Промельк Беллы.Фрагменты книги (часть I) - Борис Мессерер 4 стр.


Немцев солдаты вели на стройку, а рядом мы хулиганили. В доме жил Абакумов, но мы не знали, кто это такой, говорили, что это большой начальник, а мы непрестанно, вся вот эта такая наиболее озорная группа, нажимали звонок и пускались со всех ног. Один раз он посмотрел, кто этим занимается, понял, что это, может быть, и будущие враги народа, но, во всяком случае, пока просто глупые какие-то дети. Но однажды так погрозил, что поняли, что с этим дядей играть не надо. Зато играли с другим, вот напротив, прямо напротив моего подъезда на Старой площади, был такой какой-то подъезд, а там дежурил служащий из ЦК. Это у меня описано про него, как крысу вышиб ногой, а я пожалела, подняла. И вот мы прыгали там, кричали: «Дядя, дядя, попугай, дядя…». Какие-то игры. Потом, когда я вспоминаю, все эти люди: тут Абакумов, тут ЦК рядом, другие учреждения, так что, в общем, этот воздух должен был быть насыщен чем-то, хотя, вроде, так люди в квартире были простые.

Да, но вот про Лидию Владимировну Лебедеву, чтобы больше не говорить. И тогда ее исключили именно за то, что у нее в классе такая плохая успеваемость. А успеваемость такая была только по той причине, что плохо занимались. У меня тоже были хорошие оценки только по языку, грамматике. Но кончилось это тем, что ее исключили из школы. Для нас всех, кто и плохо учился, все равно мы поняли, что это ужасная несправедливость. Ее такая вот особенная осанка, как будто ей какое-то испытание предстоит, а это надо претерпеть и никогда, никогда не согнуть некрасиво головы, никогда не нагнуться, не попросить жалости чьей-то. И ее исключили. Тогда мы всем классом, это был класс «Б», я всех до сих пор помню, никого уже в живых-то нет, наверное, но, может быть, может, кто-то есть. И вот мы пошли, я все это стала возглавлять. Мы должны сказать, что нельзя так, нельзя так жить, нельзя ведь. Это же при нас, при нас совершается такая несправедливость. Все со мной согласились. А куда надо идти? Ну, наверное, в РОНО. И пойти, и сказать, что учительница, которая была наша, была очень хорошая учительница, она несправедливо исключена из школы, несправедливо.

И мы пошли. И мы так гордо шли, я помню, это была первая такая демонстрация. Мы так гордо шли и гордо вошли, но сначала никто не обратил на нас внимания. Мы спросили все-таки:

— К кому можно обратиться по поводу классных дел в школе?

— А что такое?

— У нас учительница, она очень хорошая, она очень грамотная, она очень хорошая…

В общем, они сказали:

— Пошли отсюда вон, и чтобы ноги вашей здесь не было. Сюда не ходят.

И выгнали, выгнали. Выгнали Лидию Владимировну, выгнали всех нас, но выгнали всем классом. Исключили из школы. А мы были страшно как-то дружны, потому еще, что с одной улицы, в одном возрасте. И нас перевели, вот выгнали всех из этой школы в другую школу, всех расформировали по разным классам. Мы договорились в честь бунта идти без портфелей, сопротивляться учителям, но на самом деле потом ничего из этого не вышло.

А дальше уже взялась за меня Елена Николаевна Домбик, а я уже углубилась в кружки Дома пионеров.

* * *

Я рано начала писать, но с другим каким-то очарованием, не с тем, как многие, может быть, дети, другим у меня было увлечение, я читала Гоголя, а еще я читала Бичер Стоу. Вот эта Бичер Стоу очень на меня влияла, и в стихах у меня все время был несчастный какой-то мальчик, негр. И все время какие-то плантаторы, какие-то бедные, измученные, ни в чем не повинные негры. Поэтому я так могу радоваться за президента американского, к нему испытываю какую-то смехотворную нежность, он даже не знает, что в Москве некто все время писал про негров. Но, к счастью, меня от этого несколько выручила замечательная женщина по фамилии Смирнова.

Во мне совершенно благородная скромность — никогда не писать писем в газеты или в журналы. Но один раз я все-таки написала в «Пионерскую правду», как-то заступившись опять-таки за бедного Тома, который страдает на плантациях, так, видимо, меня припекло, так я его жалела. Я с этими стишками много выступала в пионерском лагере и какое-то послала. И получила письмо от чудесной женщины, мне ведь самой потом пришлось, в какие-то другие времена, отвечать на письма пишущих людей, и мне казалось, я всегда им хорошо пишу. А получив это письмо, я как-то была очень утешена, потому что там было написано: «Милая девочка, я вижу, что ты очень страдаешь за всех, кто страдает. Это очень милосердно, но все-таки ты же в школе учишься, у тебя там есть дети другие, а ты видишь все какую-то такую даль, где все кто-то страдает. Да, надо жалеть, конечно, особенно каких-то отдаленных и беззащитных, но, может быть, ты посмотришь вокруг себя и увидишь то, что тебе ближе». На меня очень подействовало это письмо. Я стала писать что-то из более близкой мне жизни, но тоже неудачное.

