Сразу же после наступления 1840 года барон Луи Геккерн шлет Дмитрию Гончарову весьма любезное, дипломатичное, но жесткое письмо о его задолженности по выплате содержания Екатерине Дантес.
Трудно соразмерить суть этого письма с теми восторгами Екатерины Николаевны при описании легкой, беззаботной, обеспеченной жизни, какую вели Геккерны в Сульце, Париже, Баден-Бадене. Остается предположить, что, очевидно, и на этот раз «старик Геккерн» остается верен себе, то есть заметно искажает истину.
Барон Луи Геккерн — Д. Н. Гончарову.
«Париж. 2 января 1840.
Приехав в Париж по делам, я пользуюсь этой возможностью, так как она вряд ли представилась бы мне в Сульце, чтобы написать вам без ведома Катрин и ее мужа и чтобы поставить вас в известность о тех затруднениях, которые до сих пор мне удавалось скрывать от наших детей, но не удастся в дальнейшем, если вы не придете мне на помощь. Однако чисто отеческая привязанность, которую вы всегда питали к нашей славной Катрин, является мне порукой, что вы сделаете все зависящее от вас, чтобы не причинить ей горя, которое она испытала бы, узнав правду, в особенности теперь, когда она готовится стать матерью в третий раз. Мне очень нелегко быть вынужденным сделать этот шаг, обращаясь к вам, сударь, и если бы я не ценил по достоинству родственные чувства, доказательства которых Катрин не раз имела с вашей стороны, и в особенности если бы мною не руководило настойчивое желание избавить вашу сестру и ее мужа от всего, что могло бы им причинить малейшее огорчение, желание, которое, я совершенно уверен, вы со мной разделите, я конечно постарался бы избегнуть необходимости вам докучать.
Со времени моего отъезда из Санкт-Петербурга, события, происшедшие в моей стране, и обстоятельства, в силу которых мое правительство было вынуждено намного сократить количество своих чиновников, не дали ему возможности предоставить мне место. Таким образом, я вынужден был ограничиться только своими личными доходами, к ним я присовокупил 5000 рублей, которые вы обязались ежегодно выплачивать вашей сестре. Этого было достаточно, чтобы обеспечить скромную, правда, но приличную жизнь Катрин и ее мужу, и бог свидетель, что не было такой жертвы, которую бы я не принес, чтобы окружить моих приемных детей всем, что могло бы сделать их жизнь спокойной и приятной. Однако мне приходилось самым неукоснительным образом вести мои расчеты, и в особенности было необходимо, чтобы никакая недостача денег не нарушала моих планов. Но случилось обратное. Семья увеличилась, родились двое детей, и скоро появится третий, соответственно, увеличились мои расходы, тогда как вы оказались не в состоянии прислать Катрин условленную сумму. Я вошел в долги, срок погашения которых приближается и, признаюсь вам, у меня нет никаких возможностей их погасить. При таком трудном стечении обстоятельств, и опасаясь в особенности, как я вам сказал выше, сделать свидетелями моих затруднений тех, кто нам так дорог, я не поколебался воззвать к вашей дружбе, будучи совершенно уверен, что мой призыв будет услышан и что вы поймете мое положение.
За 1838 год остались невыплаченными 4000 рублей, также за истекший год — полностью 5000 рублей, этой суммы мне хватило бы, чтобы уплатить долги. Благоволите, следовательно, сударь, сделать все от вас зависящее, чтобы мне ее вручили. Я не требую процентов и буду счастлив, и я бы даже сказал — признателен, если, идя навстречу моему желанию, вы избавите меня от моих треволнений.
В случае, если, вопреки тому, что я ожидаю, вам будет абсолютно невозможно собрать всю сумму полностью, я осмеливаюсь рассчитывать на все ваше старание прислать мне бо́льшую часть, а остальное как только вам представится к тому возможность. Прошу извинить мою настойчивость, но вы найдете ее обоснованной, учитывая срочность дела.
Будьте добры ответить мне в Париж в адрес г-на С. Дюфура № 1а, улица Вермейль, чтобы ваша сестра и не подозревала о вашем письме, что неизбежно случилось бы, если бы вы адресовали ваш ответ в Сульц.
Примите, сударь, выражение моих самых дружеских и преданных чувств.
Б. де Геккерн»{549}.
20 января 1840 года
20 января 1840 года Данзас, служивший на Кавказе, приехал в Петербург в отпуск, данный ему на 4 месяца. Но отпуск этот слишком затянулся, и Константин Карлович возвратился в полк только 1 декабря.
