— Конечно, он не возражает, — сказала Герда.
— Пожалуйста, не зови меня Шариком.
— Извини, я…
— Какой теперь час по здешнему времени? — поинтересовался Генри.
— Примерно четверть девятого. Тебе действительно надо поесть. Или ты обедал?
— Спасибо, я обедал, — солгал Генри.
— Рода может разогреть…
— Та забавная девчонка? Она еще служит у вас? Я, пожалуй, пойду и сразу лягу, мама, если ты не против. Я прямо из Сент-Луиса, только сделал пересадку в Чикаго, так что мне не по себе, вся эта разница во времени…
— Тебе постелено в твоей старой комнате. Грелку не желаешь? Люций, позвони, пожалуйста.
— Никто не ответит, — сказал Люций, — Рода, наверное, уже легла.
В этот момент вошла Рода. Генри повернулся к ней. Рода, облаченная в форменное платье, подошла ближе.
— Рода!
Генри взял ее за руку и поцеловал в щеку, но в следующий момент понял, что сделал что-то неуместное. Мать неодобрительно вздохнула.
— Рода, не могла бы ты включить электрообогреватель в комнате Генри и положить ему в постель бутылку с горячей водой?
Генри, сообразил, что слуг не целуют, к тому же он не поцеловал мать. Ему вдруг захотелось рассмеяться.
— Ты должен перекусить, Генри.
— Ну, если ты настаиваешь, мама. Разве что сэндвич, съем у себя в комнате.
— Рода, не могла бы ты сделать несколько сэндвичей для Генри? С чем предпочитаешь, дорогой?
— Неважно, любой, любой.
— И горячий кофе, суп?..
— Виски, — сказал Генри.
— Выпей здесь, — предложил Люций, — Я тоже пропущу глоточек.
— Нет, спасибо.
— Рода, и виски…
— Скотч, — уточнил Генри.
— К мистеру Генри, наверх. Не желаешь ли содовой, дорогой, или?..
— Нет. Больше ничего. Покойной ночи. Извините. Ужасно устал. Покойной ночи.
Генри подхватил чемодан и, спотыкаясь, вышел. В холле было темно, и он неожиданно почувствовал себя заблудившимся, заколебался, в какую сторону идти, но туг Рода, вслед за ним вышедшая из библиотеки, бросилась вперед, включила свет и скрылась. Он слышал ее легкие шаги, прозвучавшие в гулком коридоре и затихшие за вращающейся дверью на кухонную половину. Поднимаясь по лестнице, он глянул вниз, но дверь в библиотеку была закрыта.
Широкая закругляющаяся дубовая лестница вела на просторную площадку под большим овальным окном, затем, разделясь на два пролета, шла на второй этаж. Ноги по памяти сами повернули налево. Он прошел, стараясь не скрипеть половицами, пустую, ярко освещенную площадку, мимо двери, за которой скрывалась лестница для слуг, потом через другую дверь и дальше, по короткой лестнице поднялся на второй этаж в старой части дома, которая была выше остальной, поскольку дом стоял на склоне. В старом крыле было и без того холодно по американским меркам, а наверху оказалось еще холодней на несколько градусов, ощущение холода усиливалось сыростью и запахом плесени. На площадке горел свет; он повернул направо к своей комнате. Распахнул дверь; в комнате горел обогреватель в одну спираль. Он включил свет.
В комнате царили порядок и чистота, шторы были задернуты, постель приготовлена. Холмик под одеялом свидетельствовал о том, что желанная бутылка с горячей водой уже на месте. Генри поставил чемодан на пол, быстро открыл его, словно это могло создать впечатление, что он в отеле. Достал мешочек с мылом и губкой. Это крыло времен королевы Анны всегда было его территорией — как можно дальше от Сэнди. В детстве он с молчаливой яростью слушал планы насчет его сноса. К счастью, всегда оказывалось, что это слишком дорого. Даже не оглядывая комнату, он ощутил, что здесь все по-прежнему. Массивный комод с зеркалом в раме красного дерева над ним. Уродливый «гардероб джентльмена». Небольшой письменный стол с латунным бордюром. Кожаное кресло с невысокой спинкой. Обои, еще более выцветшие, — коричневые ромбы на желтом поле. Узкая железная кровать, которую он не дал выбросить. Рядом шифоньерчик — подделка под шератон[14]. Темно-коричневый сильно потертый шерстяной коврик поверх темно-красного не менее потертого турецкого ковра. Очень симпатичное викторианское кресло с прямой спинкой, не предназначенное для сидения на нем. Массивное резное виндзорское кресло с подушкой на сиденье. Даже подушка была прежняя. Спал ли здесь кто-нибудь со времени его отъезда? Почти наверняка нет. Из комнаты вынесли почти все, словно в попытке, не уничтожая окончательно, лишить ее памяти. Но она ничего не забыла.
