Разглаживал надвое волосы, оправлял бороду, обязательно плевал на правую ладонь. Разъяснилась и подставка перед аппаратом — на нее Странник ставил ногу. Свободной рукой упирался в бок. И лишь приняв эту гордую позу, кричал в трубку: «Ктой-то?» — хоть, конечно, уже знал от Марьи Прокофьевны, с кем предстоит разговор.
Беседы просветленного золотопромышленника с Учителем всегда проходили под чаек. Спиртного при Зеппе «странный человек» не пил. Таким образом, слухи о его беспробудном пьянстве, похоже, следовало отнести к разряду «клевет», на которые Григорий постоянно жаловался. Но и трезвенником он не был. Внедренный в квартиру Тимо, которого здешние тетки полюбили за молчаливость и исполнительность, докладывал, что по вечерам объект всегда уезжает и возвращается очень поздно, нередко «зовсем besoffen[13]». Наутро, однако, никаких признаков похмелья Зепп в хозяине не обнаруживал. Странник сидел благостный, рассудительный, мог за раз выдуть чаю стаканов десять. Пришлось мобилизовать свои почки и майору. Никогда еще он не поглощал сей пото- и мочегонный напиток в таких страшных количествах. Но чего не сделаешь ради дела и фатерлянда.
Любопытно, что, в отличие от всех русских, Григорий пил чай без сахара. Он вообще не употреблял сладкого, мясного, молочного, говоря, что это грех.
Представления о греховности у сибирского вероучителя были своеобразные, сильно отличающиеся от канонических.
Как понял майор (не очень-то интересовавшийся этими материями), в основе Григорьевой доктрины лежало понятие всеочищающей и всеизвиняющей любви. Мне люди все родные, часто повторял он. Коли некое деяние сотворено от любви, оно уже благо. А если по злобе или голому расчету, это бесовщина и грех. Ум глуп и должон сердца слушать, яко дитя матерь свою, говорил Странник.
Несмотря на то что он любил подразнить дамочек расспросами о «блудном грехе», сам Григорий плотскую любовь большим грехом не считал — если она любовь, а не «насильничанье». «После утехи с бабой довольно малой молитвы. Простит, не осердится Господь. Он легкий грех и прощает легко, особливо ежели грех через любовь. Мне радость, бабе сладко — ин и ладно, какой Богу от того убыток?» Из этого следовало, что сведения из зложелательской папки о развратности «старца» можно было счесть хоть и преувеличенными, но достоверными.
Однако все эти глупости для Зеппа важности не представляли. При малейшей возможности он старался повернуть разговор на царское семейство. Не для того чтобы выяснить интимные подробности августейшего быта. Нужно было уяснить, до какой именно степени прислушиваются там к Страннику.
Императора с императрицей Григорий звал «папой» и «мамой». Так было заведено в самом ближнем, околосемейном кругу их величеств в память о каком-то юродивом Мите, который одно время кормился при сердобольной Александре Федоровне. Митя был гугнявый, почти безъязычный, выговаривал только эти два слова, показывая на царя и царицу.
Иногда Странник еще звал государыню «Саня» и уверял, что так же в хорошие минуты обращается к ней царь. Не сразу Зепп догадался, что это, должно быть, английское Sunny — как называла свою любимую внучку королева Виктория. Ну, Саня так Саня.