Именно в этот период секундант Пушкина подробно рассказывал историю дуэли тем, кто оказался в Никольском — имении князей Голицыных, назвав составителями анонимного пасквиля князей Ивана Сергеевича Гагарина и Петра Владимировича Долгорукова. По поводу последнего писал в свое время и П. И. Бартенев: граф В. Ф. Адлерберг рассказывал ему об одном из великосветских вечеров 1836–1837 гг., на котором Долгоруков, стоявший позади Поэта, «подымал вверх пальцы, растопыривая их рогами».
Князь Долгоруков, как, впрочем, и Дантес, используя один и тот же условный жест за спиной у Пушкина, явно в сговоре с другими, внешне оставаясь в рамках приличия, вел свою подлую игру. Князь В. Ф. Одоевский на страницах дневника написал, что «даже не пускал к себе в переднюю таких негодяев, как Петр Долгорукий!», что Пушкину «анонимные письма писал тот же Долгорукий, бывшие причиной дуэли».
Много лет спустя младшая дочь Поэта скажет историку М. И. Семевскому:
«Авторами писем мать моя всегда признавала кн. Петра Владимировича Долгорукова, которого называли bancal (кривоногим. — Авт.), — известного своею крайне дурной репутацией. — Другое лицо, на которое указывала моя мать, как на автора безымянных писем, был кн. Иван Сергеевич Гагарин; по мнению матери, он и ушел в орден иезуитов, чтобы замолить свой грех перед моим отцом»{550}.
В свете еще долго бытовало мнение о причастности Гагарина и «косолапого князя Долгорукова», как назвал его А. И. Тургенев, к анонимным письмам на имя Пушкина, хотя проведенные впоследствии графологические экспертизы этого не подтвердили…
В конце января 1840 года поэт Евгений Баратынский, собираясь в столицу, писал своей матери из Москвы:
«…Завтра я уезжаю в Петербург… Вот уже 15 лет, как я не бывал в Петербурге, и 15 лет, как не видался с теми людьми, с которыми некогда был тесно связан. Я застану сильную перемену. Возможно, что это произведет на меня грустное впечатление; возможно, оно будет из тех, что накладывают последнюю печать на зрелый возраст. Надо с этим мириться…»{551}.
3 февраля 1840 года
В доме князя В. Ф. Одоевского состоялось личное знакомство Е. А. Баратынского с Лермонтовым, о чем Баратынский сообщал жене Анастасии Львовне, урожденной Энгельгардт (1804–1860), родственнице Дениса Давыдова: «Познакомился с Лермонтовым, который прочел прекрасную новую пьесу; человек, без сомнения, с большим талантом, но мне морально не понравился. Что-то нерадушное, московское»{552}.
|
В феврале 1840 года Баратынский часто посещал салон Карамзиных на Гагаринской набережной, в доме Кушникова, где они проживали не первый год. В его письмах к жене встречается множество упоминаний об этом:
«Sophie Карамзина чрезвычайно мила; мы с нею тотчас вошли в некоторую короткость; говорят, что и я был очень любезен… У Карамзиных в полном смысле salon. В продолжение двух часов, которые я там провел, явилось и исчезло человек двадцать. Тут был Вяземский, приехал Блудов. Вяземский напомнил ему о старом его знакомстве со мною. Он очень мило притворился, что не забыл, говоря, что мы вместе слушали в первый раз Бориса Годунова. Это неправда, но разумеется, я ему не противоречил. Забыл тебе сказать, что от Ираклия (один из братьев Е. А. Баратынского. — Авт.), прежде Карамзиных, мы слушали у Одоевского повесть Соллогуба Тарантас, украшенную ви-ньетами, полными искусства и воображения, одного князя Гагарина. Виньеты — прелесть, а повесть посредственна. Ее все критиковали. Я тоже пристал к критикам, но был умереннее других. Спор, завязавшийся у Одоевского, продолжался у Карамзиных и был главный предмет разговора. На другой день (вчера) я был у Жуковского. Провел у него часа три, разбирая ненапечатанные стихотворения Пушкина. Есть красоты удивительной, вовсе новых и духом, и формою. Все последние пьесы его отличаются, чем бы ты думала? Силою и глубиною! Он только что созревал. Что мы сделали, россияне, и кого погребли! — слова Феофана на погребении Петра Великого. У меня несколько раз навертывались слезы художнического энтузиазма и горького сожаления…»{553}.
Февраль 1840 года.
«Вчерашнее утро провел у Вяземского. Говорили о Пушкине. Вяземский входил в подробности светских сношений, принудивших Пушкина к дуэли. Ничего не сказал нового. Предложил мне ехать вместе с ним к его вдове, говоря, что она очень признательна, когда старые друзья ее мужа ее посещают. Я намерен у нее быть. Она живет чрезвычайно уединенно. Бывает только у Карамзиных и то очень изредка…»{554}.
