Царь головы (сборник) - Крусанов Павел 22 стр.


Вот, все одиннадцать. Включая Нину, Кашнецова и Захара. Думал, не вспомню сразу — болезнь ещё не покинула мой чердак, где всё смешала, напылила, разбросала. Как чувствуют они себя теперь? Какая у них жизнь? Благодарят? Или то, что я невольно дал им, хуже смерти? А сколько покойников во мне ещё осталось… Бред, не могу поверить. Бред. Но тот, кто присвоил себе право мной владеть, по-прежнему толкает к глине и требует: лепи и вспоминай, те прошлые одиннадцать — не в счёт. Кого я должен вспомнить? А? Кого? Как я тебя, дремучий призрак, из памяти своей добуду? Я не хочу. Я прогоняю смерть из головы.

Дождь за окном стихает. Ветер ускользнул по мокрым крышам, перебрав напоследок струны проводов, — их в городе из года в год всё гуще, будто медленный паук сплетает обеденный кокон. Чистые листья клёна чуть дрожат от редких капель. В руках у меня яблоко, какой-то ранний сорт. Я разламываю его, по пальцам течёт сок. Яблоко вместило в себе всё, что требует гармония, его женить не надо ни на горчице, ни на соли, ни на хрене. Как бы стать яблоком? Дождь стих, промытый воздух недвижим. Пойти на улицу? А вдруг там ждут Михей, Байковская, Зарубин?.. Ждут, чтобы предъявить. Как объяснить им смысл их новой жизни? Что сказать? Они и смысла старой-то не знали, как не знаю я и все, кто говорит, что знает.

Ремонт надежды. Раз есть упрямство, значит, человек не сдался до конца, за что-то зацепился. Пусть и стои́т, быть может, на краешке уступа перед бездной. Однако же — стои́т. И стало быть, есть дело — заново сложить разрушенную стену. За блоком блок. Кирпич за кирпичом. На растворе ослиного упрямства. Известно же — бывает, до крайнего предела доходит унижение, до полного падения в ничтожество, и тогда вдруг сама слабость, втоптанная в грязь и заплёванная надежда твоего сердца, становится неудержимой пружиной возрождения. И разжимается она с такою силой, что берегись: не ветер в спину — ураган. Так же восстану я — уже горят знамения: я не позволяю крошиться вниманию, стараюсь не сбивать порядок мыслей и забираю сдачу в магазине… Выходит через раз.

Четыре дня я не беру в руки глину. Уже четыре дня. Туман сонливости редеет, и хрупкая реальность, неверная, будто на грани существования, однако светлая и удивительная, как в юношеском похмелье, встаёт передо мной. Две мысли: раз — случайно не разбить, и два — не замутить нарочно. Едва дышать и любоваться… В руке у меня золотистый волос. Любуюсь и едва дышу.

Ночевали в поселке Басши, в гостинице при дирекции парка.

Вечерний стол гостеприимно накрыл директор Алтын-Эмеля, тучный, важный, молчаливый казах с тяжёлым взглядом, сразу видно — бай. Начальник экспедиции пел щеглом, не жалел любезных слов на тосты, одновременно стараясь выглядеть весёлым и официальным, словно новогодняя кремлёвская ёлка. Директор поглядывал исподлобья, похоже, испытывал определённые сомнения относительно тостующего: сам едет в экспедицию, сам собирает материал, небось ещё и сам статьи пишет — что за начальник такой? Несолидно. Даром что Академия наук.

Утром, залив канистры водой, в сопровождении двух егерей на «хантере» — казаха и русского (обосновался в заповеднике и даже завёл двух жён, на что не всякий казах решался) — отправились на кордон Актау. Накануне я изучил карту — от Басши это к юго-востоку. Курганы в тех местах не описаны — может, их нет вовсе, а может, никто из учёной братии там ещё не наследил. А вот к юго-западу, в местечке Бесшатыр, есть большой могильник. Он раскопан, исследован, и теперь там обустроен музей под открытым небом, к которому проложена туристская тропа. Словом, делать там нечего.

