У кухаря в кошельке завалялся всего-навсего один динарик, но почему бы, собственно, не остановиться и не поглазеть? Покачав, головой, он указал на изъянчик, подал дюжину советов и побрел дальше. Хотелось ему повидать нидерландского купца и послушать, что нового у них там, внизу, во Фландрии. Когда же он добрался до места, где раскинулись лагерем его земляки, — а поместились они как раз у кузницы Петра — то нашел там не своего приятеля, а старого брюзгу, который два г©да назад выпорол нашего милого Ханса и прогнал прочь от своих повозок. За что? Наверное, решил, что кухарь нечист на руку.
Завидев купца, фламандец сник и прижался к забору кузнеца. Уставился в пустоту, но прирожденное любопытство, равно как и желание скрыть смущение, толкнуло его к группе зевак, которые сгрудились вокруг кузнеца и глазели на его искусство.
«Чем это он занят?» — подумал кухарь и встал прямо за спиной кузнеца.
Петр расплющивал тонюсенькую жестяную бляшку. Работа была закончена, и он собирался сунуть железку в огонь. Может, он хотел расплавить бляшку? Нет. Когда жестянка сделалась тягучей и уже не бренчала, кузнец вынул какую-то крохотную резную фигурку и своей обожженной рукой прижал металлическую пластинку к ее выпуклостям и завитушкам. Потом прокалил фигурку над открытым огнем и прочертил по ее поверхности линии раскаленными гвоздями.
«Черт побери, — размышлял фламандец, — теперь статуэтка блестит как золотая!»
При этой мысли у несчастного захватило дух. Он был в смятении, ему не терпелось ощупать статуэтку, подбросить на руке, однако рядом с Петром уселся какой-то армянин и смотрел на его пальцы. Этот армянин был тем самым красильщиком, которому король отмерил надел в подградье.
Когда Петр позолотил фигурку и поставил ее на низенькую скамейку, толпа ахнула. Зеваки не скупились на похвалы. Один кричал, другой шумно выражал свое изумление, третий, засунув в рот пальцы, исторг из глубины гортани восторженный свист, а четвертый, не найдя подходящих слов, шлепнул соседа по спине и в восхищении начал топать ногами и зашелся неуемным кашлем.
А Петр, уперев руки в боки и повернувшись лицом к публике, в знак благодарности за изъявленные восторги, ухмыльнулся и показал язык.
Когда кузнечных дел мастер и зрители развеселились вовсю, где-то поблизости отвязался осел. Очутившись среди кобыл, он произвел там суматоху.
Что случилось потом? Армянин-красильщик хлопнул себя по лбу, вспомнив, что осел этот — его, и хотел было изловить скотинку. Поднялась сумятица и неразбериха. Осел ревел, кобылки брыкались, из лавочки гончара слышался гром разбиваемых горшков и, разумеется, ругань.
Когда гроза пронеслась, армянин и Петр принялись искать изготовленные фигурки. Куда там! Они как сквозь землю провалились.
Некоторое время спустя фламандский кухарь обзавелся шахматной доской и поставил на одно ее поле золотого короля с золотой королевой, а на другое — серебряного короля и серебряную королеву. Располагался он со своей игрой в кухне — то на перевернутых лоханях, то на подоконниках, одним словом — где ни попадя. Подперев кулаком подбородок и наморщив лоб, прикидывался, будто играет, однако переставлял фигурки, как рука повернется. Понятно, возле него всегда собиралась толпа зевак. Кухарь их отгонял, однако, если в людскую по случайности забредал шляхтич, Ханс стриг ушами и сгорал от желания, чтоб тот к нему обратился.
И вот однажды это случилось. Священник высокого рода и звания по имени Ян, обратив внимание на его занятие, молвил:
— Братец, известно ли тебе, что всякий, кто наряжается в одеяния, более дорогие, чем оставил ему отец, совершает грех? Ведомо ли это тебе?
— Конечно, милостивый господин, — ответил фламандец.
— А то, что сказано об одеянии, относится и ко всему, чего ты касаешься. Негоже, чтоб ты ел на серебре и на золоте, негоже, чтоб игра твоя была благороднее, чем твой хребет.
Тут знатный господин забрал четыре упомянутые выше фигурки и бросил кухарю свой тощий кошелек. Ханс был удручен, но не имел причины жаловаться, поскольку благородный священнослужитель потом частенько говаривал среди высокородных господ:
— У короля на кухне обретается какой-то фламандец, и он вовсе не дурак!
ВЗЫСКАНИЕ
Шло время, росли заботы Пршемысла, король чувствовал себя покинутым. Тосковал он о мужских потомках своего рода, и случилось так, что вспомнил он невзначай об Адлете.
