В третьем домике от полотна живет Шаман. Если, конечно, домик тот еще стоит, а то, может быть, Шаман уже в собственной трехкомнатной квартире панует. Смешно, ей-богу! Шаман сколько жил, столько Советской власти пакостил, а вот теперь не сегодня-завтра квартиру дадут. А может быть, уже дали — давно я у него не был.
Домик Шамана стоял на месте. Я расплатился с таксистом, подождал, пока он развернется на пустыре и уедет, потом постучал во второе окно от угла. Окно было темное, никто долго не откликался. Я постучал сильнее. За стеклом, тускло отсвечивавшим в холодном мерцании молодой синеватой луны, как из омута, всплыло одутловатое лицо утопленника.
— Кто там? — хрипло спросил утопленник.
— Свои.
— У нас все свои — советские, — сказал утопленник, прижимая толстую небритую рожу к стеклу. — Кто — «свои»?
— Батон.
— Ишь ты, смотри, пожаловал… — утопленник снова нырнул в пучину.
Звякнула щеколда, заскрипела дверь, с грохотом покатилось ведро, хриплый голос матюгнулся.
— Иди, что ли, коль пришел. Не студи меня, и так грыпп замучил.
Я шагнул в сени, и удушливый теплый смрад плеснул в лицо струей из компрессора. У Шамана воняло, как в тюрьме. И еще псиной, кошачьей мочой, прокисшей мокрой шерстью. Ударился о кадушку, снова загремело под ногами ведро, глухо брякнуло на стене корыто. Шаман щелкнул выключателем, стало чуть светлее, но только чуть-чуть, потому что пятнадцатисвечовая лампочка была прикрыта прогоревшим, загаженным мухами бумажным абажурчиком. Грязь, беспорядок, вонь.
Я присел на колченогий стул, Шаман стоял передо мной в синих трикотажных кальсонах, накинув на плечи рваный тулуп.
— Один живешь, по-прежнему? — спросил я.
— Один.
— Слушай, Шаман, ты же богатый. На что тебе деньги, коли ты в таком убожестве проживаешь?
— А ты кто такой, чтобы мое богатство считать? Я тебя в душеприказчики не приглашал, — от одного упоминания о деньгах Шаман рассердился, и сразу стало почти ничего не понятно из того, что он говорит. У него очень много щек, губ, языка, и, когда он сердится, все это мясное рагу подается собеседнику в разжеванном виде.
— Да нет, я просто прикинул, сколько всего я перетаскал к тебе и сколько у тебя должно было остаться.
— Что было, то прошло, а что осталось, то мое, — буркнул Шаман. — Ты зачем ко мне пришел?
— Да вот хотел с тобой посудачить, а разговор у нас что-то не завязывается.
— Разговор не узел на мешке, чего его завязывать. Ты говори, зачем пришел, и иди себе. Я тебе не компания — гусь свинье не товарищ.
— Ишь как ты разговорился-то. Только я не гусь, а орел. А ты и есть самая распоследняя собачья свинья, если ты старого товарища так встречаешь.
— Были, были мы товарищи. И еще был я барыга сдатный, а ты вор везучий. На том и товариществовали. А теперя я веду жизнь тихую, законом дозволенную, не нужно мне от тебя заработков.
— Шаман, никак и ты завязал? Что на вас напало, как китайский грипп? Слушай, может быть, ты членом профсоюза стал?
— А что? А что? И стал! И бюллетень мне положен и отпуск — все как у людей, — сердито забубнил Шаман.
— А со старых заработков не просят уплатить взносы?
— Кто же о них знает? — искренне ответил Шаман. — А делать больше шахер-махер нет резона. И накопленным попользоваться не успеешь — вмиг загремишь какую-нибудь гидростанцию строить.
— То-то я вижу, как ты пользуешь накопленное! Прямо прожигаешь жизнь. А с бабами как устраиваешься?
— Ни к чему мне это. Пора о душе подумать.
— Ну ты даешь… А работой доволен?
— Ничего работа, не соскучишься.
— Заработок приличный?
— Хватает.
— А где служишь-то?
— В лечебнице ветеринарной. Ты ведь знаешь, я животных люблю.
— Санитаром, что ли?
— Навроде этого. На машине санитарной. По дворам, по улицам отлавливаем бродячих кошек и собак.
— А потом что?
— Если здоровые — в институты их для опытов передают, а больных усыпляем. Укольчик кольнули — пшик, и готово!
Я как-то по-новому посмотрел на него — мордатая опухшая орясина в синих кальсонах. Душегуб. Его по-другому и назвать нельзя было — душегуб, и только.
— Ты чего так смотришь на меня? — спросил Шаман, со злобой, с вызовом спросил.
— Никак я на тебя не смотрю, смотреть на тебя противно.