Потом прошло много лет, я стала уже известной, и мы встретились с этой женщиной, и я сказала:

— Вы не поверите, может быть, мне, но я вас помню.

Она была поражена:

— Неужели это были вы, и вы помните?

Я говорю:

— Ну конечно, это на меня большое впечатление произвело, все-таки теперь я как бы исправилась несколько.

Иногда такие умные женщины попадались среди всяких жестокостей, с которыми сталкивается ребенок.

Ну, а было время в школе, я написала продолжение «Горя от ума». Моя учительница, она долго хранила это, но не будем говорить, что я это нежно сберегла. Я сожгла в камине. Но, наверное, я как-то владела слогом, я думаю, может быть. Там тоже ходили разные персонажи из «Горя от ума», и я подговаривала весь класс… учиться.

* * *

Дом пионеров Красногвардейского района на Покровском бульваре, в чудесном старинном особняке, я не знаю чьем, каких прекрасных, несчастных и уничтоженных людей, там были замечательные так называемые кружки для тех, кто чем-то занимается. И там были какие-то хорошие люди, в этом старом, чудесном доме на берегу Покровского бульвара, прямо на краю его, вблизи Чистых прудов, и занимались такие разноцветы. Там занимались в студии изо Игорь Шелковский, потом в Париже живший, надеюсь, и сейчас тоже, Левенталь. Я ходила в литературный кружок, которым руководила Надежда Львовна Победина, у меня от нее остались светлые воспоминания. У нее там были печальные молодые стихотворцы. Настрой был общий заунывный и печальный. И вот самый главный был по фамилии Неживой, мальчик, который считался самым одаренным. К сожалению, его фамилия потом сбылась и превратилась в подлинность.

Там я занималась в двух кружках, второй был драматический, посещала и тот, и другой, одно другому не мешало, напротив. Драматическим руководила Екатерина Павловна Перельман, очень хорошая, жена художника Перельмана. И особенный успех у меня был в комических ролях, например, в пьесе Розова про слепую девочку, которая называлась «Ее друзья», что ли, а я играла домработницу. В домработницах там я имела большой успех, сыграла так, что смеялся просто весь этот дом, домработницу я играла изумительно, это действительно. Это мне говорил Левенталь. Он сказал, что не забыл, потому что я изобразила какого-то хоть и курьезного, но и бедного человека. Я хорошо этим владела, потому что родители привлекали разных женщин для уборки, из разных городов. Разные характеры, акценты, говор, повадки — целое сословие было. Они все мне много дали. Но это ладно. А вот маленькая сцена, чудная сцена, наверное, в каком-то прекрасном барском доме. Там я изображала Агафью Тихоновну.

Да, но это был драматический кружок, который очень отвлекал, как мои родные думали. Оправдывая свое увлечение драматическим кружком, я вспоминала Некрасова, родителям говорила, матери:

Вот так, может быть, так оно и есть. А потом жизнь превращается в театр, приходится держаться. Но я никогда не занималась никакой техникой речи, всегда не выговаривала «л» и знала, что так для меня правильно.

Меня очень хвалили, и приходили всякие на меня смотреть. Кроме того, я еще и читала что-нибудь, и говорили, что про эту думать нечего, ее надо брать в театр, но я знала, что никогда, ни за что. Ценили мои способности, эти тоже, они мне пригодились впоследствии, на сцене пригодились. Но я никогда всерьез этому значения не придавала. И вот меня укоряли, мать укоряла, они хотели, чтобы я занималась. Чем я буду заниматься, никто не знал, потому что в детстве пришли какие-то гости к родителям, подошли к ребенку, как всегда подходят к детям, и говорят: «Ну, а кем ты хочешь быть?» — и какую-то козу там делают. Ну, и дети говорят, кем они хотят быть, я не знаю, пожарником, летчиком. Я же ответила так:

— Я буду литератором.

Наверное, «р» не выговаривала. Но все равно сказала «литератором». Гости ужаснулись. Подумали, что за чудовищный ребенок такой, говорит, что будет литератором каким-то.

— Я буду литератором.

