«...Где пасёшь ты? Где отдыхаешь в полдень?» - Беломлинская Виктория Израилевна 2 стр.


На фотографиях изнасилованные или нет, но шкура с баб сверху донизу спущена. Сестра посмотрела и пошла. Рентгена делать не стала. Нос сам как–то выправился. А у неё в сумке всего–то десять долларов было, но документы, карточки — с её английским, восстанавливать всё целая морока была бы.

Доплелась до дому, отлежалась в ванной. Время спустя сходила к гинекологу. Ничего не обнаружилось. В положенный срок, под тем предлогом, что работает со многими инфицированными, проверилась на эйдс. И тут проскочило. Но самым удивительным оказалось не это. А то, что одинокая её, безрадостная жизнь после такого отвратительного происшествия вдруг окрасилась в новые, волнующие воображение тона. Оттого ли, что была у неё теперь тайна — никому, ни единому человеку не рассказала она о случившемся — тайна самая настоящая теперь была у неё, время от времени аж ребра распирало, так рвалась наружу, тогда появлялось на лице странное выражение какого–то сильного переживания, погруженность в себя, загадочная глубина во взгляде, и даже самой себе она казалась интереснее, чем прежде. То ли было в том, случившемся с ней нечто такое, что всё упорнее и упорнее напоминало о себе. Со временем улетучилось воспоминание об испуге, этот вот холод ножа под подбородком, грязь, вонь — всё отступило перед одним совершенно необыкновенным ощущением.

Перед ощущением своей желанности. Всё забылось, осталось только одно: явственная, ни с чем не сравнимая память о давно забытой, поразительной готовности откликнуться на эту ничем не сдобренную, животную, но истинную желанность. Никогда прежде с такой силой не испытанной. Не голова её, но тело хранило память, возбуждая какой–то новый приток жизненных сил. Она вспоминала о разных любовных приключениях своей молодости, что–то было красивое, так и эдак обставленное, но всё не так, всё не о том…

Вдруг вспомнила, как однажды перед поездкой в Коктебель наткнулась в магазине на яркую плотную ткань. Она называлась «наперник» — ей предназначалось стать первой наволочкой на перьевую подушку. Ткань была двух цветов: ярко–малиновая и ярко–синяя. Среди всяких цветастых ситчиков так и бросалась в глаза. Малиновое пошло на кокетку и внутренность глубокой складки спереди. Платье получилось невиданной красы. В первый же танцевальный вечер она стала звездой дощатого настила коктебельской набережной. И похожий на гигантского какаду, в рубашке с гавайских островов, в заграничной кепочке набекрень, носатый, размашистый, такой всеобщий любимец вцепился в неё и уже не отпускал от себя. По–детски искренне недоумевал, огорчался: «Как?! Вы не знаете кто я?! Вы не смотрели мой фильм?! Я знаменитый! Меня все знают!»

Фильм она, конечно, смотрела, он понравился ей, просто не обратила внимания на фамилию сценариста. Но почему из всей этой длинной истории, раскинувшейся с юга на север, на два города, на два года, ей вспоминаются тряпки, рестораны, телефонные звонки, какие–то отдельные фразы — всё, что угодно, кроме того, что было, как она думала тогда, любовью. Жизнь из ресторана в постель, из постели в ресторан — но почему–то рестораны казались интереснее и запомнились лучше. Напористый, наполненный плещущей через край энергией при ближайшем рассмотрении — при очень близком рассмотрении — он был изнуренным истрепанным неврастеником, комплексантом, нытиком. Всякий раз, сделав заказ в ресторане, завистливо- тоскливым взглядом упершись в спину официанта, спрашивал: «Ну, за что его можно любить? За бицепсы?» — и сам себе отвечал: «Нет, любить можно только за славу и деньги».

За славу и деньги любить не получилось. За бицепсы тоже не получилось: на каких–то институтских соревнованиях её приметил такой вот с бицепсами. Всё сокрушался, что прыгучесть у неё есть, а вот толчка нет. Зато от него ничего в памяти не осталось, кроме натужного, скоропалительного рывка и толчка. Будто и в постели ему надо было прийти первым…

А потом был её первый отпуск и, конечно, посреди зимы. На заводе предложили путевку в Зеленогорск, в санаторий «Аленушка». Вокруг стоял лес завороженный зимней скукой, дорога уводила к взморью, тянулась над пляжем под снежной периной, она спускалась к скамейке, сгребала с неё снег и садилась глядеть в бескрайнее никуда… Однажды у самой кромки берега увидела фигуру человека — металась вдоль скованного льдом простора, выкликая в это «никуда» её имя. Или послышалось? Но ветер явственно донес, не верилось, но нет же — это её зовут, выкликают из ледяных далей… Она встала, сложила у рта руки рупором, но против ветра нет способа докричаться, однако, он вдруг обернулся, побежал, проваливаясь по колено в снег, она рванулась навстречу… Ей показалось, что вот за это можно любить…