Генри вышел в коридор и направился в ванную комнату по соседству. Тут пахло влажным линолеумом и запустением. Он включил горячую воду, но из крана потекла ржавая холодная. Ванная была вся в пятнах, на мыле — черные полосы. Как говаривала Белла, Англия — прекрасная страна, но такая грязная. Он заметил паучка, потом еще одного. Пауков в доме, должно быть, стало миллионы. В Америке пауков он никогда не видел. Он поднял блестящую огромную, красного дерева крышку и воспользовался унитазом. Фарфоровый унитаз в цветочек был тем же самым, знакомым до малейшей детали. Он вернулся в спальню, снял галстук, пиджак и принялся расстегивать рубашку, совершенно забыв о сэндвичах, когда в дверь просунулась птичья головка Роды, принесшей поднос.
— О, спасибо, спасибо, поставь где-нибудь.
Рода поставила поднос на комод, на белую, без единого пятнышка, вышитую салфетку, которая всегда покрывала его, неизменно безупречная независимо от того, какой беспорядок ни царил в комнате Генри, и, несомненно, часто менявшаяся в прежние дни горничной, чьего имени Генри сейчас не мог вспомнить.
— Спасибо, Рода, это замечательно, извини за беспокойство.
У Роды были гротескно большие глаза, или, может, такое впечатление создавалось от формы ее головы. Генри живо вспомнил свой недавний поцелуй и оставшийся на губах смолистый привкус. Он было хотел поцеловать ее снова, но это было невозможно. Рода бесшумно исчезла.
Едва Генри увидел сэндвичи, в нем проснулся зверский голод, и старое чувство — не то чтобы желания, а, скорей, особого рода страха, который пробуждала в нем Рода, — мгновенно пропало. Он с такой жадностью набросился на еду, что чуть не подавился. Бутылка скотча прибыла с большим хрустальным стаканом и сифоном с содовой. Генри налил и, не разбавляя, сделал глоток, сомневаясь: не зря ли. Не успело виски добраться до глотки, как ему захотелось плакать. Слезы, рыдания, вопли готовы были вырваться наружу. Он с трудом сдержал желание броситься на пол и завыть.
Он прибег к испытанному средству, которое часто использовал, чтобы успокоиться. Пристально посмотрел в овал зеркала на комоде, расширив блестящие сухие глаза. Автопортрет. Настороженное лицо; худой, невысокий, с тонким носом и насмешливым ртом. Густые длинноватые, сильно вьющиеся волосы, черные с рыжинкой. (Бёрк и Сэнди были рыжими.) Продолговатые глаза, бездонно темно-карие и горящие под треугольными бровями. Колючий подбородок, аккуратный, округлый и (возможно, слишком) маленький. Между носом и губами глубокий желобок, а сами губы небольшие, с тонкими морщинками в уголках. Ярко освещенные ромбы выцветших обоев напоминали поношенный костюм Арлекина.
Захмелевший Генри выключил свет, затем при тлеющей спирали обогревателя отдернул шторы и открыл окно. Высунулся наружу. С улицы, неся с собой всепобеждающий запах мокрой земли и растительной жизни, в комнату, где обогреватель тщетно старался одолеть ледниковый холод, хлынул более теплый воздух. Генри протянул руки в безветренную ночь, и ему почудилось, что он чувствует на коже мельчайшие капельки туманной измороси. Он прислушался. В тишине слышался размеренный, невероятно знакомый звук — бормотание ручейка, бегущего к озеру. Должно быть, луну заволокли тучи. Высунувшись еще дальше, он мог видеть более низкий фасад главного крыла, неосвещенный, чернеющий на фоне темного неба. Спальня матери выходила на противоположную сторону. Он с раздражением вспомнил о присутствии Люция. В окне прямо над ним, на этаже прислуги, вспыхнул свет, он отступил в глубь комнаты, закрыл не до конца окно и задернул шторы. Пританцовывая сначала на одной, потом на другой ноге, снял брюки, рухнул на кровать и мгновенно уснул, оставив обогреватель включенным. Когда он проснулся утром, тот был выключен.