В крошечном — полдюжины домов — селении Аралтобе, окружённом саксауловым леском с непугаными зайцами-толаями, остановились у радонового источника. Когда-то тут была база геологов, по сторонам виднелись бетонные руины их погибшей цивилизации. Источник термальный, заведён в трубу и хлещет сверху — так, что под ним можно встать и с головы до пят умыться. А небо — сине, солнце — знойно… Водитель «Волги» разделся до трусов и встал под тяжёлую струю.

— Тёпленькая, — сказал.

— Больше десяти минут не сто́ит, — предупредил егерь, тот, что русский.

Всем сделалось интересно почему, но никто не спросил — радон, стало быть, радиация, понятно.

Вдоль рождённого источником ручья цвел розовый тамариск, в воздухе рыскали стрекозы. Начальник скомандовал: по местам — сюда, сказал, вернёмся через пару-тройку дней, когда будем перебираться на кордон Улкен-Калкан, к Или.

Дорога — слегка наезженная грунтовка, местами по краям торчат острые камни, о которые в два счёта можно порвать шины. Егеря предупредили и шофёры бдят. То и дело прямо из дороги пробиваются цветущие нежным сиреневым цветом кочерыжки заразихи — вампира, сосущего сок из корней саксаула, который те тянут из самой преисподней. Машины поднимают тучи белёсой пыли, медленно сносимой не ветром даже, а каким-то едва ощутимым движением ворочающегося во сне воздуха. Наш караван растянулся, чтобы не идти друг за другом в слепом облаке: первым пылит «хантер», потом «китаец», следом «газель» и замыкает «Волга». Слева вдали параллельно дороге несётся стайка белозадых джейранов — сейчас, в апреле, они нервные, только-только принесли приплод, — мы, те, что в «газели», передаём из рук в руки бинокль. Там, где летят джейраны, виднеются какие-то вздутия рельефа, но на таком расстоянии не разобрать — то ли курганы, то ли естественные пузыри земли.

Ландшафты меняются, точно картинки в книге. Вот грунтовка нырнула в тугай: с двух сторон — плотная стена сухого серого тростника, тамариска и какого-то колючего кустарника, похожего на барбарис. Затем снова выскочила на каменистую пустыню с чёрным щебнем. Потом пустыня стала серой, глинистой, с редкими кустами саксаула, и вдали показалась кирпично-красная гряда Актау. Чем ближе, тем невероятней — вид неописуемый, нездешний, превосходящий силы языка. Я ожидал увидеть белые горы, как обещал тюркский топоним, а тут — красные, с косыми полосами розовых и желтоватых прослоек. Всё голо, покато и вместе с тем изрезано — как посечённый на куски и оплывший на жаре кремовый торт. Шофёр пояснил, что белые кряжи пойдут дальше, если, конечно, кто-то захочет по пеклу туда добраться.

Проехав вдоль красной гряды несколько километров, свернули с дороги и покатили, петляя между кустами пыльно-зелёного саксаула, прямо по глине, здесь уже не серой, а терракотовой, к подножью — искать место для лагеря. Путь то и дело пересекали сухие русла ручьёв, плоские, выровненные, однако становиться лагерем здесь нельзя — после дождей вода с гор идёт с такой силой, что перед ней не устоять. В позапрошлом году туристы поставили в русле палатки, а ночью прошёл ливень, и всё смело — шесть трупов, две машины кувыркало и тащило примерно километр, в конце концов замыв наполовину глиной. Это рассказали егеря, когда мы наконец нашли удобное место практически под самым склоном красного хребта. Рассказали и уехали, предупредив напоследок, что там (узловатые пальцы егерей одновременно указали на пустынный юго-восток) плохое место и лучше туда не ходить: в шестидесятых работавшие в тех краях геологи подхватили неизвестную заразу — стали сохнуть и трескаться, как глина, так что их, едва живых, пришлось эвакуировать вертолётом.

