— Летаешь? — возвращаясь в мыслях к давнему, запавшему на душу впечатлению, спросил Никодимов.
— Нет, — с неопределённым чувством (сожаление? досада?) ответил Услистый. — Сначала Лужков душил — хотел возле аэродрома элитных высоток натыкать, а потом Газпром «Остафьево» подмял. Пришлось самолёт продать.
В сумке у Никодимова лежал подарок для юбиляра. Попытку вручить его Услистый мягко пресёк:
— На корабле, — сказал он. — Куда я его здесь дену?
Справедливо.
Услистый уже улыбался новым подходящим гостям, и Никодимов спустился с набережной на дощатый пирс.
Тут было порядком незнакомых лиц — должно быть, многие гости прибыли из Москвы, — но встретилась и пара известных физиономий: художник Чугунов и фотограф Калюкин. Они стояли, опершись о перила причала, и вели тихую беседу, время от времени постреливая глазами на чопорную, торжественно разодетую публику. Сами они были в затрапезе. Из нарядных гостей особенно выделялась молодая пара — парень с соломенными растаманскими дредами, собранными на затылке в пучок, и цыпа со стальным от пирсинга лицом и доброй сотней цветных косиц на голове. Они явно при-шли вместе, и одежда их, словно по сговору, нарочито не соответствовала дизайну котелков — парень был в белой рубашке и серых брюках со стрелкой, уместных скорее на свидетеле Иеговы, нежели на растафари, а цыпа — в белоснежном, вязанном крючком платье, отчасти прозрачном. Цвет невинности категорически не сочетался с её пёстрой причёской и металлом на лице, и это несоответствие притягивало взгляды. Так бы привлёк внимание эклер с положенным поверх глазури гвоздём.
Обменявшись приветствиями с Чугуновым и Калюкиным, Никодимов, тоже одетый буднично, кивнул в сторону соломенных дред и пёстрой цыпы.
— Что за райские птицы?
— Иван Пустовой, — сказал Чугунов, — юное дарование — художник, подающий надежды. А рядом, видимо, его курица.
— Московские штучки? — уточнил Никодимов.
— Чёрта с два. — Калюкин гордо вскинул бровь. — Наши. Юноша бледный, из тех, что явились нас отменять. Типа мы пришли в мир весёлые и дерзкие, а мир встретил нас лаем и кваканьем. В общем, смена караула.
— Что ты такое говоришь? — Чугунов колыхнулся. — По-твоему, они идут, а мы стоим?
— Ну, хорошо, они восходят, мы спускаемся.
— Куда это мы спускаемся? — не унимался Чугунов. — Я лично парю.
— Так высоко, что с земли в телескоп не видать, — хохотнул Калюкин.
Фотограф злословил — Чугунов парил, и его было видно. Хорошо видно. И он здорово парил. Никодимов судил со слов людей, чьему мнению доверял, — писал Чугунов мощно, картины его отпечатывались на сетчатке глаза, как ожог, после них трудно было проморгаться. Никодимов и сам чувствовал это, глядя на холсты Чугунова. Там билась жизнь, и она входила в зрителя то горстью мазков, то всем пейзажем, всей фигурной композицией разом, становясь его, зрителя, опытом, как съеденное, но продолжающее жить внутри огненным следом пряное лакомство. Неспроста и Услистый ходил к нему в мастерскую — приценивался и моргал.
Калюкин бросил на ветер:
— Пустовой по части живописи здорово рванул, никто не ожидал…
— Он три года в Германии сидел, — сказал Чугунов. — Там не забалуешь — арбайтен, арбайтен и ещё раз арбайтен.
— И тебя бы к немчуре — на дисциплинарные курсы. — Калюкин достал сигареты и закурил. — Там бы тебя, пьяницу, уму-разуму научили.
— Да, — согласился Чугунов. — Немцы — зайчики. Куда бы мы без них… Они подарили нам Ледовое побоище, две большие войны и блокаду лучшего на свете города, если кто-то забыл.
— Просто языков не знаешь. А учить лень. Так и скажи.
— Учить языки? — выкатил на фотографа глаза Чугунов. — Шутишь? Мне хватает тех глупостей, что я слышу по-русски. Слушать глупости на тарабарском? Не дождётесь.
Вскоре к пристани, красивой дугой развернувшись на широком теле Невы, подошла двухпалубная посудина. Гости, которых собралось уже за два десятка, поднялись на борт, и в 16:50 корабль, как было обещано в плане мероприятия, отдал концы.
Услистого Никодимов нашёл на нижней палубе, где тот давал указания шустрому распорядителю, похожему на скачущую строчку в книге, которую пытаешься читать в автобусе — вроде бы строка перед глазами, но её не поймать.