— Ага, противно! — забарабошил Шаман. — А я вот с радостью свою работу сполняю, хотя мне собак и жалко маленько…
— А кошек?
— А кошек, когда ловлю, как будто с вами сквитываюсь.
— С кем это, с нами?
— С блатными, с вами, проклятущими, мокрушниками, ширмачами, домушниками — гадами блатными, что себя «в законе» считают…
— А чем же это мы тебе насолили? Ты ведь, как паук, от нас и жил всегда!
— А страху от вас сколько я претерпел? И милиции всегда боялся, а вас еще пуще. То-то вы всегда деньги мои считали, не раз, наверное, на меня зарились, по глотке «пиской» полоснуть и в подвале у меня пошустрить. Спасибо, пес мой, Захарушка, рядом был… А теперя конец — ничего вы у меня не найдете, и помру, копейки вам не перепадет. Надежно себя я обеспечил, надежно — не боись…
— Дурак ты, Шаман, и псих к тому же. Только кошки здесь при чем?
— Как же ни при чем? Вот собака — она во всем человек и кошку смертно ненавидит, потому что кошка — это как есть вылитый блатной, как есть «вор-законник»! Нрав у этой животной — точный копий с уголовника. И кошек я ловить научился, как МУР вас всех, проклятых, ловит.
На мгновение мне стало страшно, потому что показалось, что он совсем с катушек сорвался. И все-таки я его спросил:
— Чем же это кошка на блатного похожа?
— А всем. Повадки те же, и бессовестность, и нахальство, и ни памяти, ни благодарности, а только форс да жадность глупая!
— Ну-ну… Значит, за нас с котами расчет ведешь?
— Веду! Он на крысу охоту ведет, а я на него с сетью. Хлоп, меня-то криком его подлым не спугаешь! И в сетке сидит, гад! А я уж с первого взгляда скажу — лучше ветеринара — есть у него лишай или он еще в институте для науки поживет! А коли у него лишай, то все — не уйти ему от моей сетки, не уйти ему от моей клетки, место приготовлено…
Сумасшедший экстаз уже полностью захватил его, смотреть на него было невыносимо страшно. Делать здесь было нечего — конечно, денег он мне в долг не даст, даже если успокоится. Я осторожно двигался поближе к двери, почему-то опасаясь, что он выхватит откуда-нибудь из тряпья сетку и, накинув на меня, посадит к своим лишайным кошкам. И денег от него я уже не хотел, потому что вовсе не нужны деньги одинокому, больному паршой и лишаем коту, прячущемуся на помойке большого, совсем чужого ему города.
Глава 17. ПРЕДПРАЗДНИЧНЫЕ ХЛОПОТЫ ИНСПЕКТОРА СТАНИСЛАВА ТИХОНОВА
Утренняя «пятиминутка» подошла к концу. Я быстренько подытожил нехитрый наш улов за вчерашний день.
— Какие планы на сегодня? — спросил Шарапов.
— Из адресного бюро сообщили, что Сытников проживает в Зареченске, это маленький городок в Тульской области, — сказал я. — Савельев отправил телеграфный запрос в горотдел милиции — пусть сообщат, что он за человек, чем занимается. А сейчас мы поедем в гостиницу «Украина», попробуем что-нибудь разузнать про Фаусто Костелли. Мало ли что бывает — может быть, он обслуге чем-то запомнился.
В гостинице «Украина» царила предпраздничная суета. В вестибюле, как во времена вавилонской постройки, стоял гул от перемешавшихся языков, но люди, по-видимому, прекрасно понимали друг друга, а если и не понимали, то, наверное, несильно огорчались этим. Маленькие, невзрачные, голодные на вид индусы с бесценными перстнями на пальцах, чрезвычайно авантажные шведские клерки, сухоногие негритянки с лилейно-белыми переводчицами, юркие французские коммерсанты, солидные, весьма респектабельные голландские докеры из профсоюзной делегации, длинноволосые американские студенты, беседующие о чем-то с увешанными орденами маленькими вьетнамцами в военной форме… Мир веселился, люди готовились к празднику, они хотели знать друг друга.
Горничная Клавдия Васильевна Анохина сказала, что Костелли ей не понравился:
— Ну как же, у нас работает комиссия общественная по чистоте номеров, соревнуемся за звание лучшего этажа, а он целый день из номера не выходит. А когда генеральную уборку делать? Хоть после работы оставайся, да он ведь и вечером никуда. Харчи из ресторана заказывал в номер, ему даже спуститься лень было. А так плохого ничего не скажу, вежливый он, проживающий, был, конечно. Или чтобы это… в номер водить — ни-ни. Бутылок только много вытащила после него, красивые такие бутылки, здоровые, дай бог память, как называются… А-а, вспомнила — «Синцано»!
— «Чинзано», — подсказал Сашка.
