«...Где пасёшь ты? Где отдыхаешь в полдень?» - Беломлинская Виктория Израилевна


Виктория Беломлинская «…ГДЕ ПАСЁШЬ ТЫ? ГДЕ ОТДЫХАЕШЬ В ПОЛДЕНЬ?»

Женщина была одинока, но чрезвычайно терпелива к своему одиночеству. Она привыкла к нему. Со временем и переменой места жительства ей даже стало казаться, что одиночество — это и есть свобода.

А когда–то в сером ленинградском климате, в кооперативной квартире на окраине города мысль, что после семнадцати лет безоблачно–счастливой супружеской жизни муж может оставить её ради своей ученицы, ввергла её в отчаянье, привела к полному умопомрачению. Так потом адвокат утверждал на суде. Она не была с ним согласна, но адвокат убедил её, что, если суд поверит, что она была не вполне в своем уме, приговор будет мягким. И суд поверил. Хотя, какое же умопомрачение, если она всё продумала и даже чертёж сделала?

Она была хорошим инженером–конструктором, чертеж был выполнен профессионально, по нему заводской столяр с легкостью изготовил деревянный молоток — такой примерно, каким обычно отбивают мясо, с той только разницей, что одна его сторона была густо утыкана гвоздями, но не шляпками наружу, а остриями.

Она объяснила столяру, что ей, якобы, нужно изрешетить некий предмет — не сказала, конечно, что этим предметом должна быть голова её мужа — бывшего мужа. Столяр на суде так и показал. Но тогда она была убеждена, что человек, который мог прийти домой за два часа до Нового Года, не обращая внимания на её удивление, собрать чемодан, сказать: «Если я не уйду сейчас, я не уйду никогда. Наш сын вырос. Я имею право на счастье. Квартиру оставляю вам, машину забираю. Прощай» — сесть в машину и уехать — такой человек просто не должен жить.

Сын действительно вырос, он потому и не присутствовал при этой сцене, что уже ушел встречать Новый Год своей компанией. А она, остолбеневшая, так ничего и не сумевшая сказать мужу — уже не мужу — осталась одна. Вот тогда она и решила, что он не имеет права, не должен жить.

Придумала, сделала чертеж, заполучив легкое и удобное орудие расправы, подкараулила и долбанула его по башке. На узкой тропе за городом, где он жил с новой молодой женой, на пути к электричке. Но не убила. Только поранила. Теперь ей безразлично, но еще во время суда она в глубине души сожалела, что молоток оказался слишком легким.

Срок ей дали небольшой, отсидев, она вернулась на прежнюю работу, коллеги навещали её в Крестах и потом относились к ней очень хорошо, даже лучше, чем прежде. Но скверную привычку приобрели, время от времени подходить к её кульману и поглядывать, что она там вычерчивает. В конце концов, ей всё надоело, и она решила уехать. Сын давно подбивал её на этот шаг.

Теперь он уже вполне взрослый молодой человек, и хотя формально они живут вместе, в одной квартире — просторной, с двумя спальнями — он редко ночует дома, а если и приходит, то или сидит за своим компьютером, или уже спит. Она не позволяет себе вмешиваться в его жизнь, излишне интересоваться ею. Так спокойнее. Но дома она одинока. И на улице одинока.