— Подарок. — Никодимов похлопал висевшую на плече сумку. — Хочу вручить.
Услистый отвёл Никодимова в тупичок под трапом, расположенный в стороне от основных путей миграции гостей, где громоздились какие-то продуктовые пакеты и коробки с вином. Никодимов достал из сумки малый самурайский нож ручной ковки, вложенный в ореховые ножны, и торжественно обнажил лезвие: чуть изогнутый со стороны режущей грани клинок, срезанный на конце острым углом, ореховая рукоять равной с лезвием длины и с тем же лёгким изгибом — не то чтобы функциональная штука, но художественно взвешенная: сбоку — точно лодочка, бесстрашная, опасная… Подарок он подбирал под свой вкус — любил хорошо сделанные вещи, а орудия убийства, как правило, делались на совесть. Конечно, с кубачинским кинжалом эту штуку сравнивать не приходилось, но природа изделий была родственной.
Нож Услистый в руках повертел, но взгляд его не загорелся, даже к ладони не примерил — то ли равнодушен был к оружию, то ли привык на деловых переговорах скрывать движение чувств. Спрятав клинок в ножны, положил подарок в кучу с остальным добром. Никодимов не обиделся, но холодок досады ощутил.
— За нож положено выкуп давать, — сказал Услистый. — Чтобы на хозяйскую кровь не польстился.
Он достал из кармана брюк кошелёк с прищепкой для купюр и в прямом смысле отстегнул Никодимову пятьсот рублей. Мельче не было. Никодимов взял — порядок есть порядок.
— Ром любишь? — поинтересовался Услистый, когда по нижней застеклённой палубе они проходили мимо стола, уставленного бутылками и блюдами с закусками, — тут крутились распорядитель и два официанта, готовящиеся разносить напитки гостям, по большей части расположившимся на открытой корме и верхней палубе.
Ром Никодимов любил, предпочитая повсеместно воцарившемуся «Бакарди» чёрный «Гавана клаб» или, на худой конец, «Капитана Моргана».
— А такой пробовал? — Услистый взял в руки бутылку с этикеткой, на которой название было отпечатано каллиграфической прописью и наискось, так что не сразу и прочтёшь. — «Матусалем». Мафусаил по-нашему. Лучше не бывает. «Бакарди» и «Капитаном Морганом» бутылки моют, прежде чем в них «Матусалем» залить.
Наполнив два бокала янтарным пойлом, один Услистый подал Никодимову, другой взял сам. Чокнулись. Ром был действительно хорош. Сделав глоток, Никодимов поднял бокал и посмотрел сквозь него на свет — ром маслянисто играл и словно излучал какое-то самостоятельное благородное сияние.
— Мешок света… — Миг назад этих слов не было в голове Никодимова, и вдруг откуда-то взялись, будто кто-то другой из него сказал это, будто сидящий внутри игрок выбросил на доску кости и выпала именно такая комбинация.
Услистый посмотрел на собеседника в упор, засаживая взгляд, словно лопату — на глубину штыка.
— Знаешь, значит.
— Знаю.
Ну вот, опять… Что Никодимов знал? Про что? Но сказать «знаю» было приятно. В конце концов, что-то же было ему известно — например, это: йоги едят только правой рукой, потому что левая рука — нечистая; зелёные желатиновые кубики крысиного яда пахнут карамелью; если лук режется без слезы — это к грозе. Ещё он умел соловьём свистеть на бересте, лаял во сне, журналистов и врачей едва ли не поголовно считал шарлатанами, производил штучные торты и не любил сладкое — чем не знание?
— А видел его? — Услистый, не сводя с Никодимова взгляд, наклонил голову, как пёс.
— Что? — не понял Никодимов и тут же догадался, что именно.
— Впрочем, где ты его видел…
Услистый запустил руку в карман брюк — другой, не тот, где был бумажник с прищепкой, — и извлёк из него мягкий кожаный кисет на витом шнурке. Небольшой, размером с пол-очёчника.
— Дай руку, — велел он.
Никодимов покорно протянул ладонь. Распустив шнурок, Услистый выронил из кисета на подставленную ладонь Никодимова мандарин. То есть это был не мандарин, а светящийся оранжевый шарик, увесистый, словно булыжник, желанно притягивающий взгляд. Казалось, он должен обжигать, но он не был ни горяч, ни холоден — в нём словно вовсе не было температуры. И свет его, заметный даже сейчас, в солнечный день, хоть и слепил, но как-то мягко, бархатисто, лунно. Никодимов сжал ладонь и почувствовал, что шарик беззвучно проминается под его пальцами, как силикон, как плотно набитый мешочек с мукой, но стоит разжать пальцы — вновь возвращается к шарообразию. Не понимая зачем, Никодимов в руках раскатал его в яйцо, отпустил — и он вновь округлился. Не просто свет, а что-то несусветное— пластичная материя света, его вещество.