Как раз в это время скончался Эммерих, брат Констанции, мадьярский король и друг Пршемысла. Из этого взаимного союза проистекала для Мадьярской земли и для земель Чешских многая выгода, но с тех пор, как бразды правления взял в свои руки Андраши, не испытывавший ни малейшей склонности к тем, кто питал приятельские чувства к Эммериху, дружеские договоры были расторгнуты, братские узы разорваны, и любовь обернулась ненавистью.
Это будто бы послужило второй причиной, поколебавшей трон истинной королевы. Ну а третьей?
Сказывают, что третья заключалась в поражении, которое потерпели войска Пршемысла Отакара.
Когда Пршемысл принял сторону Оттона Брауншвейгского, Филипп объявил ему войну и разбил его в битве, разыгравшейся на границе их земель. Одержав победу, разгневанный и раздраженный Филипп приказал королю заплатить большую контрибуцию и намекнул о своем желании, чтобы Пршемысл принял обратно Адлету и прогнал Констанцию. Веттины, то бишь род Адлеты, жили с Филиппом Швабским в дружбе и согласии, так что подобное желание легко объяснялось.
Пршемысл тотчас все раскусил, но ведь чистое безумие верить, будто он принял желание Филиппа к исполнению. Никоим образом! Королевская воля шла своими путями, а путей этих было множество и все извилистые, ни одного прямого. По-видимому, нельзя не согласиться, что три упомянутые выше причины породили в душе короля беспокойство, напряжение и тоскливое томление. Возможно, он и сам склонялся к мысли, что пора призвать обратно своих детей и супругу. Представилось ему, будто устами Филиппа глаголет воля Божия и его собственная, и коль скоро его всегда манили светлые стороны жизни, то и теперь совершил он то, что требовалось, и снова стал счастлив. Случай возвращал ему старинного приятеля Филиппа, супругу и дочерей. Он обожал их и всех желал приветить.
Меж тем Филипп выслал в Чехию послов и потребовал, чтобы Пршемысл выплатил семь тысяч гривен серебром. Благородные господа вскорости домчали до Праги, однако поручение смогли исполнить лишь на третий день после прибытия, когда повел их король в свои палаты.
Вельможи последовали за Пршемыслом мало что с неохотою. Хмурились и давали друг другу понять, что не по душе им ни дорога, ни властитель, ни его речи. Однако приглашение Пршемысла звучало твердо и выбора у немецких послов не оставалось.
Так вот, шли они через комнаты с низкими потолками, от которых несло затхлостью, как от амбара, потом вдоль каких-то бочек и, мелко переступая среди странного сумрака, с раздражением распахивали оббитые двери. Хоть им было вовсе не до разговоров, король говорил без умолку. Был любезен и учтив, однако посланникам казалось, что в его учтивости таится смех.
Когда гости миновали странные покои, король остановился в зале, где на двух вбитых в пол досках стояли сундуки с серебром. Сундуков было девять или тринадцать. Доглядывал за ними коморничий с тремя прислужниками.
— Чернин, — молвил король, — приказываю, чтобы ты со своими помощниками отмерил из этих серебряных сундуков семь тысяч гривен. Но прежде чем ты это сделаешь, подними все крышки, чтобы высокие посланцы увидели рудные слитки так, как они были извлечены на земную поверхность, а потом слитки кованые, а потом сосуды и монеты. Позволь посланникам самим выбирать, а как они решат, какой вид серебра предпочесть, проследи, чтоб слуги все точно взвесили и хорошенько посчитали!
Промолвив это, король удалился, а вельможи остались стоять, не зная, как теперь поступить. Претило им склоняться над сундуками, никому не хотелось уподобиться какому-нибудь купчишке или ростовщику. Когда истекла минута приличествующего молчания и когда они наклоном головы объяснились друг с другом, старший из них сказал:
— Шляхтич, немецкий король, великий король, повелел твоему королю уплатить взыск в семь тысяч гривен серебра. Мы слышали, что ты охраняешь эти клады; так сделай то, что тебе приказано, не спрашивая нас, и распахни двери, чтобы мы вышли из этой кельи на чистый воздух, на свет Божий.
Они вышли, рассуждая о том, что главная причина такой странной похвальбы сокровищами — Пршемыслова спесь.
— Король Пршемысл, — заметил самый высокородный из посланцев, — высокомерный правитель. Он хотел ослепить нас своим богатством, хотел соблазнить нас, чтобы мы, ако мерзкие корыстолюбцы, заглядывали под крышки сундуков. Право, что до меня, то я ничего не взял бы из этих торгашеских сокровищ! Я придерживаюсь того мнения, что считать монеты — занятие, лавочников, а дело дворян — воевать.