Кто–то в санатории сказал ему, что она уходит гулять на берег. А берег в Зеленогорске без конца и края…

Но о муже она не хочет вспоминать. А, в сущности, больше не о чем. Когда была на практике, её руководитель подсовывал ей порнографические журналы, слюнявым ртом склабился: «Техникой молодежи» интересуешься?» Стоя за её спиной жарко шептал ей в ухо: «Хотелось бы, чтобы между нами ничего не было, даже рубашечки…» «Пошляк» — думала она тогда, а теперь ей смешно: попробовал бы он здесь такое — это во что бы превратила его любая американская студенточка? В безработного, в нищего, бездомного, в пыль растерла бы, изничтожила… А она только отпихивала его локтем и брезгливо морщила носик. Но один журнальчик ей понравился. Удивил её и запомнился. А именно тем, что героями сексуальных игрищ на его страницах были не образцово–показательные секс–красавцы, а самые обыкновенные, ничем не примечательные, ужасно бытовые люди, даже не очень молодые, очкастые, толстенькие, но оживленные. Вот такой довольный жизнью крепыш сидит за столом, жена в фартучке накрывает стол. Звонят в дверь, входит, поигрывая ключами от машины, приятель, за ним женка, в очках, строгая прическа — вылитая школьная училка. Начинает помогать стол накрывать, а мужья уже взяли по рюмочке. Дамы удалились на кухню и теперь торжественно вносят в комнату жаркое с гарниром — глядь, а мужички уже без штанов сидят и один другому по–приятельски дрочит.

Восторгу дам нет предела. Платья долой, бюстгальтеры, трусы — только очки на носу училки остались. На следующих картинках, кто с кем, кто что — и всё так мило по–домашнему, по- семейному. И толстушка жена и «училка» необыкновенными искусницами оказываются. Мужички довольны и женками, и друг другом. И только один вопрос возникает при воспоминании об этих бытовых сценках: за что же в таком случае гнобить пошловатого наставника?

Дай ответ! Не дает ответа…

Такого рода воспоминания или что другое настолько вдохновили её, что однажды субботним вечером она нарядилась, накрасилась и отправилась в Манхэттен. Впрочем, скорее всего все эти воспоминания были ни при чем, при чем была потребность найти способ как–то вытравить память плоти своей, стереть так постыдно оставленный след. А как его стереть? Сын как–то рассказывал ей, что в Манхэттене есть русский ресторан, этим вечером дома ночевать не собирался, она могла распорядиться собой вполне, если конечно повезет. Адрес она помнила приблизительно, но понадеялась, что найдет — и нашла. Еще заранее решила, что сядет за стойку бара — раньше никогда за стойкой не доводилось ей сидеть, в её молодости такого в заводе не было, а уж потом случая не представилось, но в кино много раз видела, что знакомства как раз за стойкой бара происходят.

Присаживаясь к стойке, от смущения мало что разглядела, но закурила и заказала обладателю более профиля, чем лица, бармену Яше, как окликал его сидящий поодаль одинокий мужчина подходящего возраста, «Блади Мери» — не знала больше никакого другого названия, а не хотелось себя неопытной показать. Огляделась. Народу в зале было немного, с тоской поглядывая на пустующие столики, по залу прохаживался хозяин — вероятно, хозяин. Во всяком случае, вид у него был очень хозяйский: костюм дорогой, сразу определила она наметанным глазом, не черный лакейский, обязательный для метрдотеля, а просто добротный, и трубка, правда, не раскуренная, курить ведь в зале нельзя, но в отставленной руке трубка — наверняка, хозяин. Идет навстречу не всем гостям, должно быть, только особо желанным. Остальные, вроде неё, рассаживаются сами. Хорошо, но очень громко поёт певица. Немолодая, полная, очень русская, надрывно по–деревенски поёт песню о том, как лихая женщина зарубила своего милого, застав его с «полюбовницей».