«Саня хорошая, добрая, — нахваливал Александру Федоровну „странный человек“. — Ума вовсе нету, сердце одно. Меня слушает. Верит. Я для ней и Бог, и Расея. Она знаешь как говорит? Часто повторяет: Умом, говорит, Расею не поймешь и аршином не померишь. Верить, говорит, в нее надо, не то к лешему пропадешь. А папа другой коленкор. Ему ум мешает. Трудно, брат, царем быть. Беднай он, никому не верит. Круг него брехуны, алкальщики. Тянут за штаны: „Сюды иди, нет туды! Мне дай, нет мне! Я знаю, как надоть! Нет, я!“ Кто хошь сробеет. Одно спасение — Бог. Но Бог с вышними говорить не любит, Он больше через нижних, навродь меня. А я уж передам, обскажу, как сумею. Только меня он, папа-то, будто через стекло слушает. Когда верит, когда нет. О прошлый год, как царевича австрийского убили, я — к папе. Виденье у меня было, сонное. Быдто они с мамой в Зимнем дворце на кухне кашут варят, царскую, сладкую, с малиновым вареньем. Пышна каша, из котла поперла, да на площадь, да по Невскому валит, к вокзалу. Вся красная от малины-ягоды. Прет — не остановишь, ажно столбы сворачивает. А папа знай поварешкой вертит, крупы подсыпает, и мама тут же. Рассказал я ему сон, а папа мне: к чему, мол, видение? Отвечаю: „Кашу красную заваришь — сто лет Расее не расхлебать. Крови бойся. Сам потопнешь и всех людей своих, с внуками-правнуками“. Понял он, про что я. Об ту пору круг него енаралы ходют, усищи распушили, воевать хочут. Ну, папа на меня и осерчал. С чужого голоса-де поёшь, видеть тя не жалаю. Еле мама потом за меня упросила».
Вот про это Теофельс слушал очень внимательно, наматывал на ус. Интересно, очень интересно! Пригодится в будущем.
Однако в нынешний момент, в смысле полученного задания, ситуация складывалась крайне неудачно.
После прошлогодней опалы Странник с помощью «Сани» сумел вернуть себе высочайшее расположение. Влияние его даже усилилось, ибо царю Николаю в годину испытаний Божий посредник становился все нужней. До недавнего времени Григорий ездил в Царское Село раз, а то и два в неделю. Телефонной станции было велено соединять его квартиру с дворцом и днем, и ночью, без малейшего промедления.
Но три недели назад генерал Жуковский, призванный бдить за порядком в империи, подал государю рапорт о тех самых шалостях, которые «странный человек» за большой грех не считал. С полицейскими протоколами, свидетельскими показаниями и, что хуже всего, с приложением отчетов из всех губерний о слухах, роняющих престиж власти.
С того самого дня обитателю Гороховской квартиры не удавалось ни дозвониться во дворец, ни послать телеграмму в Ставку.
«Мама ко мне посылала, — горестно вздыхал Странник. — У малого, у царевича, втору неделю лихоманка. Держит, не отпущает. Дохтуры ничего не могут, а я бы враз снял. Но папа не велел. Осерчал очень. Жуковский-енарал у него в большом доверии. Вот послали черти мне того Жуковского в наказание».
И нам тоже, думал Зепп, сочувственно кивая.
Попробовал закинуть удочку, осторожненько:
— Коли Жуковский от чертей прислан, хорошо ли его на такой важной должности держать? Объяснили бы вы, отче, ее величеству. Раз уж ее сердце вам открыто…
Ответ был неожиданным:
— Для меня Жуковский плох, а для Расеи хорош. Пущай сидит. А кромь того, не станет теперь папа мово совета слушать, что я ни скажи… И мама не передаст.
Вот это уже больше похоже на правду, мысленно усмехнулся Теофельс. Зелен виноград.
Однако проклятая опала была очень некстати.
Благодушие объекта по отношению к Жуковскому тоже не радовало. Тоже еще выискался патриот, непротивленец — «для меня плох, для Расеи хорош».
Но тут как раз имелась одна идейка. Нужно было только дождаться момента.
Наконец момент настал…
В подворотне жались шпики, прятались от снега пополам с дождем. Господину Базарову поклонились — признали. Он поздоровался, угостил молодцов душистыми папиросами. Одну сунул себе в рот, но зажигать пока не стал.
Раскурил во дворе, остановившись возле Тимо, который выбивал на веревке персидский ковер, подарок Страннику от некоей великой княгини.
