Когда Маркета, или Маргарита, дочь Пршемысла и Адлеты, подросла и стала прелестной девушкой, отправил датский король Вальдемар в Прагу высокородных послов и поручил им просить у короля руки чешской принцессы.
Тут уместно рассказать об одной истории. А история эта вот какая.
Был в датском посольстве дворянин, который знал толк в шахматах. Хоть был он молод, но почитался мастером, и по части упомянутой игры никто не мог с ним сравниться. Пршемысл, прослышав об его искусстве, захотел в этом убедиться, призвал датчанина, но красота Маркеты настолько вскружила тому голову и спутала мысли, что он не смог охватить взглядом шахматное поле да совсем забыл думать и об осмотрительности, и о правилах игры. Король, видя волнение шляхтича, дабы потешить себя и посмеяться, подозвал Маркету и сказал:
— Наши друзья прибыли из далеких полунощных стран, и мне, право, неведомо, что это за земли, сколько замков высится на просторах Дании и какие там протекают реки. Неведомы мне и обычаи, принятые в северных поселениях, но, как я полагаю и крепко надеюсь, обычаи эти христианские.
Это все, что дошло до моего слуха, кроме, разумеется, еще того сообщения, что король Оттон с Датской землей в дружеском союзе. И мне не представляется возможным поступить как-либо иначе, разве что пожелать, чтобы случай, словно гибкий прутик в руках Божьих, был послушен его воле и чтобы случай рассудил, что же мне делать, как поступить. Так вот, Маркета, сыграйте с датским вельможей одну партию, и если вы ее проиграете и датчанин одержит верх, то я увижу в том знак Божий и повелю вам последовать за посланниками, покинуть свою матушку и отправиться вместе с посольством в это приморское государство.
Говорят, что после этих слов высокородный священнослужитель Иоанн принес новый и превосходный комплект шахмат. Фигуры короля и королевы черных были словно золотые, а у белых — словно серебряные. Маркета села играть с датским вельможей. Передают, что обоих охватило волнение и от ужаса помутился ум, а их искусность, мастерство и мудрость уступили место горести, отнюдь не печальной. Страх объял их, как вода рыбок. Горящий светец над их головами казался им, верно, солнцем, заходящим над далеким миром, людские голоса не достигали слуха, и ничто — ни люди, ни слова не могли пробудить их от странного очарования.
Королева, госпожа Адлета Саксонская, заметив смятение дочери, приблизилась к ней на два шажка. Хотела было погладить ее, коснуться ее руки, прижаться к ее плечу, но Бог, который простирает свою длань, храня добрых людей, простер над ней обе длани: она не могла сдвинуться с места, и на глаза ее навернулись слезы — слезы счастья и печали, сокрушения и надежды.
Ах, она от всего сердца желала, чтобы Маркета вырвалась из дома, где нанесено им страшное унижение, где ее мать вынуждена касаться оскверненного ложа из дома, где среди вороха одежд — самые роскошные принадлежат прелюбодейке, из дома, чьи стены сотрясаются; от звуков лютни, как от бесчисленных ударов, которые обрушиваются на укрепления почти поверженного города.
Королеве стало очень грустно: тяжко было и задерживать Маркету, но еще горше было разлучаться с нею. С тоской взглянула королева на короля. Его улыбка и ранила ее, и дарила таким счастьем, каким обморок может облагодетельствовать измученного человека. Она видела изгиб красиво очерченных губ, ощущала невольную победу, мужа, чело которого излучало милость, возбуждавшую любовь. Ей представилась ее судьба и почудилось, будто слуха ее касается чей-то голос и слышатся такие слова:
«Чего ты плачешь? Чего печалишься? Смотри, я веду тебя сквозь узкие ворота, веду тебя по дорогам, усыпанным острыми каменьями, но на путях этих есть все, о чем ты тоскуешь, и, понятно, там же ты найдешь и повод для радости и утешения».