Их район — исключительно индусский. Хороший, безопасный район. В Союзе она завидовала тем, кто по туристским путевкам ездил в Индию. Путевки стоили дорого, к тому же, её всегда пугали рассказы о голодных, выпрашивающих милостыню детях. А здесь — пожалуйста, вот она — Индия: через каждые пять шагов забитые вычурным золотом магазины, магазины с легкими, красочными тканями для сари, индийские рестораны, в которых, уплатив пять долларов, можно есть пока не лопнешь, запах индийских приправ и снадобий, вечное столпотворение на улицах, будто все они один необъятный восточный базар. И никаких голодных. Но оказалось, те, кто ездил в Индию по дорогим путевкам, говорили неправду, будто бы индийские женщины все — красавицы. Ей совершенно не нравятся их женщины. Летом пялят на тебя жирные пупы между короткой кофточкой и намотанной на мясистые бедра тканью; зимой поверх сари надевают спортивные куртки. Нелепо выглядят. Ну, а мужчины — те просто сплошь уроды: толстоносые, щекастые, животастые, в белых подштанниках, в тех же безобразных куртках. В холодную погоду имеют обыкновение по–бабьи заматывать головы шарфами. Общительные друг с другом, не видят никого, кто не есть свой, никогда не уступят дорогу, захлопнут у тебя перед носом дверь, поверх голов всей остальной Америки прозревают лишь свой особый индусский мир… Жизнь одинокого человека среди них может быть только ещё более одинокой.

На работе она тоже одинока. И не потому, что плох её английский. Он, конечно, плох: сказать ещё кое–что может, но почти ничего не понимает, что ей говорят в ответ. Однако, делает вид, что понимает. К счастью, её работа, кроме некоторой её собственной сообразительности, ничего от неё не требует. И не потому она одинока, что все её коллеги намного моложе её — скорее всего никто даже не догадывается насколько. Старше тридцати–тридцати пяти нет ни одного человека, а ей уже за пятьдесят перевалило. Но, то ли она выглядит моложе своих лет, то ли по своей невнимательности к ней никто этого не замечает — иначе вряд ли взяли бы на такую физически тяжелую работу. Скорее всего, им попросту не до неё.

У них свои интересы, своя общность, своё веселье и свои тревоги, поскольку все они — геи. Многие из них заражены вирусом иммунодефицита. Организация, в которой она работает, создана была специально в помощь больным геям. Её предупреждали, но она не испугалась, только радовалась, что нашлась работа по силам, а то, что молодые, весёлые пареньки, не обращая на неё внимания, бреют друг друга в рабочее время, стригут, целуются, обнимаются за вешалками, кормят друг друга с ложечки ланчем, её не волновало, ей так было даже спокойнее.

Целый день она методично сортировала пожертвованную одежду, развешивала, ставила цены — и что ей до того, что босс заперся в их единственном туалете со своим помощником — она не хотела представлять, что они там делали, плохо только, что раковину обрушили и никогда на место не поставили. Наверное, чтобы другим не повадно было. Но всё с лихвой искупалось тем, что склад их находился тогда в Манхэттене. Да еще в самом прекрасном его месте: в Челси. Ей нравилось само это слово. Иногда по дороге от метро она сама себя спрашивала: «А вы где работаете?» и сама себе отвечала: «Я в Челси работаю». А навстречу ей двигалось множество людей, каждый настолько сам собой поглощен, сам в себя устремлен — невольно рождалось ощущение какой–то общности, когда каждый сам по себе, но все вместе. И нет и быть не может такого одиночества, которое стояло бы особняком, в чем–то исключительного, не вписывающегося в эту общность. Вот тогда- то ей и пришла в голову мысль, что одиночество — это и есть свобода. Или наоборот: свобода — это одиночество.

Но всё на свете течет и меняется: старый босс ушел, пришел новый, нашел, что склад в Манхэттене слишком дорог и слишком мал, приискал новое помещение в настоящем складском районе — настоящий большой склад. Почти все геи никуда двигаться из Манхэттена не захотели, кто–то перешел работать в магазины, кто–то уволился, но новый босс этим не опечалился и нанял, в основном из числа клиентов, не столько здоровых, но молодых баб. И переехали.