Ещё только апрель, но с непривычки жара кажется невыносимой.

Покончив с палаткой, чуть посидел в тени «газели», пришёл в себя и, прикрыв голову панамой, с биноклем на шее отправился на гряду. Потревоженные ящерицы-круглоголовки срывались с места, оставляя за собой след, точно колёсико с протектором, и вновь замирали, скручивая хвосты в спираль. Вблизи вид глиняных гор был в прямом смысле фантастический — другая планета. Промытые водой причудливые ущелья через несколько десятков метров или сужались, точно ножевой порез, или заканчивались тупиками, отвесной глиняной стеной. Излазил три — два красных и одно зеленоватое, с цветными плотными прожилками. Наконец забрался по склону на вершину гряды. За ней оказалась ещё одна, выше первой. За ней — ещё и ещё, а в белёсой дали — снежные хребты Джунгарского Алатау. На юг — плоская земля до самой Или (в бинокль увидел прибрежные тростники и тугай), если поблизости и есть курганы, то примерно там.

Прошёл порядком по гряде на восток, но рельеф слишком изрезанный — в конце концов пришлось спуститься к подножью и идти понизу, поднимаясь там, где что-то показалось интересным, и осматривая сверху округу. Через несколько километров горы сделались серо-зелеными, и вскоре впереди, на северо-востоке показались дивной красоты белые, с взблескивающими слоями гипса, кряжи. Взобравшись по склону на зеленоватую вершину и приставив к глазам окуляры, долго смотрел на них — чудо. Потом повернул бинокль на юг. Там примерно в километре от изрезанной сухими руслами подошвы глиняных гор начинался серый, в трещинах такыр, долгий и унылый, за ним шла невысокая, землистого цвета гряда, рядом с которой раскинулся странный в этом голом пейзаже островок густого тростника. В центре зарослей, не видный от подножья, но заметный в бинокль с высоты, поднимался правильной формы голый холм. Если насыпан людьми, то почему один? Могильник обычно — целая россыпь курганов. Надо освидетельствовать.

Я здорово умаялся на жаре, поэтому решил оставить холм на завтра. Запомнил ориентиры, спустился с гряды и побрёл назад, к лагерю. Прогулка заняла часа четыре, так что обед я пропустил. Впрочем, о еде на этом пекле не хотелось и думать.

Зато ужин выдался весёлый, с «Хаомой» — первую рабочую стоянку в заповеднике надо было отметить. В сумерках захмелевшие биологи натянули между двумя саксаулами простыню-экран, вытащили из «газели» генератор и подключили к нему подвешенную у экрана лампу. Темнота спустилась вдруг, сразу, как это и случается на юге. Врубили генератор, и в густеющем на глазах сумраке вспыхнула сияющая простыня — мишень для летучих существ, населяющих ночь. И тут же белую ткань облепила невесть откуда взявшаяся крылатая мелочь, затем несколько крупных бражников нежной фисташковой расцветки (чистый модерн, будто их рисовал Альфонс Муха), прошелестев крыльями, сели на экран и освещённую ветку саксаула, потом воздух загудел, и на песок под лампой упал чёрный скарабей, а чуть позже — большой чёрный жук-могильщик.

От созерцания гипнотизирующей простыни меня отвлекли зиновцы — вооружившись тремя фонарями, они позвали меня с собой в окончательно воцарившуюся тьму. О такой охоте я и не помышлял — пустыня оказалась полна жизни. Яркий луч рыскал по земле, и в его свете то там то здесь вспыхивали глаза ночных тварей. Свет ослеплял, завораживал их, и они цепенели, а зиновцы шли на огоньки и обследовали остолбеневшую добычу. Глаза тарантулов в луче сверкали холодным бриллиантовым светом, глаза гекконов отдавали рубиново-красным. Поздней ночью кричали куланы. Спал без снов, глубоко и спокойно. Что случилось? Неужели убежал?