— Подлинный?
— Подлинный, мистер Генри.
— Хорошо. Это все, что я хотел знать.
— Что-нибудь пояснить вам?..
— Нет, спасибо, мистер Мерримен, детали подождут.
Этот разговор состоялся на следующее утро. Отпустив Мерримена, Генри продолжал неподвижно сидеть за покрытым красным велюром столом в библиотеке, разглядывая большой гобелен, изображавший Афину и Ахилла. Фламандский, возможно, конца семнадцатого века. Ему пришло в голову, как много он в Америке узнал об искусстве после того, как покинул Англию полным невеждой. По-настоящему увидев сейчас гобелен, он изучал его в ярком, хотя и без солнца, северном свете утра. Богиня в длиннохвостом шлеме, сдвинутом назад на вьющихся волосах, в хитоне, собранном в многочисленные складки, с эгидой, небрежно переброшенной через плечо, выходила из густых зарослей, занимавших большую часть левой стороны гобелена. Решительная нога в сандалии — пятка вдавлена в землю — виднелась из-под развевающегося хитона. В правой руке она сжимала длинное копье, которое вертикально делило небо над листвой, а левой (невероятной четкости рисунок разлетающихся локонов и стиснутых пальцев) держала за русые кудри героя, который был изображен в движении в обратную, правую сторону, без шлема, с мечом и небольшим щитом, одетого в необычайно короткие блестящие чешуйчатые доспехи, из-под которых виднелись оборки нарядной рубахи, едва прикрывавшей срамное место. Проглядывающие сквозь листву длинные, мускулистые ноги, защищенные медными поножами, выписаны с любовью. Обе фигуры были изображены в профиль, богиня — бесстрастная и суровая, герой еще не успел повернуть голову к покровительнице, и его лицо — с огромными глазами, очень красивое, очень молодое, с приоткрытыми губами — выражает легкое удивление. Равнина перед открытой ветрам Троей намечена футом или двумя золотистой травы, окаймленной изящными цветами; потом вновь идут заросли кустов и за ними бледные башни города. Небо — сплошь сияющая коричневатая синева. «Что ты, дщерь Эгиоха, сюда снизошла от Олимпа?»[15]
«Хотел бы я, чтобы богиня схватила меня за волосы и сказала, что мне делать», — подумал Генри. Было одиннадцать часов. Позавтракал он в постели. (На этот раз поднос принесла Герда.) Он сказал, что хочет встретиться с Меррименом, и мать, для которой семейный адвокат был все равно что слуга, позвонила и велела тому немедленно приехать. Мерримен нужен был Генри, чтобы убедиться, насколько завещание недвусмысленно и законно. И убедился. Сэнди, сознавая свой долг, оставил имение полностью своему брату. Так что все было в порядке. Генри не желал слышать о фермах или о вкладах, которые, по мнению Мерримена, были очень хороши, или о том, как Мерримен отговаривал продавать «Луговой дуб», или как он учил Герцу честному способу не платить налог на наследство. Генри еще не вполне пришел в себя, чувствовал легкое головокружение, сильную усталость, свет и звук раздражали его, поэтому он решил, что будет лучше, если снова ляжет. Поленья в большом камине прогорели и с шелестом мягко осели, как снег. Генри сомневался, что сможет добраться до дивана. Он встал, но вместо дивана направился к двери, намереваясь вернуться в спальню. Из столовой еще знакомо пахло дымком тостов. В холле он увидел несколько очень хороших акварелей восемнадцатого века, которые висели там, сколько он помнил себя. Он было хотел рассмотреть их поближе, когда услышал голоса, доносившиеся сквозь открытую дверь из гостиной напротив.