— «Чинзано», — подсказал Сашка.
— Может, и так, — равнодушно сказала горничная.
— Клавдия Васильевна, а бутылочки вы куда дели? — спросил с надеждой Сашка.
Она удивленно взглянула на него:
— Как куда? Выкинула! А на что они? Ведь все одно пустые, а обратно их не принимают. Кабы полные…
— Мне полные нельзя, — сказал Сашка. — Я инвалид обеденного стола — язва у меня.
— Э, милок, то-то я смотрю, ты такой бледный, — посочувствовала Клавдия Васильевна.
— И не говорите прямо, — вошел в роль Саша. — Это у меня с году от рождения — бледность такая. А потом и волосы от болей покраснели.
Клавдия Васильевна недоуменно и несколько подозрительно посмотрела на него — неужто и такое бывает? Сашка, не давая ей опомниться, быстро спросил:
— А что, Клавдия Васильевна, вы бутылки из номера по мере осушения выносили или после отъезда — все разом?
— После отъезда, конечно, а то как можно? Вдруг они ему понадобятся?
— На обмен, например? — подмигнул Сашка. — В валютном баре — там ведь бутылки только на обмен. Десять бутылок сдал — тебе флягу «Мартеля»!
Горничная рассмеялась:
— Вот вы шутники какие! Как будто и не из милиции.
— У нас сейчас все такие. Так что же, вынесли вы, значит, все бутылки, и куда их?
— В мусоропровод. Ой, батюшки мои, напомнили вы мне. Я же ведь Зине с двенадцатого этажа обещала для каустика две бутылки оставить!
— Так, так, так! И где бутылочки?
— Да если не выкинули, в дежурке стоять должны. За шкафом. Они ведь удобные — пробка с винтом, вот Зина у меня и попросила. А сама забюллетенила, до сих пор на больничном…
Бутылки спокойно стояли за шкафом, припудренные пылью, две литровые бутылки из-под аперитива «Чинзано-Бьянко» и шотландского виски «Маккинли», две бутылки с винтовыми пробками, оставленные Фаусто Костелли, забытые Клавдией Васильевной, неистребованные забюллетеневшей Зиной с двенадцатого этажа, найденные Сашкой, твердо знающим, что по-другому просто не может быть.
— Я их вам сейчас в момент оботру, — сказала Клавдия Васильевна. — Тряпочкой мокрой.
Мы засмеялись, а Сашка ответил:
— Мне тогда останется пойти и купить себе полную. Это, говорят, даже с язвой успокаивает. Лучше дайте мне резиновые перчатки, в которых вы санузлы моете.
Ничего не понимающая горничная протянула перчатку. Сашка ловко натянул ее и осторожно выудил из-за шкафа по очереди обе бутылки, держа их за донышко и верхнюю часть пробок.
— Клавдия Васильевна, кроме вас, никто эти бутылки не трогал? — спросил я.
Женщина недоуменно пожала плечами:
— А бес их знает. Я, помню, все бутылки вытащила на лестничную клетку к мусоропроводу, а эти принесла прямо сюда. Вроде на том же месте и стоят…
— Мы вас попросим после работы заехать к нам на Петровку, 38. Буквально на десять минут — мы должны снять у вас отпечатки пальцев, чтобы отличить их на бутылке.
— Не было печали, — с досадой сказала горничная. — Перед праздником в дому хлопот полон рот, а тут на тебе!
— Клавдия Васильевна, голубушка вы моя нежная, — проникновенно сказал Сашка, — а вы думаете, у меня это развлечение такое — перед праздником по гостиницам ходить и собирать бутылки? Особенно когда язва бушует?
При этом выражение лица у него было такое, что я и сам понял, как это ужасно, когда перед праздником у человека бушует язва. Я даже позабыл в этот момент, что Сашка понятия не имеет, где у него находится желудок.
— Ну, раз надо… — вздохнула женщина. — Раз дело, ничего не попишешь…
— В том-то и дело, что дело, — сказал серьезно Сашка. — А что, Клавдия Васильевна, не замечали вы, часто напивался этот ваш жилец?
— Так как вам сказать — по нему не поймешь. Но один раз напился сильно: утром рано куда-то умотал, явился к ночи, а часа через два из соседнего номера — тридцать шестого звонят и просят унять его, а то, мол, покоя нет — песни во всю глотку горланит.
— Для всякого толкового расследования необходима какая-то единая линия, канва, тема, — сказал я Шарапову, — А здесь ничего. Клочья, обрывки. Все смешалось: времена, события, люди, пространство, вещи. Из-за этого я не могу отработать никакой системы, отобрать нужные факты, принять, наконец, какие-то решения.
Шарапов не моргая смотрел на лампу, затененную зеленым плафоном, покусывал кончик карандаша, а из открытого окна доносился сюда тихий теплый вечерний шум.
