красный шелковый шейный платок из вещей Джеральда Дилмана (и на время позаимствованных им), которые он нашел под бумагами на дне гардероба, когда наводил порядок в Миссии. Вырядился, словно на маскарад, думал он про себя. Он испытывал нечто вроде зловещего неприличного облегчения, более глубокого, чем чувство вины и потрясения. Он был удивлен тем, как ему не терпелось избавиться от старой сутаны, чтобы никогда больше не видеть ее. В кармане у него лежал драгоценный чек от Генри, но, благодаря Джеральду, пока было не нужно тратиться на одежду.

По временам Катону казалось, что он, должно быть, сошел с ума. Он наконец собрался написать главе ордена официальное заявление об «уходе в отставку». Было невероятно трудно и мучительно заставить себя сесть и составить письмо. Закончив, он немедленно отправил его, даже не перечитав. Формальные процедуры обмирщения могли подождать. Что касалось его самого, то он считал, что вышел из церкви. Значение теперь имели его отношения с Богом, а формальности — не более чем дань вежливости бывшим коллегам. А чувствовал, что, должно быть, спятил, он вот почему: он отказался от самой вожделенной привилегии в мире и не мог точно определить, когда или по какой именно причине решился на это.

Все растворилось, исчезло, думал Катон, пытаясь найти какой-нибудь образ для своей потерянной веры. Была ли она в таком случае некой хрупкой субстанцией, неким чисто мысленным представлением? «Она ушла, разве нет?» — постоянно спрашивал он себя. Да, ушла, это казалось несомненным. Но чего он лишился? Средств к существованию, друзей, образа жизни, своей самости. Но что еще, что еще явно ушло, нечто сущностное? Но это нечто не что-то вещное, размышлял он, разве не в этом дело? Что так мучает его, причиняет боль, словно он совершил ужасное преступление или ужасную ошибку? Бог — ничто. Бог Отец — это всего лишь сказки. Но Христос. Как он может лишиться Христа, разве это может быть неправдой, разве может, может?

И как же он больше не будет священником? Хотя подобный вопрос разрешить проще, поскольку он лишь один среди множества других практических вопросов, которые ставило перед ним начало жизни в миру. Он был изумлен тем, с какой легкостью нашел работу. Это было не только хорошим знаком, но и проявлением его новой «сущности», ее воли, ее — вроде бы — удовлетворенности. Это была первая обыкновенная хорошая вещь, случившаяся с ним в новой жизни. А необыкновенно хорошей, конечно, — согласие, пусть неохотное, Красавчика Джо уехать с ним. Что бы это означало? И что, к удивлению Катона, заставило Джо решиться? Может, неистребимый соблазн «подоить» Генри? Или же, как надеялся Катон, Джо наконец увидел, насколько сильно Катон любит его? Он действительно думал, что это произвело впечатление на парня. А сейчас Джо, который никогда не видел его иначе как в сутане, поймет, что Катон полностью освободился, чтобы связать себя новыми узами. Он нуждается в любви, думал Катон, он хочет любви, всякая душа ее хочет. Это простая истина, человеческий эгоизм слишком хитер, чтобы принять ее. Чистая любовь в силах излечить порок, ничто другое в итоге на это не способно.

Полный такой силы, он шагал по пустырю, начинавшему больше походить на залитый солнцем луг. Вся боль была с ним и жгучее чувство потери и стыда, но и сила любви тоже — и обезображенное ранами, кровоточащее тело могло быть восславлено. Он улыбнулся образу, невольно пришедшему на ум. Не я, но Христос. Не только я. Только я, как Христос, думал Катон. И при мысли о Джо, который скоро должен был прийти к нему, его сердце так сжалось от любви, что он пошатнулся, и огромная страстная сила словно влилась в него от дымящейся земли: это ему не казалось — после дождя от земли, мокрой после дождя, действительно шел легкий пар. Катон неподвижно стоял, прислушиваясь к тому, как его лижет пламя любовного ожидания.

Он не строил дальних планов. Сказал Джо, что завтра отправится на север, чтобы приискать им место для житья. До начала триместра было еще две недели. Джо, похоже, относился к предстоящему как к приключению. Катон не воображал, что получится вечно держать Джо при себе. Он хотел сделать две вещи: уверить Джо в своей любви и убедить его овладеть профессией. Здесь, разумеется, пригодились бы деньги Генри, и Катон без угрызений совести обратился к нему за помощью. Если будет необходимо, он попросит еще. Он верил, что стоит Джо начать учебу, и его интеллект проснется и спасет его. Тогда, или раньше, его участие в судьбе Джо, наверное, закончится. Пока же ему предстояло быть спасителем и, конечно, исполнить свой долг, так что Катон отбросил все сомнения на сей счет. Что до частностей их отношений, то Катон относился к ним со спокойствием агностика. Любовь направит. Любовь подскажет, как лучше себя вести.

Свернув в крохотную изувеченную улочку, Катон увидел юношу, поджидающего его возле Миссии. При появлении Катона тот пошел ему навстречу, и Катон узнал в нем одного из учеников Брендана, юного семинариста. Юноша протягивал конверт.

— От отца Крэддока.

— Благодарю, — сказал Катон.

Он взял конверт и вскрыл его. Извлек почтовую открытку и прочитал послание Брендана:

Отправляю эту записку со студентом, поскольку чувствую, что должен немедленно известить тебя о смерти отца Милсома прошлой ночью. Перед смертью он говорил о тебе.

Как ты? Пожалуйста, возвращайся. Не волнуйся насчет Бога. Просто возвращайся.

Б.

Катон посмотрел в кроткие, вопрошающие глаза молодого человека.

— Спасибо, что принес записку.

— Ответ будет? Письмо?

— Нет. Ничего. Хотя погоди.

Катон достал карандаш и написал на обороте надорванного конверта: «Я уезжаю с тем парнем. Прощай». Подумал, глядя на написанное. Потом добавил: «Молись за меня». Сложил конверт и протянул семинаристу.

— Спасибо, сэр. Я передам это отцу Крэддоку.

Катон одиноко стоял на улице, уставясь на свою тень на неровном тротуаре. Известие о смерти отца Милсома вызвало настоящую боль. Если бы он навестил его, отсрочило бы это его смерть? Нет, подумал Катон, во всяком случае, не надолго. А телефон всегда неподходящее средство для такого рода общения. Бедный старик. И одновременно счастливый. Ему не пришлось пережить радость своей веры. Если есть Царствие Небесное, то он наверняка там. Requiescit in расе. Lux perpetua lucet eo[54]. Какое утешительное представление. Вот только нет никакого Царствия Небесного. «Верил ли я когда-нибудь в его существование?» — раздумывал Катон. Как бы хотелось, чтобы он собрался написать что-то в ответ на письмо отца Милсома, какие-то слова любви и благодарности. Он все еще носил с собой то письмо, сейчас оно было в нагрудном кармане его вельветового пиджака. Он спрятал открытку от Брендана туда же и свернул в узкий проход, чтобы войти в дом с заднего крыльца. Лишь сейчас, когда он коснулся калитки, вспомнилось: ученик Брендана назвал его сэром. Малость похоже на то, как разгневанный Цезарь, обращаясь к десятому легиону, назвал его Quirites![55]

Назад Дальше