Гостиная тремя такими же, как в библиотеке, окнами выходила на южную сторону, и из них открывался вид на упорядоченный пейзаж: луг, уступами спускающийся к озеру, речная долина, обелиск, лес за ним и на самом краю справа, на вершине холма, маленькая декоративная, под греческие руины, беседка с зеленым куполом. Яркий, почти солнечный пейзаж с сочной зеленью распускающихся деревьев в лесу выделялся под более темным небом. Белая с желтым гостиная с высокими зеркалами и столиками между окнами была обставлена сдержанно. Посередине круглый инкрустированный стол, горка в углу и комплект расставленных как попало канареечно-желтых стульев в стиле Людовика XV, которыми никогда не пользовались и которые за большие деньги были обработаны под старину. На стенах висели семейные силуэтные портреты девятнадцатого века, на высокой каминной полке стояли французские золоченой бронзы часы, поддерживаемые сфинксами, под ними портрет какого-то предка с собакой, который сонному взору Генри показался очень похожим на портреты кисти Стаббса[16]. И здесь горел камин, перед которым на смятом коврике расположились несколько мягких кресел с откидной спинкой, но в комнате было холодно и пахло как в нежилом помещении. Возможно, он согнал мать и Люция с их привычного места.
Едва он вошел, Люций вскочил на ноги и неуклюжей, скованной походкой, в которой в то же время проглядывало самодовольство, улыбаясь, сразу направился к двери.
— Уверен, Шарик, ты хорошо выспался, а?
Бодрый тон, которым Люций произнес эти слова, выдал, что он не уверен, как держать себя. На манер родственника, веселого дядюшки или сверстника, лишь немного постарше? Этим утром Люций гляделся моложе, был по-мальчишески оживлен, глаза поблескивали. Он взъерошил седые волосы, потом медленными длинными пальцами отвел со лба, подмигивая и улыбаясь.
Генри не собирался помогать ему найти верный тон.
— Выспался о'кей.
— Он стал говорить как американец, — заметила Герда.
— Нет-нет, ни в коем случае, мы так не можем… Хотя, по сути… А, неважно, я должен вернуться к работе над книгой. Tempus fugit[17].
— Не могу вспомнить, о чем твоя книга, — сказал Генри. — Хотя, пожалуй, и не знал никогда.
— А, да политика, политические вопросы, абстрактные, знаешь ли, вещи, всякие идеи. Герда находит, что я как Пенелопа с ее тканьем. Трудная работа. А ты пишешь книгу?
— Да, — ответил Генри.
— Ты уже опубликовал что-нибудь?
— Нет.
— А о чем твоя книга? — поинтересовался Люций.
— О Максе Бекмане.
— О ком?
— Макс Бекман. Художник.
— Боюсь, не слыхала о таком, — сказала Герда.
— О, Макс Бекман! — протянул Люций, — Ладно, надо идти вкалывать. Arrivederci[18].
Генри посмотрел вслед Люцию, вылетевшему из гостиной, и сел напротив матери. Сказал:
— Холодно тут. В Америке мы заботимся, чтобы холод не проникал в дом.
— Как ты себя чувствуешь?
— Отвратительно.
— Перелет причиной?
— Да.
Они смотрели друг на друга в молчании, которое, хотя и происходило от чувства неловкости и почти полной невозможности искреннего общения, все же не было обременительным. Герда видела перед собой темноволосого курчавого, приятного лицом молодого человека с маленьким красивым ртом и круглым подбородком, который, казалось ей сейчас, не изменился с тех пор, как был двенадцатилетним мальчишкой. Даже продолговатые, настороженные, блестящие, мрачные глаза были теми же, выражающими обиду, жалость к себе. Генри смотрел на мать, конечно постаревшую, пополневшую, но все еще красивую, сохранившую прежнюю уверенность, свойственную красивым женщинам; на ее довольно широком бледном лице вроде бы не было никакой косметики, большие прекрасные карие глаза как будто бы ничего не скрывали. Темные шелковистые волосы сегодня были распущены, что делало ее похожей на молоденькую девушку. На ней было изящное простое твидовое платье с розовой итальянской камеей на вороте.