— Не рвётся и не режется, — сказал Услистый. — В огне не горит и в воде не мокнет. Я пробовал.
— Скажи ещё, молотком плющил.
— Не плющил. Зато в колбасу вытягивал и завязывал узлом — развязывается, когда отпустишь, и опять в шар надувается. А ночью светит так — хоть газету читай. Только в моих руках он — зелёный.
Быстро сняв с ладони Никодимова шарик, Услистый показал: тот уже и впрямь излучал зеленовато-опаловый свет. Никодимову хотелось ещё подержать диковину в руках, но Услистый спрятал чудесную вещицу в кисет, затянул шнурок и сунул кисет в карман. Опять, как некогда с кубачинским кинжалом и самолётом, Услистый сделал жест, на который Никодимову нечем было ответить. Он буднично вложил ему в руки то, что считалось легендарной выдумкой и не имело даже описаний. Прозаичность события сбивала с толку.
— Где ты его взял?
— Да есть один крендель… Из ваших, питерских.
— А у него откуда?
— Ну, это дело не моё. Может, наследство. А может, старушку зарубил и забрал.
— И что… — Никодимов не успел договорить.
— О-о-о — это такая штука… — Услистый закатил глаза. — Способствует расцвету талантов и усугублению грехов. Он, крендель этот, сладострастник был, а с Мешком света совсем дошёл до ручки: не то что козу — замочную скважину готов был долбить. Вся сила в яйца ушла.
— Он сам отдал? — Никодимова пронзила молниеносная догадка: «Кремовый художник — ну конечно! Вот бестия!»
— Почему отдал? — удивился Услистый. — Продал. Понял, что впору дух перевести, пока весь лужей на простыню не вытек. Пожался и продал. Я, знаешь ли, много денег заработал.
— Молодец… — задумчиво сказал Никодимов, примеривая к себе: имей такую штуку он, продал бы?
— Не молодец я, — Услистый мрачно отхлебнул из бокала «Матусалем», — а большой руки мерзавец. Я зло оправдываю — за это хорошие бабки дают. И никакого внутреннего разлада во мне нет. Ни малейшего. Вот такая я сволочь.
На нижнюю палубу по трапу спустилась Вика и прильнула к мужу.
— Спрятались? Давайте-ка наверх, к гостям. — При взгляде на Никодимова по ясному челу её скользнула тень. — Андрюша, а ты почему жену не взял?
Услистый усмехнулся. Никодимов разъяснил.
Наверху Услистый познакомил Никодимова с важным московским господином, имя которого Никодимов тут же забыл, потом представил каким-то дамам, затем, показав на присевшую особняком парочку — Пустового с цыпой, — шепнул на ухо: «Могучий художник будет, помяни моё слово», — и тихо, как пар, растворился. Никодимов остался в компании с усатым, наголо бритым столичным графиком и завсегдатаем разных телешоу Пульджи, беседующим с седовласым, преклонных лет мужчиной, помятое лицо которого выглядело неуловимо знакомым. Потягивая красное вино, они пытались выяснить в вежливом споре, кто главнее — Маркс или Аполлон.
— Русская революция, — вещал Пульджи, — была своего рода мистерией. Земным аналогом Страшного суда. Верблюду легче пройти через игольное ушко, нежели богатому, стяжающему благ земных, — в Царствие Небесное. И не прошли в это русское большевистское царствие, поправшее золотого тельца, ни помещики, ни фабриканты, ни кулаки — одна голь проскочила. Так скопленное добро стало для стяжателей злом. В этой мистерии есть большая правда и великая красота, которая откроется нам со временем.
— Какая же тут красота? — возражал помятый. — Одна политэкономия с кровью, как бифштекс вполсыра.
— Ещё не вышел срок, — наставлял Пульджи. — Мы ещё не поняли, что потеряли, суть историческую за вихор не ухватили. Минует время, и мы там, в большевистском царствии, золотой век узрим. Так бывает: мрачно небо, тяжело, в клубах свинцовых, а прольётся дождём, и, глядишь, заголубело.
Участвовать в беседе Никодимов не хотел — внутри него толкалось свежее переживание, которое он не осмыслил и которому ещё не нашёл в себе места. Что с этим нужно было делать: понимать, терпеть, переживать? Определённо, оно, это неоформленное впечатление, должно было закрыть часть бездны, как ряска, кувшинки и камыш затягивают пустующую гладь старицы. Если только не дать ему провалиться… Нет, он бы Мешок света не продал. Ни за что не продал. Такую вещь рублём не ухватить…
По палубе сновали официанты, разнося напитки и блюда с канапе, фруктами и салатами в тарталетках. С бокалом рома Никодимов ходил между гостей, разбившихся на кучки, и пытался как-то определить для себя тот тревожный и вместе с тем приятный отклик, который он ощутил, пока держал в руках сияющий комочек. Отклик не определялся, просто был смутно беспокойным, бодрящим и одновременно беспредметно радостным. Он, как тихая любовь в сердце, приятно ворочался внутри, выдавая своё присутствие, — и только.