«…У Карамзиных видел почти все петербургское высшее общество. Встретил вдову Александра Пушкина. Вяземский меня к ней подвел, и мы возобновили знакомство. Все так же прелестна и много выиграла от привычки к свету. Говорит ни умно, ни глупо, но свободно. Общий тон общества истинно удовлетворяет идеалу, который составляешь себе о самом изящном, в молодости по книгам. Полная непринужденность и учтивость, обратившиеся в нравственное чувство. В Москве об этом и понятия не имеют. С Софьей Карамзиной мы в полной дружбе. Вчера Жуковский раздразнил ее до слез. Эта маленькая сцена была очень мила и забавна. В ней истинное оживление и непритворное баловство, грациозно умеренное некоторым уважением приличий…»{555}.
Февраль 1840 года.
«…Вечером я был у Карамзиных <…> Потом обедал у Дюме с молодежью, в числе коей был однакож Вяземский. Пели цыгане, пили мое здоровье. Это меня тронуло… Вяземский за обедом сел возле меня и был очень любезен. Я в нем узнал прежнего Вяземского. Вообще он бодрее, чем в последний раз в Москве.
Корил новое поколение в неумении пить и веселиться. В это время племянник его Карамзин, немного навеселе, бросил на пол рюмку, которая не расшиблась. „Видите, — сказал Вяземский: — Мог уронить, а разбить силы не стало…“»{556}.
В 1840 г. Сергей Львович Пушкин поселился в доме на Английской набережной, покинув гостиницу Демута, в которой так часто останавливался его старший сын, вернувшись из михайловского заточения. Одинокий отец Поэта дряхлел, глухота его усиливалась.
«Астма дошла до такой степени, — вспоминал И. П. Липранди, — что в другой комнате слышно было тяжелое его дыхание, дети мои прозвали его самоваром. Несмотря на это, он одевался всегда изысканно и любил преимущественно говорить отборным старинным французским слогом, рассказывая бездну анекдотов, путая и время, и лиц»{557}. В последние годы, по словам Липранди, о старшем сыне он говорил как о «великом поэте», а о младшем, Левушке, как о человеке, «одаренном необыкновенною силою души».
16 февраля 1840 года
На балу у графини Лаваль произошло столкновение Лермонтова с сыном французского посла Эрнестом де Барантом. Де Барант вызвал Лермонтова на дуэль. Формальной причиной вызова был обмен колкостями во время разговора, который завершился фразой де Баранта:
«Если бы я был в своем отечестве, то знал бы, как кончить это дело», на что Лермонтов тут же ответил: «В России следуют правилам чести так же строго, как и везде, и мы меньше других позволяем оскорблять себя безнаказанно»{558}.
18 февраля 1840 года. Воскресенье
В 12 часов дня за Черной речкой на Парголовской дороге под Петербургом состоялась дуэль. Секундантом Лермонтова был Алексей Аркадьевич Столыпин, по прозвищу «Монго» (как назвал его Лермонтов). Секундантом де Баранта был виконт Рауль д’Англес. Дуэль происходила на шпагах. После первого же выпада у Лермонтова шпага сломалась, и де Барант успел слегка задеть противника ниже локтя. Перешли на пистолеты. Де Барант стрелял первым и промахнулся. После этого Лермонтов выстрелил в сторону. Дуэль окончилась бескровно. На этот раз…
Состоялось примирение противников.
Вот как сам Лермонтов описал момент дуэли с Эрнестом де Барантом: «…Мы должны были стрелять вместе, но я немного опоздал. Он дал промах, а я выстрелил уже в сторону. После сего он подал мне руку, и мы разошлись…»{559}.
Позднее лицейский однокашник Пушкина Модест Корф писал:
«…Дантес убил Пушкина, и де Барант, вероятно, точно так же бы убил Лермонтова, если бы не поскользнулся, нанося решительный удар, который таким образом только оцарапал ему грудь»{560}.
Далее дело разворачивалось по привычному сценарию: арест, суд, ссылка…
Зная о неотвратимости наказания, Лермонтов после дуэли прямо с места поединка отправился не «доложить по начальству» о своем преступлении, а поспешил к редактору «Отечественных записок» А. А. Краевскому, доставив ему рукопись романа «Герой нашего времени» для одобрения цензора в печать.
7 марта 1840 года
Наталья Николаевна — брату Дмитрию в Полотняный Завод.
«…Что тебе сказать о нас. Мадемуазель Александрина всю Масленицу танцевала. Она произвела большое впечатление, очень веселилась и прекрасна как день. Что касается меня, то я почти всегда дома; была два раза в театре. Вечера провожу обычно наверху. Тетушка принимает ежедневно и всегда кто-нибудь бывает»{561}.
Как тепло, по-родственному звучат слова Натальи Николаевны в адрес сестры Александрины. Безыскусно и искренно. Нежно и заботливо. С любовью и не ревнуя. Однако многие знали ее и другою: подчас настойчивой и жесткой, когда дело касалось вопросов благосостояния семьи, оценки литературных трудов ее мужа.
