Что было дальше, Никодимов помнил с трудом, потому что тут же махнул подряд три рюмки водки — с Чугуновым и Калюкиным, с рыжим вокалистом «Краденого солнца» и с Викиным отцом, которого, вместо Калюкина, призвал к ответу за оскорблённую корюшку. Тот по-прежнему исповедовал культ барабульки, но под напором регионального патриотизма Никодимова известные достоинства за корюшкой признал. Потом, уже в пелене, начались танцы. Какая-то девица терзала Никодимова: дитя ли он света или порождение тьмы? Потом, в ещё более вязкой пелене, был арендованный автобус, везущий его из Петергофа в город. Там, в автобусе, Калюкин учил Чугунова красить холсты, а Чугунов Калюкина — фотографировать. Потом…
Потом было утро. Чудесное утро, наполненное безотчётной радостью, точно шампанское — весёлым газом. Словно грянул могучий оркестр и выдул из жизни Никодимова сомнения и страхи, как поршень ведьминой ступы выбивает сажу и паутину из печной трубы, и загудела тяга, и огонь взвился. Никодимов счастливо тявкал во сне, но не помнил этого. Он чувствовал, что снова живёт в одном длинном настоящем времени, и вкус этого фрукта был ему по душе. В голове Никодимова сам собой сложился план. Хитроумный и элегантный. Кристальной чистоты. Он знал, как получить желанный кубачинский кинжал Услистого, как обрести это жало в цветке… Украсть. Изящно, весело, красиво. Он видел, как это надо сделать. Замысел был безупречен и прекрасен в своей прозрачной изощрённости — затейлив, исполнен вдохновения и многоярусен, точно «дом Нимврода». По существу, это была не кража, это был балет, полёт на пуантах. Никодимов возносился над витой раковиной мысленной конструкции, стараясь оценить её целиком, и, удаляясь, она становилась всё объёмнее, всё подробнее и грандиознее. Пройти по его следу этими лабиринтами не под силу никому. Раковина звенела, отзываясь на его взгляд, гулкое эхо катилось в её утробе и рассыпалось брызгами. Он околпачит всех, объедет на козе любого, он… Да, да, да! Ну, наконец-то… Здравствуй, жизнь!
ВОЛОСАТАЯ СУТРА
— Пентаграмма, — сказал Семён Матвеев и стал у стола, опираясь рукою о глобус. — Клянись: пентаграмма, ей-чёрту! И открою великую тайну.
Б. Пильняк. Голый год
Существо человека Демьян Ильич схватывал чётко: смотрел на персик и видел косточку. Так был устроен. Одних занимает вопрос: кто ты, человек? Других: на что ты способен? Демьяну Ильичу хотелось знать: кто в тебе сидит?
Кто сидел в этой деве, он, разумеется, знал. Манеры её были такого рода: с незнакомыми людьми и с теми, кто был ей приятен или хотя бы не очень противен, она держала себя мило и приветливо, но для иных про запас имела норов, и если воспитание не позволяло ей без повода ударить гадёныша по лицу, то клюнуть его в затылок ей ничто не мешало. Для неё Демьян Ильич был гадок. Он понимал: грациозное и глупое создание. Но поделать с собой ничего не мог.
Что она ему? Когда Демьян Ильич видел её, в нём оживали странные противоречия. «Мой ум созрел для зла…» — с внутренней усмешкой думал он. И в то же время ему хотелось нежно трогать её, поглаживать и даже, может быть, попробовать лизнуть эту по-девичьи припухлую, покрытую нежным абрикосовым пушком щёку. Это было так просто, это было так страшно… При подобных мыслях сердце Демьяна Ильича тяжело надувалось, кровь вязко густела, и в груди хранителя делалось тесно и жарко. Ну что же, если нельзя быть вместе, то можно быть рядом… И в голове его рождался план. Прихоть? Он не поступал по прихоти, это было не в его правилах, но тут особый случай — чувств своих Демьян Ильич смирить не мог. Если нельзя быть вместе, то можно быть рядом… План складывался шаг за шагом — такие люди, в ком оживают несмиряемые чувства, становятся чудовищно изобретательны. План поспевал, ворочаясь в мозгу среди горячих мыслей, как стерлядь в вареве ухи. Он поспевал. Он складывался. Он сложился. Нет — Демьян Ильич не желал ей той же участи, какой одаривал других. Но как иначе? Она останется и будет с ним. Так, этак ли — он не отдаст её…
— Гхм-м… — прочистил хранитель заржавелое горло.