Когда королева вернулась мыслью к делам земным, когда смогла государыня оглядеть окружающие покои, то узрела вельмож чешских и датских, как вплотную подступают они к Маркете и датчанину и даже заглядывают им через плечо. В зале стояла тишина, и лишь время от времени раздавался голос Пршемысла.
О чем он говорил?
Ни Адлета, ни кто-либо иной не в состоянии были вдуматься в его слова. И отвечали растерянными улыбками, и прикладывали к сердцу ладони, и теребили пряжки поясов.
Спустя некоторое время всем показалось, что на шахматной доске позиция Маркеты выглядит предпочтительнее и она выигрывает.
При одной мысли об этом датчанин обмер и, как все столпившиеся вокруг, не знал, то ли радоваться, то ли предаваться грусти. Обаяние Маркеты было столь велико, что в сердце своем он отказывался думать о короле Вальдемаре.
Он желал себе поражения.
Но потерять Маркету? Потерять столь прелестное существо? Никогда! Он хотел напрячь свой ум. Однако старания его были тщетны, ибо некий ангел сковал руки играющих, взял дело в свои руки и, сказывают, способствовал тому, чтоб победа склонилась на сторону датского вельможи.
— Такова легенда, которая живет в преданиях сказителей.
Что же касается событий, досконально известных и определенных, то засвидетельствовано, что Вальдемар, король Датский, взял в супруги Маркету, дочь Пршемысла. В этом браке, как в зеркале, отражаются устремления чешского короля и его растущее влияние. И верно, что пани Маркета была наделена очарованием и редким умом, унаследовав этот дар от матушки. А неизъяснимая прелесть, изящество, мелодичный голос и непринужденность, с какой она двигалась, отвечала на приветствия, — эти черты достались ей от отца — Пршемысла.
Когда был скреплен брачным договором союз земли Чешской с землею Датской, получилось так, что где-то на горних высотах сочетались взаимные влечения обоих народов, и один народ вошел в предания другого, и между ними возникли узы любви и дружбы. В знак того, что так оно и есть, до сих пор встречается в Дании имя Маркета, или Маргарита, а в Чехии девушек на датский манер называют именем «Дагмар».
Наверное, в старости великому множеству мужей позволительно, сложив руки, греться у печки. Старость бывает тихой, старость бывает примиренной, а порой похожа на пустопорожнюю болтовню. Но бывает, напротив, и так, что в преклонные лета человек оживает в предчувствии смерти. Жар этих лет обжигает, и чем ближе к могиле, тем более обуревает человека неутолимая жажда жизни.
Таким был и преклонный возраст Пршемысла. Королю не сиделось на месте, он жаждал новых свершений, стремился приумножить свою власть, исчезал и появлялся снова, в одних объятьях грезил о других. Возобновив супружество с Адлетой Саксонской, он вдруг воспылал новой страстью к Констанции и любил ее горячее, чем прежде. И сталось так, что Андраши, король Мадьярский, сурово осуждавший Пршемысла, каким-то образом изменил свое суждение. Может, заслушался его голоса, а может, пленился его изысканными манерами. Так открылся для Пршемысла путь к новым переговорам, и увидел тут король, что с помощью мадьяр влияние его в областях, прилегающих к реке Дунай, может силиться. Тогда заключил он с Андраши союз и вскорости позвал его сестру Констанцию из соседних покоев на место королевы. Он был этому более чем рад, поскольку к чувству любви примешалась еще и робкая надежда, что истинная супруга подарит ему сына. Звездный час Констанции пробил в декабре 1205 года.