Генри чувствовал себя приятно собранным и холодным, как спортсмен. Никакой опасности раскиснуть.
— Давно уже Люций живет здесь? — спросил он и, поняв, что голос его прозвучал довольно жестко, невольно нахмурился.
— Ну… года два или три… ты ведь не против?
Генри пальцами разгладил складки на лбу и ничего не ответил.
— Ты не помолвлен, не собираешься жениться? — спросила Герда.
— Я, помолвлен? Нет, конечно, нет. И не женат, если уж речь зашла об этом.
— Но ты ничего не имеешь против Люция? Он потерпел полный крах в жизни.
— Неужели?
— Нельзя не пожалеть человека…
— Почему я должен быть против?
— Потому что это твой дом.
Словно задумавшись над словами матери, Генри вновь замолчал, по-прежнему спокойно и чуть сонно глядя на нее.
— Ты… собираешься остаться здесь… да?
— Здесь? Ты имеешь в виду дом или Англию?
— И то и другое.
— Не знаю, — ответил Генри. Он заметил фотографию Сэнди на маленьком столике у матери за спиной. Несомненно, еще не успела убрать ее. Он почувствовал, что должен что-то сказать о Сэнди, — Тебе, должно быть, тяжело.
— Что?..
— Переживать… утрату.
Герда промолчала. Спав с лица, она сжала губы и напряженно смотрела на Генри с выражением стоического отчаяния. Ничего не отвечая.
— Мне очень жаль, — сказал Генри с нажимом необходимую фразу, боясь, что мать заплачет.
Они продолжали сидеть, глядя друг на друга.
Наконец он поднялся, собираясь выйти из гостиной, но, неверно истолковав его движение, она протянула к нему руку. Генри коротко сжал ее, досадливо сморщившись.
— Я хочу пойти пройтись.
— Конечно, пройдись, — тихо сказала она.
Генри чуть не бегом бросился к окну, нащупал запоры, поднял створку и шагнул на террасу.
Ветер пронес над домом большое низкое темно-серое кучевое облако, очистив ярко-синее небо. Засияло солнце, и в его лучах вспыхнули капли влаги на земле, мокрой от недавнего дождя. Генри двинулся вдоль стены дома, ведя рукой по квадратным каменным блокам, испещренным витыми осколками окаменевших раковин. Спустился по ступенькам и побежал вниз по каменным уступам холма, потом по скошенному склону к озеру. Слева на холме виднелись конюшня восемнадцатого века и чугунные арки и блестящие стекла громадной эдвардианской оранжереи. За ними располагались парк, обнесенный стеной, теннисный корт, фруктовый сад и дорога на Диммерстоун. Генри, пыхтя, бежал дальше.
Озеро, не очень большое, подпитывалось ручьем, который брал начало во фруктовом саду и впадал в озеро на так называемой «обелисковой стороне», а вытекал на «греческой», где над ним был перекинут каменный мостик в две арки. Обелиск из черного гранита был поставлен в память об Александре Маршал соне, который в начале девятнадцатого века вырыл озеро, построил пышную беседку и, по позднейшим догадкам, значительно увеличил семейное богатство. Беседка представляла собой небольшое сооружение с позеленевшим медным куполом и колоннами на вершине невысокого холма, обращенное к березовой роще, так называемым «большим деревьям». Генри взбежал на мостик, остановился и посмотрел на озеро. Под веселым «слепым» дождиком вода была черной, а разросшийся широкий пояс камыша, так пугавшего его, когда он был ребенком и отец безуспешно пытался учить его плавать, — зеленым и желтовато-коричневым. У дальнего берега из листвы торчал голубой нос древней плоскодонки. В эмалевой синеве поверх черноты на дальнем конце озера, еще недавно такого взбудораженного дождем, а сейчас спокойного и гладкого, отражалась верхушка обелиска. На воде виднелась стайка лысух. Генри оперся о слегка осыпающийся камень моста, здесь это был известняк, а не железняк, из которого сложен дом. Из-за того барахтанья в иле и камыше он так толком и не научился плавать. В Калифорнии, где Генри побывал с Фишерами, он хандрил на берегу, когда те дельфинами резвились в синем океане.