И через царящий в доме кавардак — привычный и уже удобный — отправился в ванную совершать туалет. Ведь и самую прекрасную новость способен убить запах изо рта вестника.
Взять хотя бы утконоса. Дела его плохи — неспроста он угодил в Красную книгу МСОП, а это значит, что законным путём приобрести зверька в виде экспоната (чучело) музею практически невозможно. Во-первых, добыча утконоса в Австралии запрещена и по австралийским законам сурово наказуема. Во-вторых, запрещён и сурово наказуем вывоз незаконно добытого утконоса за пределы Австралии. В-третьих, в соответствии с целой гроздью международных конвенций и договоров, попытка ввоза преступно добытого и незаконно вывезенного из Австралии утконоса в большинство стран, чтящих правила мирового общежития, тоже запрещена и наказуема. Тройной кордон. Конечно, можно попробовать найти чучело на вторичном рынке, но предложения там довольно ограничены, и утконос, скорее всего, будет сед от пыли и трачен молью. Конечно, существует практика межмузейных обменов, но это привилегия крупных учреждений с богатыми фондами. Конечно, есть покрытые мраком пути нелегальной коммерческой зоологии, но…
В здешнем заведении за стёклами старинных витрин красовались целых три чучела утконоса. Недурно для небольшого — в один тесно заставленный зал — музея при кафедре зоологии университета, носящего имя вполне приличного писателя, которому декабристы поломали жизнь, разбудив в нём революционного демократа. Коллекция музея начала формироваться ещё в позапрошлом веке при Женских естественных курсах гимназии Лохвицкой-Скалон, а в 1903-м музей переехал сюда, на набережную Мойки, в новоиспечённый Императорский женский институт. С тех давних времён музейные витрины хранили два особо редких экспоната: чучело трёхцветного ары (Ara tricolor), вымершего кубинского попугая, последний экземпляр которого был подстрелен в 1864 году на болоте Сьенага-де-Сапата, и могучего жука-усача Xixuthrus heyrovskyi. Красавец попугай пострадал за своё великолепие — перо его пошло на дамские шляпки, а когда хватились, восстановить поголовье или хотя бы сохранить некоторое количество особей в неволе оказалось уже невозможно. Жук-усач, запертый под стекло в энтомологической коробке, был бурый, разлапистый, как корень мандрагоры, и к настоящему времени тоже вымер. Некогда он обитал на островах Фиджи, где туземцы лакомились его толстыми, продолговатыми, точно любезно изготовленные самой природой колбаски, личинками. В итоге аборигены, не чувствуя меры вещей, сожрали всю популяцию вида.