* * *

Ночь. Облако сползло, и луна, едва заметно переместившись в раме окна, снова смотрит в ординаторскую. На столе — лампа. За столом — двое. Они в белых халатах. Мужчина и женщина. Дежурный доктор и медсестра. Ночная смена. В ординаторской пахнет чаем с молоком. Чай здесь не пьют. В углах шевелятся тени.

— Вы сказали, что прежде были с ним знакомы, — говорит сестра. — Вместе учились?

— С чего вы взяли?

— Мне кажется, когда он говорил со мной… или с кем-то другим внутри себя, вы тоже были там, в его рассказе.

— Очень интересный случай. Он чувствует реальность, но иначе. Впитывает, принимает то, что вокруг, но — выборочно, вне системы. Не целиком, а фрагментарно — как осколки. Вас, меня, фотографию, книгу…

— Да-да, мне показалось, что и я тоже. Что он говорил и про меня. Только я в его истории — как будто и не я.

— Он складывает из собранных фрагментов жизнь. Такой конструктор. Или калейдоскоп. Знаете, было у Даля такое хорошее слово — «узорник». Можно составить что угодно. Штука в том, что не понятно — сам ли он по определённой схеме формирует ложную личность или здесь лотерея — как упали кости. И про строительный материал не всё понятно — что в том или ином случае служит доской и что гвоздём. Занятный экземпляр.

— Бедняга.

— Да. Не повезло. Рассказывали — машина кувыркалась, словно акробат на брусьях… А для меня — удача. Случай в медицине не описанный. Не извиняюсь даже — профессиональный, так сказать, цинизм.

За окном ветер шевелит серебряные листья лип. В углах вздыхают тени. В чёрном небе — глаз. Луна смотрит в окно, не отводя взгляда.


* * *

Марина… Да, она ушла. И мне хватило мужества понять, что не вернётся. В кафе, где отмечала день рождения её подруга, Марина кокетничала с тем типом, что, как павлин — хвостом, гордился своей выбеленной чёлкой. Я не удержался, я её ударил. С тех пор преисподняя точит о мою изнанку когти.

Можно ли представить было — меня спасает то, что прежде убивало. Спасают мысли о Марине. Вечная история: кто больше любит — тому и вилы в бок. Нет, мыслями это не назвать — воспоминания от пережитых ощущений: фантомный вкус помады, призрачно скользнувший запах, всплывшее словечко, слетавшее когда-то с её губ, точно радужный пузырёк, надутый сотней пронзительных и милых смыслов. Вчера увидел на полке книгу, которую она читала. Ей нравилось, как автор строит фразу — он плёл её, точно тяжёлую ко́су, из гибких слов, свивал кольцом и вдруг вытягивал, ловким усилием разгонял, и она звонко щёлкала хвостом, как пастуший кнут. Я снял книгу с полки, полистал. Чего я ждал? Хотел найти между страниц Марину? Там не было её. Зато сегодня в платяном шкафу я нашёл рубашку, которую Марина надевала, когда выбиралась из постели в ванну или на кухню — колдовать над туркой. На рубашке остался её волос, золотистый, длиной примерно в локоть. Я поднял его на свет в дрожащих пальцах. Сокровище, драгоценный дар. Грааль бледнеет. Во мне всё сжалось от распахнувшегося передо мной во всей своей вселенской широте горького счастья.