До того, как ей довелось побывать на новом месте, она не очень огорчалась: босс говорил, что через реку виден Манхэттен, к тому же не слишком далеко от её дома. Но в первый рабочий день на новом складе подумала: «Да, наверное, Господь Бог забыл об этом уголке Нью — Йорка…» Район складских трущоб, заброшенных развалин, некрытых асфальтом переулков, вечно разрытых. Поскольку вечно лопаются канализационные трубы…

Между этим районом и метро проходит железная дорога. Манхэттенские врачи, адвокаты, прочий чистый люд, обустроивший своё жилье на Лонг — Айленде, сойдя с поезда, поспешно ныряют под землю — две остановки, и они в своих офисах. Те же, кто работает на складах, идут в сторону железной дороги, подымаются по довольно высокой лестнице на мост над путями, переходят его и — оказываются в другом мире. В мире запустения, развалин, тяжкого потного труда. Еще вечная свалка под мостом, при подъеме на лестницу как бы предупреждает: вот сейчас перейдёте мост и всё — там иной мир, иная жизнь… И в этом ином мире очень уместно помещение Армии Спасения: вся городская безработица, вся нищета, всё бездомье ошивается здесь, разживаясь банками консервов, тряпьем, устраивая себе лежбища среди складских отбросов. На язвенных, полусогнутых ногах переползая через мост, ночует под ним, оставляя после себя рваные одеяла, добытые в Армии Спасения, пустые банки, окурки, блевотину и кучи дерьма.

Они переехали в середине сентября, дни стояли еще солнечные, но темнело всё раньше и раньше. А вскоре на мосту произошло ужасное событие: работницу с соседнего — нестерпимо вонючего — рыбного склада, задержавшуюся на работе затемно, на мосту настиг насильник и изнасиловал. По всем складам ходили полицейские, показывали фоторобот, призывали к осторожности. Босс целую неделю отпускал всех домой на час раньше. Причем не только баб, но и мужиков тоже. Она смеялась про себя: «Этих–то чего? Они сами кого угодно изнасилуют…» Но через неделю босс спохватился и издал указ: работать сколько положено, но по одному не расходиться, только всем скопом, под предводительством его заместительницы.

Сам всегда раньше уезжал на машине. А ей это очень не понравилось. Пока все соберутся, много времени теряешь, а главное, у нее была проблема с этим мостом. Она не могла, как молодые, взлетать по лестнице, ужасно запыхивалась, должна была, поднявшись, передышку сделать. Вот где сказалась её немолодость. Она даже к врачу сходила, и врач направил её на стресс–тест. Но тот, что делал ей тест, только и спросил: «Вы, наверное, много двигаетесь?» то есть с сердцем у неё был полный порядок. Что–то с дыханием: она не могла его отладить при подъеме по маленькой лесенке из метро, должна была постоять, отдышаться. А тут на мосту всем приходилось ждать её. Ей ужасно неловко было. И она решила ездить на работу на машине.

Сын, если пользуется машиной, так только по выходным, изредка вечерами. Стоит в гараже без дела. На права она, хоть и с третьего раза, но давно сдала, в Ленинграде водила машину, а мест для парковки в этом районе по бедности его обитателей — пруд пруди.

Время от времени начальство просило всех, кто может, поработать сверхурочно. Оставались почти все, поскольку выгодно: за сверхурочные платят полторы ставки. Но она чаще всего отказывалась. Она всегда работала в полную силу и уставала к концу рабочего дня. А в тот злополучный день обрадовалась, узнав, что можно допоздна поработать. Потому что утром, выходя из дома, захлопнула дверь и тут же поняла, что ключи от квартиры остались в кармане другого жакета. С работы сразу же позвонила сыну, но он сказал, что раньше восьми никак дома не окажется. Так что сверхурочные оказались кстати…

Однако, как не заладился с утра этот день, так и покатился: вышли со склада всей гурьбой уже в полной темноте, на углу она, как обычно, со всеми распрощалась — все пошли к мосту налево, она направо к машине, тут же за углом. Села, повернула ключ зажигания и сама себе не поверила — видит, что сдох аккумулятор, но зачем–то еще и еще пробует завестись… Главное сразу поняла, что случилось. Выезжая из гаража, зажгла фары, а выключить забыла. О чем думала? О ключах от квартиры… И теперь, вместо того, чтобы бежать своих догонять, только зря время потеряла. Можно уже не спешить, светлее не станет. Выкурила сигарету, закрыла дверь и пошла.