Припев отчаянный, дробный «А ну–ка, Трошка, сыпь гармошкой, сыпь, сыпь, сыпь…» — разливается во всю ширь помещения, но руки певицы в этом разгуле не участвуют, а только при следующем куплете, приподняв на уровень высокой груди, она чуть разводит их совершенно на тот подлинный манер, каким делают это в русских деревнях поющие старухи, как бы подчеркивая абсолютную безысходность изливаемой в песне тоски…

Припев отчаянный, дробный «А ну–ка, Трошка, сыпь гармошкой, сыпь, сыпь, сыпь…» — разливается во всю ширь помещения, но руки певицы в этом разгуле не участвуют, а только при следующем куплете, приподняв на уровень высокой груди, она чуть разводит их совершенно на тот подлинный манер, каким делают это в русских деревнях поющие старухи, как бы подчеркивая абсолютную безысходность изливаемой в песне тоски…

Тем временем две дамочки присели к бару справа и завели разговор, к которому она бы и не прислушалась, но одна — та, что была постарше, густо накрашенная, с каким–то воспалением во взгляде и голосе — заговорила слишком громко, то ли силясь перекричать певицу, то ли считая, что сказанное ею и другим будет не бесполезно послушать — не только её молодой собеседнице — бесцветной, блеклой барышне из современных: «…Ахматова всё–таки поэт ограниченных возможностей. Постигнуть всю безмерность поэзии Цветаевой, её безграничность…»

«Да, это действительно очень, очень русский ресторан» — и только подумалось так, как распахнулась дверь, и навстречу вошедшим, радостно устремился хозяин. Появившаяся большая компания была ничем не подобна кому–либо из уже сидящих в ресторане. От всех прочих сильно отличные, они, меж тем, были всего двумя типами людей — одним женским, другим — мужским. То есть вошедшие молодые мужчины были все как бы на одной сковороде испеченные: одинаково кругломорды, задасты, одеты во всё черное от Армани; и женщины, все на подбор длинноногие ослепительные блондинки, одетые несколько разнообразнее — тут тебе и Прадо, и Версаче — но с одинаковой броской роскошью. Работа на складе научила её при первом взгляде на вещь определять её происхождение, но видеть людей, носивших на себе эти вещи, прежде, чем пожертвовать их в пользу больных СПИДом, ей доселе не приходилось — не приходилось оказываться в обществе миллионеров, они и пожертвования свои делали через прислугу, не сами, конечно, тащили в магазин.

А тут, как со страниц каталога, можно было бы предположить, что прямо с подиума сняли девиц, но жесты, походки не те, рты вульгарные, глаза суетливые. В Америке ведь всего страшнее оказаться где–то перенаряженной, недоодетой — практически невозможно. Бесстрашие вошедших и выделило их среди прочей публики. И тут же она услышала: «Яша, иди сюда, я тебе анекдот расскажу: «Новый русский…» — обернулась и увидела, что мужчина вполне подходящего возраста хочет, вроде бы, Яше рассказать анекдот, но смотрит на неё, наблюдает, слушает ли она, для неё рассказывает. Анекдот и впрямь оказался смешным, и она рассмеялась.

Рассмеялась заливисто, немножко нервно, со значением, и состоялось знакомство. Оживленный, хорошо откормленный, при усах под небольшим крючковатым носом, он показался ей зеленоглазым, настоящей одесской красоты мужчиной. Но вовсе он не из Одессы, он из Балты, думал, она о таком городе не слышала, ан, нет: «Балта городок приличный, городок что надо: нет нигде румяней вишни, слаще винограда…» — вспомнила она.

— Любите Уткина?

— Это ж Багрицкий, — и пошло по весьма обыкновенному руслу.

От первого вопроса: «А вы откуда?» ко второму: «А как вас звать, если не секрет?», от него к третьему: «И давно вы здесь?», и «Ну и как вам нравится?», и, наконец, вопрос не вовсе деликатный, но, с другой стороны, на него можно отвечать как вздумается — кто проверит? Он сказался бизнесменом. Каков его бизнес, она не поняла, на всякий случай не полюбопытствовала — как–то не показалось ей, но её нехитрой работенкой на складе он живо заинтересовался, она охотно рассказывала, он всё выспрашивал, заказал ещё по коктейлю, и тут сквозь легкое кружение в голове возникло неприятное тревожное чувство — будто что–то подстерегало её.

Порывшись в самых дальних углах своей памяти, она не смогла бы вспомнить, когда еще ей доводилось быть такой болтливой, всегда предпочитала больше слушать. Если можно его пригласить к себе, зачем же так забалтывать счастливый случай… Он несколько сник, уяснив, что ехать придется в другую сторону от Бруклина, но такси словил, в машине тотчас приник к ней, всю её стал оглаживать, ощупывать, мять, но что–то неизъяснимое мешало увлечься его ласками. Она не понимала что, но что–то было, что мешало, и, наконец, в самое ухо ей он жарко зашептал: «Мы такой дил с тобой провернем, такой бизнес закрутим!..» Она отстранилась, но в охватившем его азарте он и не заметил. Сквозь загнанное дыхание пересохшими губами ловил ухо, стараясь внедрить свою идею в её неповоротливые мозги. Идея была проста, как всё гениальное: самую лучшую одежду надо откладывать, покупать самой, или в магазине договариваться, если нужно, отмусоливать продавцу, возьмет, как миленький, они все берут, а уж он–то знает, что с этим барахлом делать, у него есть клиентура…