Массагеты… Я вспомнил одно свидетельство о них. Массагеты — было такое племя, исчезнувшее в тёмных волнах лет, кочевало в низовьях Окса и Яксарта. Геродот описывал массагетов как храбрый народ, имевший общих жён и убивавший стариков, не способных больше держать в руках оружие. Это племя в античном мире считалось непобедимым. Царица массагетов Томирис, разбив армию персов, бросила голову Кира в бурдюк с кровью (прописи: «Кир, ты хотел крови? Пей!»), так что Александр Великий предпочёл вовсе с ними не связываться (бессмертная Томирис отправила ему послание: «Если победишь, все скажут, что сын бога воевал с женщиной, а если проиграешь…») и ушёл от греха подальше походом на Индию. Так вот, Каллисфен — историк, философ и натуралист, греческий Паганель, странствовавший с войском Александра по Персии, Египту, Согдиане и Бактрии, — рассказывал о массагетах, будто бы народ этот невозможно одолеть, потому, что его жрецы (а массагеты, по Страбону, почитали одного бога — солнце, которому приносили в жертву лошадей) умеют возвращать к жизни не только павших воинов, но и их коней, давая им новые тела из глины, которую берут в безлюдных землях востока. К чему я это вспомнил? Не та ли это глина и не тот ли жрец?

Как бы то ни было, Марина не со мной.

Да, не со мной. И — да — я знаю, как мне быть.

В голубином фонтане на Большой Московской умываются бомжи. Два шишка́ и неопределённых лет ёжка. У бомжей лица и руки цвета обожжённой, подкопченной в дровяной печи глины.

Голубиным этот фонтан назвала Марина. Однажды мы попали с ней на выставку какого-то художника в галерее «Борей». В четырёх залах в пяди от пола были развешаны небольшие рисунки на плотной бумаге. Не рисунки даже, так, каляки-маляки — я нагибался, чтобы рассмотреть. Тут же стояли блюдечки с молоком. Выставка называлась «Живопись для кошек». Действительно, бродила по залам и пара кошек. Марине очень понравилось. Так вот, если та выставка была кошачьей, то этот фонтан и впрямь был голубиным: наборная, составленная из бело-чёрных шашечек и ограждённая поребриком, каменная плита два метра на двенадцать, из белых шашечек бьют штук тридцать невысоких струек; через плиту перекинут хрустальный мостик инженерной конструкции — на нём обычно кривляются дети. Кажется, фонтан появился к трёхсотлетию СПб. Один из немногих новоделов, принятых городом, обнаружившим в нём смысл. Марина для этого смысла отыскала слово. Здесь, раздуваясь шарами, плещутся голуби — такая птичья баня. Вот и сейчас сизой стайкой они столпились слева, а обожжённые в дровяной печи жизни бомжи — справа. И никто друг другу не мешает.

Для замеса глины, которая мне теперь нужна, я хочу взять воду из этого фонтана. Некоторые струйки халтурят, едва поплёвывают, но это несущественно — воды хватит. Да, мне известно, что в домашнем кране и в этих трубах течёт одна и та же жидкость, но мне известно также, что символическое часто опережает реальность, и знак, случается, даёт движение материи. Голубиный фонтан, безусловно, вещь из этого ряда. Словом, я так задумал, так решил, и я так сделаю. Всё. Dixi.

Утром пришёл западный ветер и к завтраку так распоясался, что сорвал простыню-экран и выдул из почвенных ловушек всех угодивших туда за ночь пленников.

Пока учёные мужи переживали неудачу, я присел у «газели», закрывающей от ветра обустроенную тут же кухню. Повариха не признавала газовых плиток, хотя в дорожном багаже газовый баллон и горелка были предусмотрены, — готовила по старинке, на примусе. Великое изобретение. Железное, надёжное, со своей внутренней жизнью, своими вздохами и шутками. Хотя для большой экспедиции, конечно, примуса было бы недостаточно. Археологические отряды, в которых я работал, обычно комплектовали человек по двадцать пять, и для поварихи, кормящей такую ораву, складывали из кирпича полевую печь с чугунной плитой на две дырки. В конце сезона, чтобы не таскать с собой, эту чугунную плиту зарывали неподалёку и примечали место. Так что на следующий год раскопки начинались с поиска плиты.

Назад Дальше