Она никогда темноты не боялась. Один раз — это было на даче в Усть — Нарве — из гостей домой в полной темноте шла через кладбище. Не позволила хозяевам провожать. Вообще, она считала себя довольно храброй. Но кое–чего боялась ужасно. Высоты боялась. Во сне она всегда падала — не летала, как некоторые поэтические люди, а именно летела вниз с какой–то огромной высоты. От ужаса просыпалась, не успев разбиться… Она вдруг подумала, что, может быть, с этим её страхом высоты, и связано то, что даже небольшой подъём вызывает такой сбой дыхания. Очень может быть, что это проблема не физическя, а психическая…

Так, размышляя, сама с собой, в полной темноте — только кое–где тускло светили редкие фонари — она поднялась на мост и, облокотившись на перила, смотрела вниз на грохотавший, стремительно вытекающий из–под моста состав… И вдруг почувствовала упёртое в шею, чуть ниже левой скулы остриё ножа. Скосила глаза и сразу зажмурилась, ничего не разглядела, только торчащие в разные стороны космы. В нос ударила вонь сто лет немытого тела, смрадное дыхание, гниль лохмотьев. А сзади напирала вздыбленная плоть. Ещё когда только приехала, кто–то наставлял её: «Если напали на тебя, отдай сумку, всё отдай…» — и отдала бы, хрен с ней, с сумкой, но всем существом ощутила: ему не нужна сумка, он по другой надобности. Насильник. Но не маньяк.

Она была тощим двенадцатилетним подростком — и слова такого не знала — маньяк — ей никто не сказал, что такое бывает. Это уже потом, через шесть лет, в Публичной Библиотеке, среди множества людей, вдруг ощутив леденящий страх, она обернулась и мгновенно наткнулась на тот самый стеклянный взгляд. Его невозможно забыть. С его острия невозможно сорваться. Но кругом были люди, это помогло ей, она бросилась вниз по лестнице, чувствуя спиной, что он идет за ней, но медленно, а она пулей летела и никогда больше не была в Публичке, даже район стороной обходила. А тогда, ребенком, стоя в роскошном дубовыми панелями отделанном подъезде дома на Невском, только нажав кнопку барственно–медленного лифта, она не шелохнулась, когда он шел к ней — высокий, худой, с каким–то несгибаемым телом. Казалось, он не может повернуть голову, отвести от неё взгляд почти бесцветных глаз. Но и она не могла не смотреть в эти глаза, отвернуться. Смотрела, видела, запомнила: длинное узкое лицо, серое, с всосанными щеками, костистый нос, почти безгубый рот, гладко зачесанные волосы никакого цвета и почему–то невозможно оторвать взгляд от этих оловянных глаз — необоримую больную волю испускают они, потустороннюю, ни с чем не схожую — ни со злом, ни с похотью, ни с одним другим, но здоровым проявлением человеческой натуры.

Ребенком, абсолютно бессознательно она запомнила чудовищную власть этой воли. Невозможность противиться ей. Невозможность разомкнуть голосовые связки, сделать хоть какое–нибудь движение. Подойдя к ней вплотную, он стал шарить по всему её телу, будто неживыми руками, под платье, под трусы пролезая — прикосновение их рождало не стыд, даже не ужас, а что–то худшее. Она так никогда и не смогла найти подходящее слово. Скорее всего, это было ощущение неотвратимого конца. Всё длилось какое–то короткое мгновение. Лифт спустился, дверь ещё не открылась, в нем послышались голоса, и он исчез, только хлопок входной двери подтвердил, что секунду назад он был здесь…

Потом она рассказала о случившемся с ней, подруге, девочке более ушлой, но и та не поняла: «Ничего особенного: ты хорошенькая, глазки черненькие — вот он и полез к тебе…» Потом, через шесть лет, в Публичке, она уже знала от чего спасается — можно похоронить в себе тот ужас, которому так и не нашлось точного слова — ибо «маньяк» — это только название одного из действующих лиц, но не определение того, что происходит с его жертвой — это ощущение безнадежности можно похоронить в себе, но забыть — никогда.