— Шляхтич, немецкий король, великий король, повелел твоему королю уплатить взыск в семь тысяч гривен серебра. Мы слышали, что ты охраняешь эти клады; так сделай то, что тебе приказано, не спрашивая нас, и распахни двери, чтобы мы вышли из этой кельи на чистый воздух, на свет Божий.
Они вышли, рассуждая о том, что главная причина такой странной похвальбы сокровищами — Пршемыслова спесь.
— Король Пршемысл, — заметил самый высокородный из посланцев, — высокомерный правитель. Он хотел ослепить нас своим богатством, хотел соблазнить нас, чтобы мы, ако мерзкие корыстолюбцы, заглядывали под крышки сундуков. Право, что до меня, то я ничего не взял бы из этих торгашеских сокровищ! Я придерживаюсь того мнения, что считать монеты — занятие, лавочников, а дело дворян — воевать.
При этих словах посланник с размаху так сильно ударил по эфесу меча, что даже его конец задребезжал по, брусчатке мостовой.
Они шли коридором к подворью и готовились уже переступить порог этого коридора, но тут из ниши в стене выступил какой-то монах и с великой учтивостью на прекрасной латыни обратился к ним, прося войти в соседние покои и, ради Христа и в знак приязни, препоясать себя оружием, которое дарует им король. И они пошли, и поступили согласно высказанному пожеланию, и подивились, что король, словно в ответ на их тайный договор, в самый нужный час посылает им мечи. И так — везде и повсюду, во всякое время сталкивались они с удивительной мудростью, не столь уж далекой от безрассудства. По этой причине в дальнейшем мнения немецких посланников разделились: один превозносил чешского короля до небес, другой его поносил, а третий говорил о нем как о человеке, который многое предвидит и которого можно уподобить хитрым грекам: он спесив, как дьявол, и собственной спеси вопреки — не стесняется общаться с торгашами, кладет руку слугам на плечо и пустословит со странными попами. И заподозрили посланники, что никакими чувствами не дано им ни ограничить, ни постичь умыслов Пршемысла. Они были ошеломлены, и удивление их росло день ото дня, ибо в поведении короля сочетались ужимки лабазника и манеры императора.
Был ли он скряга? А может — мот и транжир?
С великим наслаждением собирал он золото и с великим наслаждением раздавал его людям.
Был он и тем и другим, но прежде всего — был самим собой.
Два сундука из тех тринадцати имели цену цветущего царства, и тут становилось явным, что Чехия, изнемогшая в тяжелые времена, снова набирает силу.
Отчего, каким образом? Что, разве Пршемысл не обирает свои земли?
В королевских слободах успешно развиваются ремесла; наймиты распахивают новые вспашки, и все ж таки платят подати и как-никак кормят, обеспечивают рабочий люд. Меж тем на плодородных полях дворян мужичок еле сводит концы с концами и ест скверно, из ладони да в рот, сетует на господ да завидует чужеродцам, что приходят с пустой котомкой за плечами, но зато богатеют очень быстро.
Подобные противоречия не укладывались в головах Филипповых посланцев. И ходили они, и любопытствовали, и дотошно расспрашивали каждого встречного и поперечного. Гостей в Пражском граде-кремле было множество, послы останавливались то возле одного, то возле другого и под конец обратились к знатному господину из дружины королевы Констанции. К несчастию, им оказался спесивец-мадьяр. Он владел наилучшей сворой борзых и самыми породистыми лошадьми, пользовался правом по собственному желанию вступать в беседу с королем, а в хорошем расположении духа позволял себе насмешничать над остальными-прочими. Он был весьма осведомлен в вопросах войны и подстрекательств, но что касается крестьянского труда? Рынков? Торгашества? Заработков? Доходов? Пха! Уже от одного упоминания об этих подлых вещах щеки его вспыхнули гневом. Вскинув голову, он прищурился и ответил немецким посланникам столь высокомерно и с такой резкостью, что у них на висках вздулись жилы. А там уж известное дело — слово за слово, вельможа схватился за меч, немецкие посланники засучили рукава, и дело приняло опасный оборот.
Это происшествие собрало вокруг кучу честных христиан, — больше, чем смог бы собрать монах, возглашающий прекрасные евангельские притчи. Сбежались зеваки, смутьяны, забияки и — благодаренье Богу — несколько достойных мужей, охладивших пыл разъяренного вельможи. Они сумели довести до его ума, что он наносит оскорбление иностранным посланникам и своим, поступком навлекает на себя гнев обоих королей.