ДВОЕ МЛАДЕНЦЕВ
Рождение королей бывает описано до мельчайших подробностей касательно как места, так и времени рождения, и тем не менее нет ничего труднее, чем отыскать в ученых талмудах, где увидел свет королевич Вацлав. Мы полагаем, однако, что знаменательное событие свершилось в сумрачную половину дня 15 декабря. В тот день дождь лил как из ведра. На Пражском граде под кромкой крыш, частью в сухости, а частью — под струями, хлеставшими из желобов, стояло несколько старух. Прижавшись спиной к стене, сложив руки на котомках и уставившись взглядом в лужи, морщившиеся от дождевых струй, они бубнили себе под нос молитву святой Анне, охранительнице и заступнице родильниц. Их голоса перекрывались скрипением дверных створок, потому как прислуга и женщины, которых в подобных случаях набивается полный дом, сновали туда-сюда, из-под дождя в покои и обратно — проворные, взбалмошные, шальные, словно с ума посходили; задрав кверху носы и подхватив юбки, они скакали через лужи. Сразу было видно, что многие из них хорошо знали, где у короля бьют баклуши батраки, и могли догадаться, как вынуть ногу, застрявшую в штанине красной либо голубой.
Скок-поскок, прыг туда, прыг сюда. Но ей-ей! У них не было ни малейшего повода спешить. Королева была здорова. Опершись локтем о подушку, она весело раздавала приказания нянюшкам, и ее оживленное личико светилось радостью. Одним она велела протереть сыночка влажным лоскутком, другим было сказано потуже затянуть свивальники, а третьи отправились к порогу королевских покоев и к дому епископа.
Выслушав счастливое известие, всем сердцем возрадовался повелитель и горячо возблагодарил Бога. Он возносил молитвы, ликовал, и с ним вместе радовались и ликовали епископы, и вельможи, и прислужники, и вообще все, кто был в Граде.
Потом король приказал наполнить мелкими монетами три корзины (так, чтобы в самой меньшей поместились три копы, а в самой большой — девять коп динаров) и одарить их россыпью простой люд. И можно было увидеть, как королевские прислужники садятся под окнами на вьючных животных, как за ними шагают воины, а потом — старухи, и вслед им на подворье устремляется толпа, ибо в эту минуту распахнулись створки ворот.
Все — и те, кто уже находился внутри, и те, кто торопился навстречу королевским слугам из города, — поспешали одинаково усердно. Желание ухватить хоть какую-нибудь денежку гнало их прямо по лужам, так что вода брызгами разлеталась во все стороны. Стремление это словно ветром подгоняло людей, гнало, как голод гонит на охоту волчьи стаи. Люди толкались, били друг дружку, трещал чей-то плащ, и не один башмак застрял в грязи.
Согласно закону, что, де, счастье выдается не всем поровну и что тот, у кого острые локти, ухватывает больше, чем слабосильный бедняк, старухи из этой потасовки вышли почитай что ни с чем. Одна сподобилась синяка, другая — тычка, третья — порванного платья, но оказалась среди них и одна весьма проворная баба по имени Гава, — у нее достало изворотливости, чтобы ухватить три динарика. Сграбастала она их вместе с грязью, и поскольку дело принимало худой оборот, спрятала свои сокровища в большом защечном мешке. Гавина дочка по прозванию Нетка была замужем за кузнецом, о котором выше уже шла речь. В тот достопамятный день, когда увидел свет королевич, у кузнеца Петра тоже был праздник, и Петр пришел в такое веселие, что на радостях заколол барана. Туша висела на балке в его мастерской, кузнец уже запалил костер и готовил крюк, чтоб запечь баранину. Хотел отведать мясца во здравие жены и своего сына, ибо Бог, который одаривает жизнью справедливее, чем золотом, послал ему наследника.
Родился он на рассвете того же дня, что и королевич.
Когда Гава воротилась из Града и отдала кузнецу три динарика, Петр отошел от очага и проделал в денежках маленькие дырочки. Потом баба протянула сквозь них нитку и, вопреки своему скупердяйству, повесила монетки новорожденному на шею.
