Катон чем-то неопределимым напоминал тяжелобольного. Лицо одутловатое, сальное, вокруг глаз темно-фиолетовые круги. Губы отвисли; потом он их нервно подобрал и сморщил нос. Бегающий взгляд.
Гостиная в квартире Брендана Крэддока представляла собой довольно узкую и мрачную комнату с одним окном, выходившим на стену противоположного дома, и даже в солнечный день тут царил полумрак. Катон не сделал движения, чтобы включить свет, возможно не замечая темноты. Вдоль стен тянулись полки с книгами. Черные бархатные драпировки, множество ковров. Генри осторожно присел на что-то вроде расшитого кресла. Катон встал, опершись спиной о книги, потом отошел на шаг, внимательно глянул на корешки, смахнул рукавом пыль и снова прислонился, глядя в окно. Казалось, он уже забыл о Генри.
— Вот заглянул посмотреть, как ты, — сказал Генри.
— Нормально.
Катон двинулся вдоль полок к окну, задернул шторы и пошел обратно вдоль другой стены, касаясь рукой полок, словно удостоверяясь, что находится в безопасности. Дошел до двери и, поджав губы, с сосредоточенным видом вернулся, ведя по книгам другой рукой, словно подсчитывал корешки.
— Хотел узнать, не могу ли чем помочь, — сказал Генри; слова его показались глупыми, неуместными.
— Вряд ли, но спасибо.
— Мне… было ужасно жаль… когда услышал о…
Катон молчал. Морщась, внимательно оглядел книги, будто ища нужную, потом снова принялся ходить вдоль полок.
Генри сказал:
— Я тоже пережил несколько ужасных часов, ждал возле Миссии, знаешь, с полицейскими, ждал всю ночь, только никто не пришел… и…
Катон продолжал молчать.
— Так, значит… ты… уходишь из священников?
— Да.
— Жаль.
— Не понимаю, почему тебе жаль, — заговорил Катон, слегка хмурясь, — ведь ты не веришь в Бога.
— Ты не знаешь, во что я верю, — неохотно проговорил Генри.
Он надеялся, что Катон, который наконец немного оживился, ответит и что завяжется хоть какое-то подобие разговора; но тот снова замолчал. Глаза Катона блуждали по комнате, избегая смотреть на Генри. Генри повернулся к книгам и стал рассматривать корешки. «Summa Theologica»[74]. Полное собрание сочинений Ницше на немецком.
— Ради бога, Катон, прекрати расхаживать туда и сюда! Есть тут что-нибудь выпить?
— Сомневаюсь.
Генри встал и заглянул в буфет, встроенный в книжные стеллажи. Обнаружил бутылку виски, графин с шерри и стаканы. Плеснул себе виски.
— Тебе налить?
— Нет, спасибо.
Генри вернулся в кресло. Катон опять замолчал, изучая полки, потом глубоко вздохнул, как вздыхает человек, когда он в одиночестве.
— Катон… пожалуйста… поговори со мной. Чем ты теперь собираешься заняться?
— Я получил место преподавателя в Лидсе. Поеду туда.
— А в Пеннвуде побываешь до отъезда?
— Только если решу, что смогу лгать.
Катон выбрал книгу, раскрыл и сосредоточенно уставился на страницу.
— Лгать… что лгать?
— Что-нибудь подходящее.
Генри помолчал, потом сказал:
— Я видел Колетту.
— Вот как?
Опухшее лицо Катона исказилось чуть ли не злобной гримасой, но он продолжал смотреть в книгу.
— Она… она… кажется, это испытание тяжело отразилось на ней.
— Ничего страшного. Переживет.
— Катон, сядь, поговорим по-человечески, пожалуйста.
Катон сморщился, неприязненно взглянул на Генри и бросил книгу на пол.
— Ты никогда не задумывался, что я могу жениться на Колетте? — сказал Генри, желая ошарашить Катона и тем побудить к разговору.
— Ты? Жениться на Колетте?! Нет!
Генри аж вздрогнул от того, с какой злобой Катон это воскликнул.
— Хорошо-хорошо, да я и не собирался… я имел в виду…
— Колетта выйдет за человека достойного и порядочного. Если вообще выйдет.
— С какой это стати она не выйдет замуж? Или думаешь, она станет монахиней?
— Ей решать, — ответил Катон вновь поникшим голосом, прислонился к книгам и взглянул на часы.
— Не злись на меня, Катон.
— Я слышал, ты женишься на какой-то проститутке.
— Да. Женюсь.
— А потом, отомстив таким образом матери, возвращаешься в Америку.
— Все так. Знаю, ты против продажи…
— Я не против, — сказал Катон, — Вовсе нет. Я даже за. Превосходно, продавай все. Пусть лучше вместо тех старых развалюх будут многоквартирные дома и чертовы конференц-центры, пусть застроят все те пустующие акры земли, ведь тебе известно, что здесь не хватает жилья.