Но и сам мадьяр тоже почувствовал себя оскорбленным и возжелал защиты у того, кто в свое время ему ее предоставлял; и потребовал аудиенции у Пршемысла, намереваясь подать королю жалобу.
Однако Пршемысл велел плотно закрыть двери своих покоев и молвил так:
— Чего же требует от меня теперь мадьярский магнат? Чтоб я проявил снисходительную благосклонность или содеял несправедливость, позабыв о добрых обычаях приема иноземных послов? Дошло до моего слуха, что с той поры, как скончался близкий и дружественный мне король, в мадьярском доме поселилось криводушие; поведали мне, что Угрия стала пристанищем кривды, слышал я, что в Угрии уже не блюдут законы, но в моей Чехии во веки веков да пребудут законы и право!
Произнеся это, король умолк, а когда приличествующая минута молчания истекла, заговорил снова:
— Дошло до меня, что человек нескромной души и мало заботящийся о чести, недостойный смутьян, поносил благородного посланника. Передали мне, что, содеяв непристойность, дворянин этот требует теперь, чтобы я предоставил ему защиту. Слышал я, что в Угрии нанесен мне великий урон, так на какую справедливость уповает теперь человек, что воплем вопит прямо у меня над ухом? Видно, он тешит себя надеждой, что я, кому чинят обиды в градах Андраши, стану благоприятствовать венграм в Праге? И что я буду поощрять их даже в неправых делах? Ха, пусть приставят к городским воротам двух прислужников, и пусть они щелкают кнутами так долго, покамест этот нечестивец, а вместе с ним и все мадьяры не уберутся из города!
Вскоре на подворье съехалось несколько гордых наездников. Локти отставлены, плащи развеваются. Ах, на женской половине хлопнули двери, а когда двери хлопнули в седьмой и девятый раз, выглянула из окна Констанция, которую папа чаще величал прелюбодейкой, нежели королевой. Выглянула в ту минуту, когда первый всадник миновал ворота и королева смогла разглядеть его лицо. И узнала, кто этот всадник. Узнала друга, узнала свитских, которые на званых приемах подносили ей угощенье.
Констанция была женщиной пылкого нрава, она привыкла повелевать. Привыкла, чтоб всякое ее желание тотчас исполнялось, и ей никогда не доводилось терпеть никакой несправедливости, ни малейшего огорчения. Она не могла перенести нанесенной обиды и разгневалась настолько, что чуть было не лишилась чувств. Потом разослала своих служанок: половину — к королю, другую — к вельможам. Когда же те не воротились, ее объял страх, и тогда осознала она, что любовь короля переменчива и душа его отвратилась от нее. И тогда залилась она слезами. Принялась причитать да плакать, и в причитаниях ее были и гнев, и страдание, и любовь, и нежность.
Когда она успокоилась, вошел в ее светлицу Пршемысл и сказал:
— Моя госпожа, подруженька моя, утеха моей мысли, чего же ты горюешь и слезы льешь? Позволь твоим прихлебателям и приживалам удалиться. Ничего не поделаешь, служили они старшему из твоих братьев, но теперь он умер, лишился силы и власти и, верно, плачет где-нибудь в уголке чистилища. Не останавливайся мыслью на делах минувших! Пойми, Господь желает ныне, чтоб отступилась ты от королевского стола, ибо долго попустительствовал Он тому, чтоб вершилось неблаговидное.
Вымолвив это, одарил король Констанцию бесценными Дарами и в краях отдаленных определил ей для поселения прелестное место пребывания.
ШАХМАТНАЯ ПАРТИЯ
Вскоре после этого возвратилась в Пражский град первая супруга Пршемысла Адлета. Почувствовала ли она себя счастливой? Или же и в эти поры лила слезы?
Повествование наше оставляет ее в стороне, и, возвращаясь к Пршемыслу, мы повторяем, что был он любим и царствовал славно. Тогда сызнова установилось согласие между Пршемыслом и Филиппом, и утвердилось оно столь прочно, что друзья Филиппа стали и друзьями Пршемысла. Однако из-за новых союзов не отказывался Пршемысл и от вельмож и владык, державших сторону Оттона. Водил он с ними дружбу, посылал им дары и никогда не отвергал проявлений их приязни. Так росла добрая слава Пршемысла, и многие короли стремились снискать его расположение.
Когда Маркета, или Маргарита, дочь Пршемысла и Адлеты, подросла и стала прелестной девушкой, отправил датский король Вальдемар в Прагу высокородных послов и поручил им просить у короля руки чешской принцессы.