Солнце слепило. Оно было повсюду — в небе, в бликах подвижной воды, в луковках Успенской церкви, в хромированных пряжках дамских сумочек. Мимо проплывали царственные невские берега. Позади уже остались стоящий на приколе, пузатый, точно самовар, ледокол «Красин», скорбный дом на Пряжке, чёрные краны Адмиралтейских верфей… Впереди под сияющими вечерними небесами распахивалась прозрачная ширь залива.
На корме, облокотившись на поручни, Чугунов с Калюкиным что-то заливали двум весёлым дамам. В бокалах приятелей плескался коньяк, дамы потягивали шампанское. Никодимов пристроился рядом.
— Так вот они какие — дети света! — хохотала одна из дам в ответ на реплику Чугунова, которую Никодимов не слышал (при словах «дети света» его прошила электрическая искра). — И что же там, за гранью?
— А там — лафа, — убеждённо сказал Чугунов. — Ни комаров, ни мудаков, ни бабьих воплей. Даже водка не нужна. Сядем жопой в мягкое облако, Калюкин забренчит на арфе, и полетим…
— Пускающий ветры во сне подобен дремлющему вулкану, — кося на Чугунова глаз, многозначительно изрёк Калюкин.
Буйный хмель уже звенел в их головах.
— А как отличить детей света от порождений тьмы? — поинтересовалась вторая дама.
— Очень просто. — Чугунов залпом осушил бокал. — К детям света не прилипают деньги. И он вывернул свободной рукой пустой карман брюк, тут же обвисший сухой старушечьей титькой.
Когда прибыли в Петергоф, солнце ещё высоко висело над заливом. Гости были веселы и, вглядываясь в берег, предвкушали.
Корабль причалил. Пассажиры сошли.
Фонтаны в Нижнем парке отдыхали, что Никодимова неожиданно обрадовало — стало быть, не на каждый замок была у Услистого отмычка. И хорошо, всё же не кабак с цыганами — царское место. Пусть лакеи и расселись по господским местам, а иной раз надо им по носу щёлкнуть. Мысли этой Никодимов улыбнулся.
Золотой Самсон в центре «ковша» рвал пасть золотому льву. Струя пересохла в львиной глотке. Поднялись по ступеням вдоль Большого каскада, обрамляющего грот, на ограждённую балюстрадой площадку перед Большим дворцом. И парк, и дворец, не считая прибывших, были безлюдны. Пустынный вид сада вызывал в сердце Никодимова странное томление, как будто он смотрел на что-то недозволенное или незаслуженное. Точно отъявленный грешник на рай. Точно самозванец на присвоенное царство. Возможно, такова была и природа тревоги от прикосновения к Мешку света, и именно чувство пьянящего беззаконияиспытал Никодимов в миг краткого обладания дивной вещью. Как знать.
Пошли сквозь дворец в Верхний парк. В парадном вестибюле стайка дам, налитых шампанским, бросилась искать закуток, где можно попудрить носик. Строгая седая блюстительница указала путь.
В Верхнем парке перед дворцом был разбит огромный шатёр, в котором умещалась сцена с аппаратурой и полдюжины круглых столов, накрытых на семь кувертов каждый. Возле приборов лежало меню, отпечатанное на матовой, полупрозрачной плёнке, хрустящей, как пергамент. Никодимов полюбопытствовал. Похоже, меню не столько предлагало выбор, сколько носило ознакомительный характер — что подадут на стол и из чего это состряпано. Выглядело убедительно.
Понемногу отставшие во дворце гости подтянулись в Верхний парк. На сцене появились музыканты — две скрипки и виолончель — и за-играли что-то, способствующее выделению желудочного сока. Сен-Санс или Брамс — Никодимов был не силён в классике. Вышколенные официанты в белых перчатках в два счёта заставили столы блюдами и бутылками. «Пир горой» начался.
Никодимов подгадал так, чтобы оказаться за столом с Чугуновым и Калюкиным, — те уже набрали хороший градус на корабле, и атмосфера их компании обещала быть свободной и забавной. Кроме них за столом оказались девицы, учившиеся на корме отличать детей света от порождений тьмы, и какая-то пожилая семейная пара, судя по набору мелких признаков (сдержанная раскованность движений, напористый и любопытный взгляд, растянутое, как струйка сонной слюны, «а»), явно прибывшая из Первопрестольной.