С 1909 года на протяжении четверти века здешней кафедрой зоологии заведовал знаменитый профессор, учёный с мировым именем, — при нём музей серьёзно пополнил фонды и стал едва ли не лучшим вузовским музеем страны. Среди редких и экзотических объектов удивлённого посетителя встречали тут покрытый коричневой костяной чешуёй, как огромная еловая шишка, африканский ящер-панголин, иглистый мадагаскарский тенрек, семипоясный и девятипоясный броненосцы из пампасов Южной Америки, австралийская ехидна, американский трёхпалый ленивец и четырёхпалый муравьед тамандуа… Фантазия составителей средневековых бестиариев бледнела рядом с этими существами, как бледнеет извлечённая из пучины медуза, светившаяся во тьме, но погасшая на свету. Список экзотов, однако, на перечисленных экспонатах не заканчивался. В антикварных витринах и на полках застеклённых дубовых шкафов выкатывали круглые глаза лемуры и фавны, кривлялись мартышки-гусары, дрилы, гверецы и игрунки. Что уж говорить про белых и бурых медведей, каланов, коал, летучих лисиц, варанов, крокодилов, моржей, ламантинов и дюгоней… А птицы? А заспиртованные аскариды и цепни в толстых стеклянных колбах? А моллюски? А иглокожие и морские звёзды? А энтомологический отдел? А рыбы? А губки? А рептилии и амфибии? А морские членистоногие? А рога и головы копытных на стенах под потолком? Всё за один раз не могли объять взгляд и вместить память. Целиком коллекцию не удалось бы втиснуть в пределы отведённого пространства, поэтому часть экспонатов была выставлена в учебных аудиториях. Может, для иного музея — фи, крохи, а для другого — законный повод для сдержанной гордости…Случайная публика здесь не водилась: изредка приходили группы любопытных студентов, удивляли собранием приехавших на очередную конференцию гостей, время от времени ректорат распоряжался показать нужным людям музей как объект, включённый в список наиболее ценных достояний вуза, — вот, пожалуй, и всё. В остальное время двери музея были по большей части заперты, а ключ находился в распоряжении угрюмого Демьяна Ильича, третий год исполнявшего должность хранителя фондов. Ещё имелась в распоряжении хранителя каморка с верстаком, инструментами и вместительной морозильной камерой. За верстаком он производил мелкий ремонт экспонатов, а в холодильнике, в ожидании ножа чучельника, хранил материал — шкуры и тушки зверей и птиц, добытые по случаю или преподнесённые в дар заведующим кафедрой, иной раз промышлявшим ружьём. Там, в каморке, либо за закрытыми дверями музея, среди витрин, Демьян Ильич отсиживал рабочие часы в первобытном одиночестве, как Адам в объятом мёртвым сном Эдеме.
— Затмение какое-то… Из головы вон… — каялась лаборантка Лера, и ресницы её за стёклами очков взмывали и опускались, как перья опахала.
— Нет, не затмение, — гремел Цукатов. — Хуже — халатность, чёрт дери.
— Казните меня, казните — виновата…
— Из всех паразитов, пожирающих человека, после предательства, я больше всего не терплю червя халтуры — плохо сделанную работу, выдаваемую за сделанную как надо, — выговаривал профессор Цукатов Лере за скверно составленную заявку на реактивы, материалы и лабораторную посуду. — Внутри меня разливается чёрная желчь, когда я вижу на экране какие-нибудь «Войны жуков-гигантов». Да, первоклассная техника. Да, отличная съёмка. И что же? Там есть пауки и сверчки, богомолы и скорпионы… есть осы и муравьи, сколопендры и кузнечики… есть, чёрт дери, крабы и тигровые пиявки — нет только жуков-гигантов! Вообще никаких жуков! И вместо толкового комментария — полуграмотная трескотня! Деляги от профессии, тягающие карася на стороне! Их пожрал червь халтуры! Развратила аудитория невежд, не только не желающих учиться, но требующих низведения знания до собственного мышиного уровня!
Доктор биологии профессор Цукатов был паразитологом, крупным специалистом по нематодам. Черви грезились ему повсюду и во всём. За годы работы нематоды, эти крошечные создания, свили гнёзда в его мыслях, разрослись до огромных размеров и набрали такой вес, что они, эти мысли, отяжелев, плыли по глади его сознания, как плыли по Ладоге в строящийся Петербург баржи, гружённые карельским гранитом, — медленно и неотвратимо. Уже сами мысли казались ему червями, паразитирующими в человеке и заставляющими хозяина действовать сообразно их, червей, нуждам.
— Я поняла, я всё исправлю… — хлопая пушистыми ресницами, каялась статная Лера. Она была виновата, но считала, что заслуживает снисхождения — её измотал затеянный дома ремонт, который, как ей казалось, и стал виновником этой несмертельной промашки. — Два эксикатора, пипетки, пробирки с крышкой шестнадцать на восемнадцать, парафиновая лента, этилацетат, серный эфир…
— Серный эфир не надо, — поправлял Цукатов.