Наверное, «р» не выговаривала. Но все равно сказала «литератором». Гости ужаснулись. Подумали, что за чудовищный ребенок такой, говорит, что будет литератором каким-то.

Я рассказывала тебе, что мне доводилось повздорить со многими знаменитыми писателями, ну, с некоторыми, некоторыми. Но вот с Чуковским никто не собирался вздорить, а вот я… Он действительно написал мне, обвинил Надежду Львовну Победину в каком-то пессимизме, что кружок был какой-то такой, очень заунывный, все предавались печали. И мы встретились, но уже прошло какое-то время, я на солнце так иду, и идут Корней Иванович Чуковский и Катаев. Корней Иванович очень любезно здоровается. Но я его костров не навещала, его известность, она для меня была — пшик. И вот он мне говорит:

— Здравствуйте, здравствуйте, прекрасная барышня Белла Ахмадулина.

Приблизительно так. Он помнил, как меня зовут. Запомнить трудно, но так, на звук.

— Вы знаете, вы причинили мне печаль, а потому что я написал вам письмо, где я укорял Надежду Львовну Победину, я откуда-то знал про этот кружок, и вы, вы мне не подумали ответить.

Но я еще тогда молода была:

— Корней Иванович, я получила ваше письмо и прошу прощения, что я на него не ответила, оно показалось мне несправедливым и даже жестоким в отношении Надежды Львовны Побединой, которую вы упоминаете.

Ну, на самом деле это была дерзость. Катаев так расхохотался, рассмеялся и говорит:

— Корней Иванович, что ты там детей какой-то печали учишь? Ты лучше бы шалман здесь построил, вот на этом месте, вместо библиотеки шалман бы построил, а то опечалишься здесь.

Они шутили так, они дружили. Чуковский вкратце объяснил, что в этом кружке пишут очень печальные какие-то стихи, но и плохие, кстати. Нет, то, что плохие, это я говорю, но что они были печальные, это было как раз хорошо, потому что как бы сопротивлялись эти молодые существа, они сопротивлялись всему вот веселью так называемому или какой-то лжи, которую все ощущали, ощущали и дети. А Надежда Львовна, навряд ли она была писатель большой, но то, что она писала о печали, — это воспитывало. Ну, в общем, на этом наши отношения с Чуковским пресеклись. Кроме того, я не могла простить Корнею Ивановичу, что, первоначально поздравив Пастернака с Нобелевской премией, он больше не появился в его доме, когда началась травля.

* * *

Я шла из Дома пионеров, меня там восхваляли в драматическом кружке, где я изображала Агафью Тихоновну, говорили, что много во мне способностей, мои литературные вздоры восхваляли. Я говорила, что точно буду заниматься литературным трудом. Вот я шла домой по бульвару, от всех этих похвал щеки так и горели, на них снег таял. А когда пришла, там подъезд такой в этом доме, я увидела кровь. Это погибла собака, маленький пудель. Домработница, как раз которую приблизительно я изображала, вывела без поводка. Я совершенно обезумела. И такой урок навсегда получился, что все похвалы — вздор по сравнению с подлинным горем. Мне было пятнадцать лет тогда, по-моему. И что все — вздор, есть только то, что серьезно. Ну, вот, жизнь — смерть. Погибшая собака.

И вот я была в таком состоянии, я почти не говорила, не ходила. А там вдруг, в этой квартире коммунальной, провели телефон, по которому, кстати, никто не звонил. Соседи не умели пользоваться, только мама иногда подходила и удивлялась, что меня к телефону, я даже его помню — 55 99 10. И вдруг меня зовут:

— Белла, пойди, тебя это.

— Алло.

И я слышу голос такой глубины, который был, конечно, только в прежние времена. А звонила как раз Мария Шкапская. Я не знала, что есть такая Шкапская, и вдруг мне… И вдруг дивный, низкий голос такой:

— Здравствуйте, милая, я знаю, вас Белла зовут, я знаю — вас постигло горе. Вы предаетесь такому отчаянию — в школу не ходите, ни с кем не разговариваете. Поверьте мне, я много живу, я вытерпела столько горя, следует жить и быть.

Я потом только ее стихи нашла, я не знала. Ну, вот, и она мне говорит, утешает от горя и говорит:

— Я вам, может быть, ближе покажусь, я слышала — вы что-то пишете, знаете, я тоже.

И таким изумительным, старинным, прекрасным голосом говорит:

— Но у меня даже должность есть. Я заведую клубом собачьим, где, в основном, водятся пудели.