Кузнецова сына окрестили тотчас, а королевича лишь на четырнадцатый день. Когда это произошло, когда государь и знатные гости уселись за стол, а королеве отослали кувшинчик славного вина, во всех пражских слободах и посадах настал час торжества. Слуги и холопы ударили в бубны и заиграли на разных потешных свистульках. Они хотели было выйти за ворота, но раньше, чем это произошло, высокого звания священнослужитель Иоанн ударил фламандца по плечу со словами:
— Ступай, ловкий ты человече, и возглавь карнавальное шествие!
Фламандский кухарь обратился к одному из слуг и сказал:
— Пора, любезный! Король пьет здоровье своего сына, чего же ты медлишь? Пошевеливайся! Бери коровьи рога, бери медвежьи шкуры — и айда на улицы!
И с этими словами засунул он себе в рот согнутый указательный палец и, издав пронзительный свист, выбежал на подворье. Кинулся в чулан, бросился в конюшню, заглянул в ригу и повсюду, поднося ладони ко рту, издавал призывный крик и трубный зов. Таким манером созвал он двадцать либо двадцать пять подростков.
Собрав их в кружок, сказал он им такие слова:
— Я знаю, без меня вы выкинули бы какую-нибудь глупость. Да и как иначе, ведь никто из вас настоящего карнавального шествия не видел, ведь умеете вы разве что бренчать цепями. А я — разрази меня гром — в отличие от местных остолопов кое-где побывал и много чего повидал: Гент, Утрехт, Брюгге да еще дюжины две городов, которые вам, болванам, даже не снились. Я знаю манеры, знаю разные забавы и покажу вам, что нужно делать. Ставьте ноги, как вам прикажу, и по моему свистку начинайте скакать.
Завел он челядинцев в чулан и стал швырять им всякие необычные вещи — то конский хвост, то вилы, а то — сурьмило. При этом он выкрикивал что-то и шлепал себя ладонями по ляжкам. Был он в возбуждении, и ему не терпелось доказать, чего стоят фламандские потехи.
Пареньки из местной челяди принялись размахивать одежками и цветастыми сукнами, но пребывали в некотором смущении. Не понравилось им, что кухарь-фламандец навязывает им свои забавы, но он, понукая их, так громко вопил, что пришлось подчиниться его воле.
Как бы там ни было, глотка у парня была здоровая, был он на хорошем счету, и челядинцы не смели ему перечить.
Тогда уже входило в привычку считать, что фламандец лучше, чем наш брат. Он мог, если хотел, болтать что угодно, но при том, что был он отчаянный враль и хвастун и не стоил ни гроша, — все равно ему отдавалось предпочтение. В общем, Ханс вел себя как маленький король и, как король, нагонял на людей жуть.
Подростки, убедившись, что от кухаря не отвяжешься, натянули цветастые штаны, напялили маски, начернили губы, схватили вилы и приготовились выступить.
Обыкновенно люди входят в веселый раж, когда заслышат звон кружек, а челядинцев веселье охватило даже прежде того, как им выступить из дверей: некоторые, стоя на одной ноге, заливались смехом так, что не могли попасть в засученную штанину, и влезали в чертову яшкуру, издавая и впрямь сатанинский вопль. Сам фламандец хотел представлять смерть. Нацепив на лицо крючковатый нос, он подвязал венцом расчесанную кудель. Потом закутался в белое покрывало (один его конец — длиною в два локтя — волочился по земле), а на темя напялил кулек вышиной в добрые три стопы. Ему хотелось нагнать на людишек страху, но по тому, как расхохотались челядинцы, легко было понять, что в этом облачении ему будет не по себе. Лучше бы его сбросить. С куда большим желанием он последовал бы за ряжеными, оставшись в собственном камзоле. К черту, под этой куделью он словно под лоханью, и гордость нашептывала ему: не для тебя все это, Ханс! Ничего здесь для нас, иноплеменников, нет! Как же это? Каким таким образом? Нам служить шутами этим мерзким харям, которые рвут клыками скверно сваренное мясо?! Разве не справедливее было бы взгреть их пинком?