Уже въехали в Квинс, но надо было остановить машину. Послать его подальше… в Бруклин. Он возмутился, не давал выйти, обозвал идиоткой — словом, не сложился роман…

Вытряхнула из памяти этот глупый вечер и вдруг совсем успокоилась, приняла решение. В первый же подвернувшийся случай осталась работать сверхурочно, уже в темноте, как обычно распрощалась со своими — они к метро, она к машине, посидела в ней, подождала и вышла. Поднялась на мост и точно, как в тот раз, остановилась отдышаться. И замерла. И так ждала, так звала то самое — ужасное, невероятное, но именно то самое, что иначе и быть не могло: притянула к себе!

Он не успел подкрасться вплотную, она резко обернулась и не он её, а она его испугала. Он ещё нож из рукава не вытащил, секунда — и сбежал бы, она сама его за руку схватила.,/P>

От наваленных под мостом коробок не так воняло, только несло немытым телом, но быстро очень всё перебил пот желания, животный добиблейский жар пахнул смоковницей и миррой, всё её естество откликнулось, подчинилось, стремительно понеслось туда, откуда быть не должно возврата. Туда, где трепет переходит в стон, стон в содроганье, в последний всхлип…

Женщина ещё не очнулась, ещё сами собой стекали по горячим щекам непрошеные слезы признательности, а он уже отряхнулся, оправился — она не успела спросить его: «…где пасешь ты? Где отдыхаешь в полдень?» — бесшумно, бесследно растворился во тьме.

Дома, уже лежа в постели, она закрыла глаза и сказала: «Господи, спасибо тебе за всё!» И спохватилась, будто кто–то в чем–то упрекнул её: «Ну и пусть я не умею молиться. Я живу, дышу — значит, молюсь. Вздохнула, выдохнула — это моя молитва Тебе, Господи!..»

Вздохнула, выдохнула и уснула блаженным сном. Проснувшись, только в одном корила себя: почему не удержала, ни о чем не расспросила? Что, если навсегда потеряла его? Кто знает, куда его, бездомного, может занести… Ни имени его, ни клички не знает… Следующий раз она не отпустит его так. Рук не разомкнет, не уронит безвольно. Вцепится, удержит, обо всем расспросит. Ей ли не знать, как легко человек может дойти до самого края? Чем полнее чаша, тем легче её расплескать. До самого дна. Она изо всех сил старалась представить себе его судьбу и уж чего никак не хотела допустить — так это мысли, что судьба его могла быть вполне заурядна.

На роль бродячего поэта он никак не подходил — те чаще всего разговорчивы. А от него слов человеческих она не слышала. Может немой? Во всяком случае, на наркомана не похож — наркоман, по её рассуждению, никак не мог бы обладать такой силой желания. Алкоголь тоже человека слабым делает. А может, он психически болен? Плохо, конечно, но психические болезни тоже разные бывают. Вот в одной очень богатой семье родился мальчик — последний ребенок. Два его старших брата уже взрослые были, обыкновенные. А этот не от мира сего: что ни купят ему, во что ни оденут — немедленно раздавал. Нянька пойдет с ним гулять — оглянуться не успеет, а он уже игрушки все свои раздал, босой стоит, в одних трусиках. И потом в школе каждый день новые сникерсы, тишортку, карандаши, краски — всё буквально раздаст и ни за что не скажет, кому.

Родители его к психоаналитику водили, но он во всём казался здоровым ребёнком, сообразительным, ни к чему дурному тяги не имел. По совету врача родители стали его поплоше одевать, совсем плохонько. Он очень сознательно рваное, замызганное оставлял себе, но всё чуть получше непременно находил кому отдать. В старших классах начались скандалы. Родители — люди состоятельные, но ведь это же ненормально и сколько же можно?! После одного такого скандала он из дому исчез. Наняли частного детектива. Тому удалось разузнать, что в Майами объявился бездомный молодой человек. Обросший, оборванный, но чем–то располагающий к себе. Ему охотно подают милостыню. А он всё собранное тут же раздает. Тому, кто мимо прошел и не подал ему, такому же, как сам, бродяге бездомному, любому встречному. Детектив с легкостью опознал в нем своего клиента. Водворил в отчий дом. Поместили его в клинику. Однако же и в клинике человек хоть что–нибудь своё должен же иметь, а этот опять, что ни принесут ему — всё раздаст. Врачи его спрашивают: «Ну, а ты–то сам разве не нуждаешься?» А он говорит: «Раз отдал, стало быть, не нуждаюсь». И очень логично объясняет, что тот, кто ему подавал, безусловно имел лишнее, а он должен был делится с теми, кто подать ему не мог.

Назад Дальше