Долго сидели молча, потом я сказал:
— Ну есть у нас теперь пальцы этого Костелли. А дальше что?
— Завтра комиссар будет в министерстве докладывать справку по делу, — сказал наконец Шарапов. — Я предложил направить ее в Болгарию.
Машинистки перепечатают нашу справку на мелованной бумаге с водяными знаками, которая называется «верже», начальники поставят свои подписи, печати, справку положат в плотный конверт с черной светонепроницаемой подкладкой, пять кипящих клякс красного сургуча с продетой шелковой нитью настынут на пакете, ляжет сверху штамп «СОВЕРШЕННО СЕКРЕТНО», и фельдкурьер помчит депешу в далекую добрую солнечную страну, где бесследно исчез для меня Фаусто Костелли.
— Слушай, Владимир Иванович, а зачем ему надо было спрашивать дорогу в Ясную Поляну? Ведь не интересовало это его ничего! Зачем он в сервис-бюро узнавал про Ясную Поляну?
— Не знаю. Правда, Ясная Поляна находится в двадцати двух километрах от Зареченска. А там проживает твой единственный семеновец — Сытников. Это тоже только предположение.
В дверь постучали.
— Войдите! — сказал Шарапов, и в проеме появилось обескураженное лицо Савельева.
— Телеграмма пришла из Зареченска насчет Сытникова, — Сашка замолчал, и я увидел, что ему не до шуток. Мы тоже молчали, и тогда он растерянно сказал:
— Как говорят в Одессе, будете смеяться… но он тоже умер…
— Когда? — одновременно спросили мы с Шараповым и переглянулись.
— Семь недель назад, шестнадцатого марта, — сказал Сашка и, взглянув на наши лица, покачал головой, — Нет-нет, Костелли прибыл в Москву третьего апреля.
Глава 18. ТИХАЯ ГАВАНЬ ВОРА ЛЕХИ ДЕДУШКИНА
В буфете центрального аэровокзала было пустовато, тепло, тихо. Двое пьяненьких командированных уныло, настырно спорили, и со стороны казалось, будто они играют в китайский бокс — одновременно наклоняются друг к другу, потычут пальцами в грудь, в живот, в плечи и сразу отваливаются назад, чтобы через мгновение снова броситься в бессильную атаку. При этом они непрерывно бормотали о чем-то своем, и до меня долетали всплески их волнений: «Я те грю — врет он, нет фондов…» — «Сам врешь, он человек железный…» — «Хоть золотой — нема металла…» — «Тебе нема, а мне ма…» И снова тыкались согнутыми ослабевшими пальцами.
Усталой, шаркающей походкой подошла официантка, не глядя на меня, спросила:
— Что будете заказывать?
Я опустил на стол «Вечерку», посмотрел в ее мягкое округлое лицо и заказал:
— Принесите мне две порции счастья.
Она взглянула на меня, стряхнув сонную одурь, и ни радости, ни злости, даже удивления я не прочитал в ее глазах.
— Для одного двух счастий многовато.
— А я для себя одно прошу. Второе — для тебя.
— Ты мне однажды уже преподнес. До сих пор сыта по горло.
— Брось злобу держать, Зося. Ты ведь и тогда все понимала. Не маленькая была.
— Не маленькая, — кивнула она согласно. — Все понимала. И злобу не держу.
— А чего же ты говоришь со мной так?
— Как — так?
— Ну, не знаю я, в общем, плохо говоришь.
Она усмехнулась, грустно как-то усмехнулась, растерянно.
— Странный вы народ, мужики. Ну вот было у нас с тобой всякое-разное… Может, это для тебя — так, раз плюнуть, начихать и позабыть, во всяком случае, укатил ты, до свидания сказать не захотел… А сейчас являешься — нате вам, бросайтесь на шею! Так, что ли?
— Может, и так, кто его знает… А не хочешь, не бросайся. По поговорить-то, как люди, можем ведь?
— Можем, — сказала она безразлично.
И меня вдруг охватила ужасная усталость, серая, вязкая, будто бросили меня в бочку с густеющим цементом, и с каждой секундой засасывала эта усталость все сильнее, и трудно было шевельнуть рукой или ногой, чугунели мышцы, глаза слипались и болели, шее стало невмоготу держать мою голову, набитую тяжелыми всякими мыслями. Я откинулся на спинку стула, с усилием открыл глаза, подумав, что слишком уж долгим получился сегодняшний день. Над Зосиной головой ярко светились цифры на электрическом табло часов — 03.16. Четверть четвертого.
— Ты себя плохо чувствуешь?
— Да.
— Что с тобой, Леша?
— Заболел я.
— Серьезно? — и в голосе ее я уловил беспокойство.
— Уж куда серьезнее!
— А что у тебя болит? — и она наклонилась ко мне.