Это чувство пронизало фламандского кавалера до печенок.
— Ну, и как, — дерзко подскочил к кухарю один из чедядинцев, — ведь маскам дозволялось все, — почем у вас курочка?
И, не ожидая ответа, плашмя шлепнул фламандца топорищем.
И по этому знаку все гурьбой повалили из ворот.
Протопали под Градом, свернули к посаду на левом берегу, который именовался Уезд, перепугали там малых младенцев, рассмешили стражу и женщин, — последних просто до колик, отчего они зашлись в визге, словно их подхватил на вилы настоящий черт.
От Уезда процессия ринулась в другую слободу. И — ей-ей, истинная правда — немало деревьев сломалось в тот день под грузом любопытных ребятишек, не один мальчуган вернулся домой без шапки, не одна маменька, изнемогши от смеха и слез и не держась на ногах, повалилась в объятия супруга.
Кухарю-фламандцу с его крючковатым носом и шутовской шапчонкой на затылке, втянутому в людской водоворот, изрядно досталось в толпе, и настроение у него испортилось. Завидев его, все начинали хохотать, и смех этот приводил его в ярость. Он был весь в синяках, спину саднило, ладони зудели, и если смерть и впрямь соткана из страданий, а ее утроба содрогается от злобы и ненависти ко всему живому, то — на мой взгляд — он представлял ее куда как славно и весьма удачно ей уподоблялся.
Когда разгулявшаяся челядь опустошила все погребки на левом берегу и от пуза напилась пивом, она вплавь перебралась на Вышеград; кривляясь, как стая обезьян, ряженые принялись собирать в городищах нехитрую дань: то сковороду с остатками жаркого, телячью кость или копченые сосиски, то едва початый кувшин, яблочко или орех, а то и пинки, редко не достигавшие цели. Жители отвешивали их без счету и от всей души, так что и кухарю-фламандцу снова изрядно перепало. По этой причине бедолага хлебнул веселости через край. Он брел в озлоблении, голова у него разламывалась, — выпитое пиво тоже небось ударило в голову, — протопал через рыбацкую слободу, миновал пяток селений и прелестными рощицами допер аж до самой старинной усадьбы, к каким-то невзрачным строениям, в места, где мало-помалу забывали о плуте и где в заброшенных ригах обитали уже не столько мыши, сколько погонщики лошаков и калики перехожие. Это был не посад и не селение, а запущенное поле, уставленное лавками, будками и срубами. Лачуги лепились друг к дружке, и на улочках кишмя кишели чужестранцы. Армянин-красильщик криками погонял осла, еще какой-то восточного вида человек торчал возле груды кукурузных початков, котельщик с кучкой рабов бил в котел, купец из Верхней Италии, размахивая руками, бежал навстречу ряженым, а рейнский полотнянщик, завидев это немудреное зрелище, недовольно шмыгнул носом. Тем не менее соблаговолил он подняться из-за обеденного стола. Разумеется, кроме них, было здесь еще множество других, ибо на Тынском поле (как-никак торговля прекращалась к полудню) сновало множество красавцев, воров, оборванцев, дармоедов, щеголей, нищих, рабов, голодранцев, повес, невинных младенцев, словом — кто тут только не обретался. В тот день заглянули туда и благочестивые священнослужители, с чьих губ пылью слетала латынь, равно как и простые священники, которые и вякнуть-то не смели, разве что какой пустячок, не мудрствуя лукаво, как научились от матери с колыбели; заглянули туда и пузаны-толстосумы, фарисеи-притворщики, святоши-ханжи и молодые люди с хорошо подвешенным языком, и, разумеется, девицы-молодицы. Среди последних попадались и уродки, но много встречалось и красавиц, сущих ангел очков — если верить их возлюбленным.