За окном кабинета заведующего кафедрой зоологии шёл первый в этом году снег. Он запорошил двор, облепил огромные дубы, поднявшиеся выше четвёртого этажа, и кружил над чёрной водой Мойки, страшась коснуться её посверкивающего опасного глянца. Летом зелёные кроны закрывали часть пейзажа, и воды не было видно. Сейчас, пока ещё не схваченная льдом, она чернела за ветками деревьев и оградой набережной, медленная и покатая. В сочетании со свежей охрой зданий чистый снег выглядел празднично, как в памяти детства.
Взгляд Цукатова ещё сверкал, но буря отступила — дух праведного гнева покидал профессора, возвращая его в обычное состояние педантичной строгости — не ищущей жертву нарочно и даже добродушной по существу. Цукатов заведовал кафедрой, но он был мужчиной, крепким и нестарым, и, как мужчина, готов был прощать женщине за приятность форм грех мелкой нерадивости.
— Пробирки центрифужные, бюретки с краном, стрип-планшеты, — бормотала Лера, — пинцеты гладкие и пинцеты с зубом, спирт, серный эфир…
— Серный эфир не надо, — терпеливо поправлял Цукатов.
Дверь кабинета без стука отворилась, и на пороге появился профессор Челноков — приземистый, плотный и, несмотря на давно разменянный седьмой десяток, по-юношески энергичный. Он только что отчитал пару и был возбуждён от влившихся в него токов молодых энергий. Известный орнитолог профессор Челноков любил общаться с молодёжью, и молодёжь отвечала ему взаимностью — добрых шесть поколений студентов звали его между собой Главптица. Челноков мог похвастать отличной памятью, но со временем свойства вещей начинают хромать — он помнил кучу историй из своей и чужой жизни, однако порой забывал, кому и сколько раз их уже рассказывал. В своё время Цукатов учился у Челнокова и тоже за глаза называл его Главптица. Теперь Цукатов делил с ним кабинет заведующего кафедрой, рабочие столы их стояли рядом на низком, в одну ступень, помосте у окна, отгороженные от остального пространства шкафом и невысокой деревянной балюстрадой. Соседство их сложилось хоть и вынужденно (в кабинете Челнокова шла какая-то нескончаемая перестройка), но по взаимной приязни. Кроме того, в недалёком прошлом Челноков сам заведовал кафедрой зоологии, однако по причине возраста оставил должность.
— А ведь у нас в музее — ни одного пгиличного пгимата. То есть э-э… человекообгазного, — изящно картавя, вернулся к прерванному лекцией разговору Челноков. Речь шла о том, как наилучшим образом использовать на нужды музея внезапно образовавшиеся деньги. — Сплошь макаки и пгочие мелкие хвосты. Ни гогиллы, ни огангутанга. Пгекгасного и гыжего, как мандагин. Нехогошо.
— У нас много чего нет, — сказал Цукатов. Сам он предполагал усилить экспозицию рептилий и подумывал о слоновой черепахе с далёких Галапагос. О чём и сообщил.
— Слоновая чегепаха нам кто? Сват? Бгат? — парировал Челноков, извлекая из шкафа, приспособленного под буфет, банку с кофе. — А шимпанзе — годня. Можно сказать, шестая вода на киселе. — И тут же Лере: — Будешь кофе?
Цукатов сжал губы в нитку: он был сторонником иерархии, не любил смешение чинов и с подчинёнными, как и с начальством, предпочитал оставаться на «вы», рассчитывая, что и те в ответ не допустят в его отношении панибратства. Особенно начальство. С какой стати? Профессор Цукатов расположения начальства не искал, знал себе цену и считал её высокой.