— Как? — тихо, коротко спросил Зепп.
Помощник, не прерывая своего ритмичного занятия, проскрипел:
— Карашо. Зубы стучит. Рука трясет. Будет… как сказать… Anfall.
— Эх ты, контуженный. Не Anfall, а «при-па-док». Значит, работаем.
Отлично. Наконец-то можно от болтовни переходить к действию.
Соколом он взлетел на третий этаж. У подъездного шпика спросил:
— Что-то нынче просителей не видно?
Тот пожал плечами. Не его печаль. У самого рожа фиолетовая, похмельная.
— Емельян Иваныч, водицы бы испить…
Заглядывать без вызова в квартиру ихнему брату не полагалось.
— Скажу. Но тебе, брат, не водицы, тебе шкалик надо.
Перед знакомой дверью остановился, провел внутреннюю мобилизацию.
Нажал на кнопку, хотя здесь в дневное время всегда было незаперто. Зачем, если внизу полно охраны?
Трень-трень-трень, пробренчал электрический звонок.
Фон Теофельс толкнул створку — и замер.
Из коридора на него полз на коленках Григорий Ефимович. Выставил вперед кулак с двумя торчащими пальцами. Глаза дикие, невидящие.
— Что с вами, отче?
«Странный человек» потер лоб, будто силясь вспомнить.
— А, это ты, Емеля. Заходь. Тебе рад. Ништо… Померещилось… Не вспомню… Обыкновенное дело. День нынче такой.
— Какой «такой»? — прикинулся Зепп.
— А может, пронесет…
Странник с кряхтением поднялся.
— Денег принес? Марьюшке на что-то надо, говорила.
— А может, пронесет…
Странник с кряхтением поднялся.
— Денег принес? Марьюшке на что-то надо, говорила.
— Вот, извольте.
Как всегда не глядя Григорий цапнул купюры, сунул в карман.
Повел в кухню.
Сегодня в квартире было необычно. В коридоре никто им не встретился. Однако стоило пройти мимо какой-нибудь двери, и в ней приоткрывалась щель, из сумрака пялились чьи-то глаза. Зеппу показалось, что народу еще больше, чем обычно, просто все попрятались.
Пришли поглазеть, догадался майор. Хорошо бы только без репортеров. У этой сволочи тонкий слух и острый нюх.
На кухне была одна Марья Прокофьевна.
— А, это вы.
Сама смотрит только на Странника, с тревогой и как бы ожиданием.
— Пустое, Марьюшка, — сказал тот. — Поблазнилось что-то. Чайку налей нам, да иди.
Сели.
Марья Прокофьевна, приметил майор, отошла недалеко, ее силуэт виднелся в полутемном коридоре.
Прямо из кухни вела дверь в безоконную каморку для прислуги. Оттуда слышался шепот. Зепп сконцентрировал свой замечательный слух, потоньше чем у любого газетного нюхача.
— Кто это, белобрысай-то, а? — спросил голосок — кажется, старушечий.
— Купец богатый. Часто к нам ходит. Тихо ты! Не то выгоню.
Странник подвинул сухарницу.
— На-ко вот, посластись. Тебе можно.
Сунул пряник. Зепп бережно завернул его в платок.
— Из ваших рук — на память сберегу… Я вот думаю, не мало ли денег дал? Возьмите все, какие есть! Мне не нужно.
— Добрая ты душа, Емеля. Голубиное сердце. — Бумажки Григорий придавил сухарницей. — Среди мужеска пола таких редко встретишь. Подле меня все больше бабье трется. Потому баба сердцем живет, а мужчина горд и оттого глуп.
Говорил он сегодня не так, как всегда. Медленнее, растягивая звуки. Сам вроде как к чему-то прислушивался.
Припомнил что-то, хихикнул.
— Был я это раз в Селе, у папы с мамой…
Прервался, громко отхлебнул из блюдца.