Сохранился яркий, колоритный рассказ дочери актера Я. Г. Брянского — Авдотьи Яковлевны (1820–1893), впоследствии ставшей женой писателя И. И. Панаева (1812–1862):
«Кстати упомяну, что я слышала еще в 40-м году от книгопродавца Смирдина о Пушкине.
Панаеву понадобилась какая-то старая книга, и мы зашли в магазин Смирдина. Хозяин пил чай в комнате за магазином, пригласил нас туда и, пока приказчики отыскивали книгу, угощал чаем; разговор зашел о жене Пушкина, которую мы только что встретили при входе в магазин.
— Характерная-с, должно быть, дама-с, — сказал Смирдин. — Мне раз случилось говорить с ней… Я пришел к Александру Сергеевичу за рукописью и принес деньги-с, он поставил мне условием, чтобы я всегда платил золотом, потому что их супруга, кроме золота, не желала брать денег в руки. Вот-с Александр Сергеевич мне и говорит, когда я вошел-с в кабинет: „Рукопись у меня взяла жена, идите к ней, она хочет сама вас видеть“, и повел меня; постучались в дверь: она ответила „входите“. Александр Сергеевич отворил двери, а сам ушел; я же не смею переступить порога, потому что вижу-с даму, стоящую у трюмо, опершись одной коленой на табуретку, а горничная шнурует ей атласный корсет[107].
„Входите, я тороплюсь одеваться, — сказала она. — Я вас для того призвала к себе, чтобы вам объявить, что вы не получите от меня рукописи, пока не принесете мне сто золотых вместо пятидесяти… Муж мой дешево продал вам свои стихи. В шесть часов принесете деньги, тогда и получите рукопись… Прощайте…“
Все это она проговорила скоро, не поворачивая головы ко мне, а смотрелась в зеркало и поправляла свои локоны, такие длинные на обеих щеках. Я поклонился, пошел в кабинет к Александру Сергеевичу и застал его сидящим у письменного стола с карандашом в одной руке, которым он проводил черты по листу бумаги, а другой рукой подпирал голову-с, и они сказали-с мне: „Что? С женщиной труднее поладить, чем с самим автором? Нечего делать, надо вам ублажить мою жену; понадобилось ей заказать новое бальное платье, где хочешь, подай денег… Я с вами потом сочтусь“.
— Что же, принесли деньги в шесть часов? — спросил Панаев.
— Как же было не принести такой даме! — ответил Смирдин.
За достоверность этого рассказа, конечно, не могу ручаться, а передаю только то, что слышала»{562}.
| |
9 марта 1840 года
Екатерина Дантес — брату Дмитрию.
«Сульц, 9 марта 1840 г.
Знаешь ли ты, мой августейший братец, что это уже начинает принимать вид дурной шутки: все письма, что мы посылаем друг другу (а слава богу, это не так часто с нами случается) всегда начинаются со слов: „Наконец-то пришло от тебя письмо“. Эти письма меня убеждают в том, что так как ты чувствуешь свою вину, то делаешь вид, что их не получаешь, или по крайней мере, что они приходят гораздо позднее; мне кажется насмешкой, что ты получил 24 января письмо датированное 20 ноября, т. е. через два месяца, тогда как самое большое на это нужно 22 дня, поэтому я считаю, что все это твои проделки.
Ты пишешь, дорогой Дмитрий, что надеешься приехать меня повидать. В самом деле, это любезность, которую ты мог бы мне оказать. Уверяю тебя, что ты будешь в восторге от пребывания здесь и не раскаешься, совершив это путешествие, — для нас это будет праздник принять тебя, но ради бога, чтобы это не было пустыми разговорами. Поверь, что это не будет стоить так уж дорого, за 8 дней ты доедешь из Петербурга до Гавра на пароходе, там ты купишь красивый экипаж (потому что я не хочу, чтобы ты приехал ко мне как какой-нибудь бедняк), возьмешь почтовых лошадей и через два дня будешь иметь счастье обнимать свою милую сестру, так что, как видишь, ради этого, конечно, стоит предпринять путешествие. Я жду тебя этим летом непременно, устраивай свои дела как хочешь, но я хочу, чтобы ты обязательно приехал меня повидать и безотлагательно, это будет вдвойне интересно для тебя, так как тебе так хочется узнать, что из себя представляет Сульц, ты сможешь судить о нем, увидев своими собственными глазами. Тем временем обратись к Соболевскому[108], который должен очень хорошо знать Сульц, так как он находился в течение очень долгого времени в его окрестностях, он выдавал себя то за камергера российского императора, то за князя и гвардии полковника.