— Нет, — продолжал воодушевлённо Челноков, — в пегвую очегедь надо думать о пгиличном пгимате. Э-э… человекообгазном. Быть может, даже выгогодить угол под семейное капище — как в китайской фанзе. — Челноков уже фиглярил. — У меня дочка летала в Цзянси. Э-э… Китайцы у себя дома, в специальном уголочке, на капище с пгахом пгедков агоматы кугят… и говогят с ними, с пгедками, по-китайски о насущных делах. Девицы о женихах, — Челноков подмигнул прыснувшей в ладошку Лере, — отцы семейств о видах на угожай и о газумном газмещении валютных вкладов…
Аргументы Челнокова были легкомысленны, пусты, безосновательны, собственно, это были и не аргументы вовсе. Но Цукатов слушал коллегу и чувствовал, что против солидного чучела обезьяны ничего не имеет, что, может, это даже вернее, чем чучело черепахи, поскольку проректор по науке в администрацию ушёл с биофака и в своё время, будучи действующим зоологом, участвовал в каком-то дурацком проекте по акклиматизации шимпанзе в Псковской области. Стало быть, имеет к человекообразным тёплые чувства. И формальности решатся легче.
С тех пор как статус университета возрос — министерство признало его одним из ведущих вузов страны, — картина финансирования заметно изменилась к лучшему. Научные проекты кафедры выигрывали грант за грантом, удалось неплохо оснастить новую лабораторию… Кое-что перепадало и музею. Тут-то и понадобился хранитель— специалист музейных дел, в обязанность которого входили заботы о пополнении фондов, реставрации старых экспонатов и музейной мебели.
Демьян Ильич имел отменные характеристики — успел поработать даже в Зоологическом музее РАН. Цукатов специально ездил на Стрелку Васильевского и справлялся о соискателе у замдиректора Зоологического музея, с которым водил знакомство. Тот Демьяна Ильича аттестовал как специалиста серьёзного, знающего дело, хотя как человек он был не подарок — угрюмый и замкнутый. С коллективом Демьян Ильич сходился тяжело, чем-то неприятно настораживая людей, почему и не приживался надолго на одном месте, зато имел свои, тайные (но вполне бюджетные) пути добычи материала для экспонатов, вплоть до самого редкого, почти невероятного, и обладал навыком выделки чучел, недурно оценённом штатными таксидермистами музея.
Угрюмый характер будущего сотрудника Цукатова не пугал — ему, стороннику иерархической дистанции, тёплые отношения с сослуживцами были ни к чему, главное — дело, а разговаривать с людьми и добиваться от них делаон, по собственному убеждению, умел. Цукатов и впрямь был из тех, кому не надо играть желваками на скулах и хрустеть суставами пальцев, разминая кулак, — и без того все видели, что он крут. К месту оказалось и умение Демьяна Ильича раздобывать необходимое — пора обновлять и развивать здешнее музейное собрание. Вот только добываемый им материал — туши, шкуры, а равно и готовые чучела, — как правило, не имел сопроводительных документов. Но и это обстоятельство Цукатова не смущало — работая с коммерческими фирмами, поставившими в своё время в музей коллекцию раковин морских моллюсков и стеклянный куб с экспозицией насекомых и арахнид Юго-Восточной Азии, он получал от них недвусмысленные предложения оформить документы на любого зверя, вплоть до диплодока, добытого на сафари в болотах экваториальной Африки. Разумеется, за умеренную плату. Через открываемые ими конторы-подёнки можно было обналичить и выделяемые на приобретение экспоната казённые деньги, так как по каналам Демьяна Ильича плавал только чёрный нал. Приняв в штат хранителя, профессор Цукатов дважды услугами этих контор уже пользовался. В первый раз, когда Демьян Ильич по его просьбе достал замечательное новенькое чучело самки аллигатора — такое огромное, что его пришлось разместить сверху, под потолком, на музейном шкафу, напротив пристроенного подобным же образом сивуча. А во второй, когда Демьян Ильич в порядке личной инициативы предложил приобрести для музея свежее чучело павлина взамен истрёпанного за столетие старого.