— Катон… тебе бы побывать у врача.
— Зачем пришел? — прямо, хотя и мягко спросил Катон, сверля Генри взглядом.
— Из любви к тебе.
— Ты пришел из любопытства.
— Я пришел потому, что мы давние друзья.
— Ты пришел как турист.
— Катон, хватит!
— Ты когда-нибудь убивал человека?
— Нет.
— Стоит как-нибудь попробовать. Забавное ощущение. Это так легко — прикончить кого-нибудь. Стоит сделать это разок, и почувствуешь, что можешь снова повторить. Почему бы не ходить и не убивать людей?
— Катон… Брендан скоро вернется?
— Боишься меня?
— Нет… но… мне кажется, тебе нельзя оставаться одному.
— Воображаешь, что я покончу с собой?
— Нет, конечно нет…
— Когда человек совершает убийство…
— Но ты его не совершал!
—.. тогда он понимает, что не существует барьеров, никогда не существовало, а то, что он принимал за барьеры, было всего лишь пустыми, эгоистическими, самодовольными иллюзиями и тщеславием. Вся так называемая мораль — это просто любование собой перед зеркалом с мыслью о себе: какой ты замечательный. Мораль — это не что иное, как самоутверждение, ничего больше, всего лишь показная добродетель и церковные заклинания. И когда самоутверждение уходит, не остается ничего, кроме неистового, неистового и разнузданного эгоизма.
— Катон… ты пережил потрясение и не в себе.
— Ты явился как турист, полюбоваться на развалины.
— Ты не прав… Пожалуйста…
— Извини. Извини. Тебе лучше уйти. Со мной все будет в порядке. Мне не нужен доктор. Пожалуйста, уходи. И никому в Пеннвуде ничего не говори. Надеюсь на тебя и молюсь, чтобы тебе… никогда не пришлось увидеть того, что я сейчас вижу, не узнать того, что я теперь знаю, никогда не оказаться там, где я сейчас!
— Катон!
— Уходи, уходи, уходи!
Генри бросился к двери, едва не упал на первых ступеньках. Дверь за ним захлопнулась. Он остановился и вновь услышал тот ужасный вздох одиночества, на сей раз перешедший в тихий стон. Одолел последние ступеньки, выбежал на улицу и кликнул такси.
— К Национальной галерее.
Двадцать минут спустя Генри сидел перед великой картиной Тициана. Бешено колотящееся сердце понемногу успокаивалось. Он не отрывал глаз от полотна, словно в сосредоточенной молитве.
Такого, думал он, нельзя рассказывать Колетте, вообще никому. Он и сам побывал в аду. Должно быть, туда ведет множество дверей. Не станет он писать Колетте. Отправит из Сперритона авиапочтой коротенькое письмецо ни о чем конкретно. Боже, еще три недели, и он вернется домой, в Сперритон, с женой, и весь этот кошмар закончится. Будет с Расселлом, Беллой — и Стефани. Заживет простой жизнью и простыми обязанностями: дарить счастье Стефани, хранить мир в семье, преподавать своим студентам, пить мартини с друзьями и гонять по шоссе на машине. Все насилие останется позади. Благодарение богу, он вновь вернется к невинным людям, в страну невинности!
Он любовался картиной, и на душе стало спокойно. Как не похоже оно, насилие в искусстве, на кошмар его проявления в реальной жизни. Собаки рвут Актеона, выпустили внутренности, но равнодушная богиня бежит мимо. Страшное, отвратительное и ужасное превратилось в одно из прекраснейших в мире произведений. Как такое возможно? Это ложь или что? Знал ли Тициан, что реальная человеческая жизнь ужасна, что мир не более чем скотобойня? А Макс, рисуя свои остроумные, искусно выстроенные сцены, знал? Может, они знали, но он, Генри, безусловно, не знал и не желает знать. Сейчас Генри думал о Катоне с мучительным состраданием и как бы отвращением и, вглядываясь в далекие глубины великой картины, мысленно молился: Боже, не дай мне увидеть то, что он видит, узнать то, что он знает, не оказаться там, где он находится!
— Я решил написать автобиографию в форме эпической поэмы.
— Все, что захочешь оставить из обстановки, можно перенести в амбар вместе с моими сундуками.
— Только стол и комод.
— Я скажу грузчикам.
— Не могу поверить, что это конец.
— Оглянись вокруг, разве не похоже, что это и есть конец?
— Кто за мной присмотрит, когда состарюсь?
— Ты уже старый. Мы старые.
— Разве что Одри. Если Рекс ей позволит.
— Ты сказал, что хочешь жить в Лондоне, что здесь чувствуешь себя как в клетке.
— Только стол и комод.
— Я скажу грузчикам.