Я потом нашла стихи ее и читала. Замечательные, лучше моих дрянных. Она старинный была человек, прекрасный и еще, вот, заведовала этим клубом. И как-то я стала выздоравливать, стала выздоравливать…

* * *

Я увидела Бориса Леонидовича еще школьницей, я была с одним молодым человеком, который занимался со мной в литературном кружке. Роговин, по-моему, не знаю, но, может, я ошибаюсь. Это был такой многоученый молодой человек, суховатый, сын профессора, избалованный, с апломбом. Мы, школьники старших классов, зашли в клуб МГУ. Зал был почти пуст, и только в нескольких первых рядах сидели прекрасные дамы в черных каких-то, скромных туалетах. А на сцене читал стихи неизвестный мне человек. Меня поразил его голос, колдовство какое-то. Это и был Борис Леонидович. Стихи из «Доктора Живаго». Но я этого ничего не знала. А этот молодой человек, Вадим, сказал:

— Я никогда не любил и не понимал Пастернака.

А я ничего про Пастернака не знала, но запомнила какое-то наваждение голоса, неведомое, необъяснимое явление. Вот так я в первый раз услышала. Это было неимоверно. Этот голос, голос, это лицо, эта стать — это другое, это не то, что нам равно. Это я поняла. Так в затмении, в каком-то затмении надолго осталась, потом обстоятельства мне содействовали, и я могла уже читать его, как я могу читать и понимать. А это было рано, это еще в школе…

* * *

Когда я кончила школу, они меня все тянули на серебряную медаль. Мне приснился страшный сон про математику, а я в ней вообще ничего не понимала. Но, несмотря на строгий присмотр, кто-то из девчонок, золотые медалистки, они как-то подсунули мне ответ. Я грамматическую какую-то ошибку сделала, серебряную медаль так и не получила.

Родители желали, чтобы я после школы (мой отец когда-то был журналистом в многотиражке на Электрозаводе) поступала на факультет журналистики в университет, что мне, конечно, было противопоказано. На первом же собеседовании меня спросили про газету «Правда»: кто там главный редактор, что вы читали. Я говорю:

— Да я никогда не читала этой газеты.

Меня выгнали и больше не допускали.

* * *

И вот я все-таки поступила, даже не знаю, кто этот совет дал, в газету «Метростроевец». Странно, что иногда такое малое и почти трогательное заведение может что-то дать человеку. Это на улице где-то возле ГУМа. И когда я там появилась после школы, мне было семнадцать лет.

Маленьким литературным отделом ведала маленькая женщина Маргарита Петровна Неволина. Она сидела на подшивке этого изданьица, подшивка увеличивалась, она сидела все выше-выше. Я, конечно, ужасно стеснялась, я страшно боялась, но я появилась, и она на меня посмотрела с необыкновенным удивлением, потому что это какое-то странное было явление в их газете. Она спросила:

— Как же тебя зовут?

Я говорю:

— Белла.

Она говорит:

— Ну, это я не знаю, а Белочкой я буду тебя называть. Ну что ты хочешь, девочка-белочка?

Я говорю:

— Да я, видите ли, я хотела, хочу писать, я пробовала писать, неудачно, может быть, всегда, но я писала. У вас газета, я думаю, может быть, вы меня возьмете, и я буду что-то писать.

Она:

— Меня зовут Неволина.

И вот она, эта Маргарита Петровна, милая Неволина, позвала еще там такого довольно солидного человека, хоть он занимал маленькую должность в газете, но все-таки он тоже был тем, кто должен чем-то заниматься. Говорит:

— Вот к нам сотрудник новый явился. Желаете посмотреть?

И он посмотрел, и так очень рассмеялся, но очень добродушно, и говорит:

— И что же этот сотрудник пришел, что же хочет-то?

— Просится взять на какую-нибудь условную, незначительную должность. В университет не поступила, школу кончила, вот будет писать, если что-нибудь попросят.

И им вообще все это как-то понравилось, потому что внесло некоторое разнообразие. Им совершенно такой сотрудник был не нужен, но они были добрые люди и увидели, что сотрудник явно безобидный и, наверное, бесполезный, но все-таки — вот он. Ну, сказали, хорошо.

— Давай мы тебя возьмем, значит, ты будешь внештатный корреспондент.

И я сказала:

— Конечно, спасибо, я буду.

— Хорошо, давай мы тебе первое такое дадим задание. Ты для начала такие попробуешь темы, для тебя нетрудные, легко понятные. Метрострой огромная организация, учти, и она, кроме того, что метро строит, еще много чего делает. Вот у нас есть, в том числе есть у нас какая-то оранжерея на станции Лось, там выращивают несколько огурцов и несколько помидоров для каких-то нужд.

Назад Дальше