И вот теперь на мосту отчетливо поняла: нож — это угроза. Но не приговор. Отвращение, стыд, гадость — всё, что угодно, но не приговор… Прилепившись к ней всем телом, подталкивая в спину ножом, он почти спихнул её с лестницы, под мостом пнул на кучу какой–то гнили, навалился всем телом и тут уж — дабы не длить эту мерзость — она сама помогла ему исполнить его неотложную нужду. Кричать, сопротивляться — если бы и был шанс увернуться от ножа, докричаться до помощи — она, раздавленная, была не в состоянии. Но шанса не было. Единственной заботой оказалось старание не вдыхать эту вонь, увернуться от мотающихся над лицом грязных зарослей и страх перед неминуемой заразой. Хорошо, если что–нибудь, а если эйдс? На складе у многих эйдс. Живут, однако. Он быстро кончил, затряхнул свои причиндалы в мотню и исчез, растворился в темноте.

Она подтерлась своими трусами, запихнула их в сумочку и поплелась к метро. Если бы на её месте оказалась настоящая американка — черная, белая, желтая — неважно, но здесь в Америке урожденная женщина, она бежала бы в полицию, бросилась бы к первому встречному с криком: «Помогите! Меня изнасиловали!» Но она, родившаяся и всю недолгую женскую жизнь, прожившая в России, решившая в Америке лишь дожить свою человеческую — она просто плелась к метро, волокла себя к дому, только бы скорее дотащиться. Что было ей проку бежать в полицию, валяться на госпитальной койке, проходить осмотр, на прескверном своем английском давать показания, составлять словесный портрет, потом, если его поймают, свидетельствовать на суде — и терпеть, терпеть и терпеть позор, унижения от всего и всех. Она тех английских слов не знает, которыми надо объяснять, что да как всё случилось, и какой словесный портрет, даже если ей переводчика дадут: ничего не разглядела, кроме косм на голове и бороды от самых глаз. И возраст у неё такой не соблазнительный, да ещё так получается, что оно, конечно под угрозой ножа, но, поди, докажи — побоев на ней нет, платье не рваное, вроде бы, сама и дала ему. Сумочка и та цела- невредима.

Она еще не была замужем, жила на Щемиловке, в хрущевском доме с родителями и старшей сестрой. Поздно вечером сестра пошла проводить подругу, на такси посадить. Такси только отъехало, как из кустов вылез мужичонка — ну, совсем никудышный, сестре даже страшно поначалу не было. Однако пристал, доплелся до самого подъезда и заскочил в него. Не дал одной войти. А в подъезде преградил путь наверх. Дом пятиэтажный, без лифта, внизу спуск в подвал — цементная яма. Мужичонка одну руку в кармане держит, другой за перила схватился и постепенно от уговоров переходит к угрозам. Сначала он ей свои достоинства расписывал и даже заводской пропуск показал — дескать, зря мной брезгуешь, я человек рабочий, стоящий. Но постепенно стал свирепеть, теснит её к подвалу: «Сейчас — говорит — сброшу тебя башкой вниз, или, нет, лучше я тебе бритвой рожу распишу». Но, видно, всё–таки бритвы у него не было: когда сестра стала от него вырываться, он просто врезал ей пару раз кулаком в лицо, да так, что нос на бок лег. Зрелище было жуткое: лицо — сплошной кровоподтек, нос лежит на щеке, глаз закрыт. Наутро пришла знакомая родителей и разохалась: «Ой, это на что же он позарился?! Что ж это он нашел в ней?!». А в милиции сказали: «Сделайте рентген носа: если есть трещина, мы возбудим судебное дело, а нет, вы, конечно, можете подать на него, но обвинение в попытке изнасилования — это, знаете ли, не в нос кулаком, вот полюбуйтесь на эти фотографии».

Дальше