Старушонка в каморке громко прошептала:
— Чегось? К родителям своим, стало быть, в село ездили?
— Дура ты, — ответили приблудной. — В Царское Село, к царю с царицей. Тс-с-с!
Странник с удовольствием продолжил:
— Он, папа-то, меня спрашиват: «Как мне с Думой быть? Разгонять ли, нет ли? Так-то обрыдли!» Ну я как кулаком по столу тресну. Мама чуть не в омморок, папа за сердце ухватилси. Я ему: «Что щас шевельнулось-то, голова али сердце?» Он: «Сердце». «То-то, — говорю. — Его и слушай». Призадумалси папа…
Вдруг он запнулся, закрыл глаза, рванул на груди шелковую рубаху и протянул-пропел изменившимся голосом:
— Марья-a! Марьюшка-а! Томно мне… Вещать буду…
А та уже готова.
Выбежала из коридора, кинула Зеппу: «Матрас!»
Он понял — разложил на полу матрас, что лежал в углу. Марья Прокофьевна взяла подушку с бечевками, привязала Страннику к затылку.
Григорий закатывал глаза, шевелил губами, пальцы бегали по телу, словно что-то с себя сбрасывали.
— Кладем! — велела экономка.
— Подушка зачем? — шепотом спросил Зепп.
— Чтоб голову не расшиб.
Больной дал уложить себя на мягкое. Этот припадок выглядел иначе, чем давешний, в салоне у Верейской. Тогда судороги скорей напоминали приступ эпилепсии. Ныне же Странник не хрипел, не дергался.
Марья Прокофьевна зачем-то достала из кармана передника маленькую книжечку с карандашом.
В коридоре теснились люди, заглядывали друг другу через плечи. Многие крестились. Но в кухню никто не лез, и было очень тихо.
— Лечу-у-у, — тонко пропел «странный человек». — Ай, бедныя… Что кровушки-то, слёз-то… Ночь длинная, непросветная… Не грызитеся, не кусайтеся! Черт вас друг на дружку науськиват! По рогам ему, по рогам! Эх вы, глупыя… Пропадете…
Карандаш Марии застрочил по бумаге, она записывала.
По лицу припадочного потекли слезы.
— Пуститя! — жалобно попросил он. — Что я вам сделал? Ой, нутро жжет! Иуда ты, Иуда! С рук ел, а сам… Ай, больно! Больно! Больно!!!
Это слово он повторил трижды. Первый раз схватился за один бок, потом за другой, третий раз за лоб. На минуту затих и лежал, будто мертвый. Зепп с беспокойством оглянулся на Марию, та приложила палец к губам.
Глаза Странника распахнулись. В них застыл беспредельный ужас.
— Вода черная! Холод! Всё теперя! Трижды умертвили!
Вот теперь его начало бить и корчить. Он весь изогнулся, съехал с матраса. Раздались тупые удары — это подушка стучала об пол.
Из коридора донеслись взвизги и причитания.
— Теперь держите его за плечи! Крепче!
Марья Прокофьевна достала из шкафчика стакан с приготовленным лекарством и очень ловко влила содержимое больному в разинутый рот.
Он послушно сглотнул и почти сразу обмяк.
— Уходите! Все! — приказала экономка.
Коридор опустел.
Она перечитывала записанное, хмурила брови. Странник лежал без чувств, тихо постанывая.
— Давно вы с ним?
Теофельс с любопытством рассматривал не совсем понятную женщину.
— Что? …Давно.
Говорить ей про это не хотелось.
— А вы, простите, кто? — не отставал Зепп. — Я ведь вижу, вы не похожи на остальных.
— Я Мария. — Она печально смотрела на лежащего. — Магдалина.
— Понятно…
Это очень часто бывает: с виду человек психически нормален, а чуть копнешь… Ну, Магдалина так Магдалина.