— Не могу поверить, что это конец.
— Оглянись вокруг, разве не похоже, что это и есть конец?
— Кто за мной присмотрит, когда состарюсь?
— Ты уже старый. Мы старые.
— Разве что Одри. Если Рекс ей позволит.
— Ты сказал, что хочешь жить в Лондоне, что здесь чувствуешь себя как в клетке.
— Герда, не гони меня. Когда-то ты заботилась обо мне.
— Когда-то ты любил меня. Писал мне стихи. А теперь что, только «Топ-топ, голубка».
— А если начать заново?
— Мы и начинаем заново.
— Но вместе? Нельзя ли мне жить с тобой в Диммерстоуне?
— Там нет места.
— Ты просто истязаешь себя, хочешь все разрушить, и я не нужен тебе в Диммерстоуне, потому что не хочешь, чтобы я был свидетелем твоего унижения.
— Мне все равно, кто будет свидетелем, что ты, что собака Беллами.
— Я твоя собака, Герда. Не покидай меня, чувствую, мне уже недолго осталось. Будем, как прежде, вместе.
— Ты никогда не помогал мне, не поддерживал. Не начинай теперь плакать.
— Я люблю тебя, всегда любил, выходи за меня. Проживем остаток жизни вместе. Еще не слишком поздно, дорогая, правда? Выходи за меня, Герда.
— Если бы ты сделал предложение когда-то давно, это бы еще имело смысл, но ты его не сделал. А сейчас тебе просто нужны угол и нянька.
— Но я предлагал когда-то давно.
— Может, собирался предложить, да не собрался.
— Предлагал… Хочешь сказать, что ты вышла бы за меня?
— Полагаю, да.
— Герда, я с ума сойду.
— Если ты действительно любил меня, то должен был быть настойчивей, и я дала бы согласие. Просто ты любил недостаточно, Люций. Тут двух мнений быть не может. Жизнь воздает по справедливости.
— То есть ты любила меня?
— Насколько помню, да.
— Но, Герда, если ты любила меня тогда, значит, можешь полюбить и сейчас. Прости за прежнее и выходи за меня, ты должна согласиться. Давай спасем хоть что-то, зачем терять все? Не отвергай меня сейчас просто из чувства обиды.
— Обиды! Ну и болван же ты.
— Герда, дорогая, прости, выходи за меня, я люблю тебя всем сердцем, я отдал тебе всего себя, я посвятил тебе жизнь. Ты не можешь быть такой неблагодарной и отвергнуть меня теперь.
— Это ты отверг меня.
— Я просил выйти за меня, уверен, что просил.
— Нет. Ладно, забудем.
— Если и не просил, то потому, что ты ясно дала понять, что не горишь желанием.
— Будь в тебе больше страсти, ты, возможно, добился бы успеха. Ты думал только о себе. Или ты хотел, чтобы я бегала за тобой, вешалась тебе на шею?
— Значит, в то время это была лишь гордыня. И сейчас лишь гордыня.
— Люций… Не принимай так близко к сердцу.
— Я страстный человек, страстный, страстный! И не собираюсь уходить от тебя, нет, нет!
— Хорошо, называй это гордыней. Я хочу наконец остаться одна, чтобы не было свидетелей. Ты, Люций, живешь прошлым, по мне, ты призрак. Какой же ты безмозглый! Ты безмозглый, и Генри безмозглый, и Сэнди был таким же, и Бёрк. О господи, почему на мою долю достались такие безмозглые мужчины!
— Не возражаешь, если посижу с тобой, мама?
— Конечно не возражаю.
Генри уселся на каминную решетку. Был поздний вечер, и поленья в камине в библиотеке прогорели, оставив после себя осыпающуюся кучку угольков, мерцающих, как ночной город на холме. Ковер и кое-что из мебели, включая круглый стол, перекочевали в бальный зал к остальным вещам, ожидавшим отправки на «Сотбис». Голос теперь звучал здесь как в пустой комнате. Герда, придвинув кресло к камину, пришивала пуговицу к своей твидовой куртке.
— Какая тишина. Одни совы слышны.
— Да.
— Думаю, последние моменты самые малоприятные.
— Я тоже так думаю.
— Из-за чего Люций так расстроился утром?
— Наконец-то сделал мне предложение, — ответила Герда.
— В первый раз за все время?
— Да. Ему казалось, что в прошлом он уже просил моей руки, но такого не было.
— Бестолковый он. Ты его когда-нибудь любила?
— Да, пожалуй, любила. В молодости он был обаятельный, романтичный.
— Помню. Эти развевающиеся кудри. Так ты ответила согласием?
— Нет, конечно нет.
— Мне бы хотелось быть уверенным, что о тебе кто-то заботится.
— О Люции самом нужно заботиться.
— А ты не пожелала?
— Я делала это много лет. Хочу перемены.
— Могу тебя понять. Мне-то никогда не приходилось ни о ком заботиться.
— Стефани уже поднялась?
— Бродила по дому в халате.
— Ей нужен свежий воздух, хорошая прогулка.
— Я бы хотел, чтобы она чем-нибудь занялась, хоть книжку какую почитала.
— По-моему…
— Она воспрянет, как только мы окажемся в Америке, подальше от этого обветшалого великолепия.
— Надеюсь, ты прав.
— Мама…
— Что?
— Чувствую, что должен тебе рассказать. Стефани никогда не была любовницей Сэнди.
— Знаю.
— Как ты узнала?
— По тому, как она говорила о нем. Это звучало просто фальшиво. А потом я подстроила ей ловушку.
— Какую именно?
— Это касается… шрама…
— Так ты знала. Почему же мне не рассказала?
Герда помолчала, потом ответила:
— Решила, что тебя это не остановит, а еще, что все это так…
— Противно?
— Огорчительно. И предпочла не углубляться. Она призналась тебе?
— Да. Она не была с ним знакома… уборщица в доме.
— По-своему находчивая женщина из простонародья.
— Кажется, ты проявила такую же находчивость.
— Будешь ли ты счастлив с ней — вот что меня волнует.
— А когда я был счастлив, мама?
— Не говори глупостей, Генри.
— Счастье не явится по твоему желанию. С ним нужно родиться, а мне не повезло.
— Зачем ты хочешь жениться на ней?
— Разве человек может это сказать? Так уж жизнь устроена. Я не из тех везунчиков, что принимают блестящие решения, которые оказываются абсолютно верными. Вероятно, почувствовать ответственность за судьбу Стефани меня заставило исключительно самомнение. Конечно, тут имели место и многие иллюзии, да, наверное, они есть у меня и сейчас, ну и, разумеется, свою роль сыграл Сэнди. Я ничего не имею против того, что она солгала, тут есть даже нечто героическое. Она так слаба и тем не менее боролась с тем, как сложилась ее жизнь, с невезением. В ней есть странное очарование, тебе, знаю, его не увидеть. А может, дело в том, что она ужасно трогательная и я жалею ее… она зацепила меня, а прежде со мной такого никогда не случалось. Я впервые в жизни испытал серьезное чувство, а поскольку я — это я, то не имею представления, как или почему это произошло. Понимаю, что в чем-то заблуждаюсь относительно нее, но я люблю ее, наверное, так, как ее любит Бог. Возможно, я обманулся в этом, обманываю себя, что вижу ее, как ее видит Бог, люблю, как ее любит Бог. Нет, ну, разумеется, я не имею в виду действительно Бога. Просто хочу сказать, что вижу все ее недостатки, но так уж вышло, а я фаталист.
— Я очень надеялась, что ты женишься на Колетте, — сказала Герда, перекусила нитку и аккуратно воткнула иголку в подушечку в своей розовой рабочей шкатулке.
— А, Колетта. Знаешь, она сама заявила, что хочет выйти за меня. Должно быть, пришло время подумать о замужестве.
— И ты отверг ее.
— Да. Не мог… понять ее…
Генри сосредоточенно ворошил носком ботинка теплую золу.
— Но теперь можешь?
— Не знаю. Потом она забрала свои слова обратно, она не влюблена в меня. В любом случае она еще ребенок, школьница. Нет, Колетта не моя судьба.
— Почему ты считаешь, что тебе не повезло родиться счастливым? — помолчав, спросила Герда. Она непринужденно сидела, сложив руки на коленях, и наблюдала, как Генри просовывает ногу назад через каминную решетку.
— Потому что вы с отцом украли у меня счастье, когда я был ребенком.
— Значит, ты полагаешь, что до этого был счастлив? Может, в утробе?
— Ты остроумна, мама. Возможно, и так. Но развивающийся ум стал моим роком. Прежде чем мне исполнилось шесть, во мне убили уверенность в себе. Все словно объединились, чтобы унижать меня. Сэнди тиранил меня, отец притеснял, насмехался и осуждал. Он издевался надо мной и подстрекал тебя и Сэнди издеваться. Ты должна была защищать меня. Пусть ты предпочитала мне Сэнди, но могла бы осадить отца, не давать ему уничтожать меня. Ты этого не сделала… ты была его союзницей и помощницей. Поскольку нас приучали все терпеть молча и стоически, ты, может, не представляла, как я страдал в детстве, что моя воля была абсолютно сломлена. Что бы я ни задумывал, даже какой-нибудь пустяк, отец всегда был против, выставлял это ничтожным, смехотворным и никчемным. Вы вели войну против меня. Все детство я скрывал свои страдания, свои слезы. Неудивительно, что с тех пор мне никогда ничего не хотелось, кроме как сбежать и спрятаться.