По имевшимся у майора сведениям, после приступа своей странной болезни Григорий становился благостен и мягок, как воск.
— Скоро он очнется?
— Сейчас…
Серые, ярко блестящие глаза действительно скоро открылись. Они смотрели на потолок спокойно, будто никакого припадка не было.
— Надо свежего воздуха. — Зепп поднялся. — И посадим его ближе к окну.
Так и сделали.
Укутанный в плед, Странник медленно отхлебывал чай, слабо улыбался.
— Ну, Марьюшка, что я нынче вещал? Зачти.
Она молчала.
— Ладно, после, — беспечно молвил он. — У меня, Емеля, разные виденья бывают. Малые и большие. Сонные и явные. Какие понятные, а какие и нет. А еще зеркал видеть не могу. У меня в дому ни одного нету. Глядеть в них мне нельзя. Проваливаюсь. Как в пролубь. — Он передернулся, но тут же снова заулыбался.
Все-таки это что-то эпилептическое, предположил Зепп. С типичной эйфорической релаксацией после приступа.
— Две силы во мне, мил человек. Бесовская и Божья. По все дни бесенок поверху семенит, такое уж это племя. Но как молонья Божья полыхнет да гром грянет, тут он в щель. Тогда вещаю голосом ангельским. А отгремит гром, отсияет радуга, и снова лезет лукавый, снова евоный праздник. Ишь, зашевелился запрыгал. — Он засмеялся, постучал себя по груди. — Вина, плясок просит.
Нуте-с, приступим…
— Отче, все хочу спросить, — сказал Зепп, стоя у окна. — Почему возле вашего дома столько людей, похожих на переодетых полицейских?
— Они самые и есть. Из Охранного. Мама за меня опасается. Многие моей погибели жалают. Убивали меня уже. Но меня просто не возьмешь. Само-меньше три смерти надо.
Теофельс заметил, как Марья вздрогнула и спрятала записную книжку в карман.
— Гадко сегодня на улице, — поежился Зепп. Промозгло. Раз люди из-за вас стараются, поднести бы им.
Странник охотно согласился.
— Добрая ты душа. А мне и в голову… Снеси-ка им, Марьюшка. Вчера откупщик водки клопиной принес. Я-то ее не пью.
— Не женское дело водку носить. Я сам.
Зепп взял у экономки поднос с шустовским коньяком, стаканчиками, печеньем.
Выходя, слышал, как Григорий сказал:
— Мильонщик, а сердцем прост.
Нет, не прост!
Когда Зепп вернулся, Странник, свежий и розовый, будто после парилки, сидел у стола и с аппетитом ел.
— Садись, Емеля. Штей покушай. Хороши!
— Что-то не так, — озабоченно сказал Теофельс. — На лестнице и в подворотне точно агенты Охранки. Но на крыше еще какие-то. Двое. Я спрашиваю: ваши? А охранные говорят: нет, это из контрразведки. С утра засели.
— С контрразведки? От Жуковского-енарала? — Странник выронил ложку. — Где?
— А вон. Я их еще раньше из окна углядел.
На крыше соседнего дома, возле трубы, лежали двое в брезентовых плащах с капюшонами.
— Чего это они? — Григорий испуганно почесал бороду. — Что я им, немец что ли? Шпиён? …Ты что?!
Это Зепп схватил его за плечи, оттащил.
— У них там футляр какой-то. Длинный. Вы вот что… К окну больше не подходите, ясно? Тут шагов тридцать, не промахнешься.
— Господи, Твоя воля, — закрестился Странник.
— Боюсь я за вас, отец. Врагов у вас много. Если сам Жуковский решит вас извести, не убережетесь.
Всхлипнул Григорий, пожаловался:
— Как кость я им в горле. Чего терзают, за что ненавидят? Вот я на енарала маме пожалуюся… Мне б только в Царское попасть. И малóй хворает… Сердцем чую, плохо ребятенку. А скоро вовсе худо станет.