У маргарина в тот вечер был особенно едкий вкус, как будто в него что-то подмешали — вполне обоснованная догадка, учитывая, что сестра Антония отличалась рассеянностью, слабым зрением и (как подозревали многие) вредным характером. Ели, как требовал устав, в полном молчании, но думали про себя, что скажут о маргарине позже. Лица Поликарпы, Игнатии Лойолы и Кириллы кривились от усилий сдержать колкие замечания; злость, словно выпавший зуб, хотелось выплюнуть поскорее, но оставалось только перекатывать во рту.
До сна предстояла только одна трапеза — суп, и Филомене уже чудился его запах. Она представила, как сидит на своем месте (места никогда не менялись, разве что кто-нибудь приедет или уедет; либо умрет, что представлялось более вероятным). «Скоро я буду снова сидеть здесь, — думала она, — после стояния на коленях в монастырской часовне, сразу за сестрой Кириллой, после Скорбных тайн Розария[47] и других унылых молитв. Ежевечернее исповедание грехов, крестное знамение, затем бегом на кухню, чтобы помочь сестре Антонии и получить свою долю злобных взглядов и попреков. Большой синий фартук, супница и половник, дребезжание окон на сквозняке, когда я, оттопырив локти, несу по коридору супницу. «Благослови нас, Боже, и сии дары Твои…» Звяканье половника о миски. Серый пересоленный бульон с комками пены, ошметки овощей (или картофельная шелуха) на дне миски…»
От внезапной боли под ребрами Филомена дернулась и чуть не упала со скамьи. Она сдержала вскрик — зачем добавлять новый проступок к тому, который только что заметила Перпетуя? Тычок острым пальцем должен был согнать с лица девушки ту мечтательную отрешенность, которую Питура воспринимала как личное оскорбление. Ненадолго уйдя в свои мысли, Филомена втиснула в короткое время целый отрезок дня между двумя трапезами — от хлеба с маргарином до супа. Впрочем, какая разница? Обычное течение времени привело бы на ту же скамью, к тому же кисло-соленому вкусу на языке. Всю ее жизнь можно было свести к одному долгому дню, который начинался возгласом Dominus vobiscum и заканчивался келейной молитвой перед распятием, коленями на холодном линолеуме. Если каждый следующий день будет таким же, зачем вообще дни? Почему бы не пропустить их, не прожить оставшиеся сорок лет за одну минуту? Она опустила голову, словно разглядывая деревянный стол, и ей пришла мысль: «Я достигла самого дна, меня не волнует будущее. Я знаю, каким оно будет, все записано в уставе. — Она почти невидящими глазами, в которых еще стояло видение череды неотличимых дней, взглянула на Перпетую и впервые подумала: — Тот, кто управляет моим будущим, крадет его у меня».
А если будущее предсказуемо, значит ли это, что все определено заранее? Если оно предсказуемо, можно ли на него хоть как-то влиять? Старая песня, подумала она с отвращением к себе, семинарский вопрос. Свободна ли моя воля?
Ветер за окном утих. Монахини, допивавшие последние глотки жидкого чая, одна за другой подняли голову и переглянулись, как будто в тишине неожиданно прозвучал чей-то голос. В трапезной повеяло беспокойным ожиданием. Странная рябь пробежала по столу. Разрешенная орденом сорокаваттная лампочка мигнула раз, другой, третий. Троекратно, словно отречение Петра. Тощие тени потупились и забормотали благодарственную молитву, затем взметнулись, словно языки пламени, и засеменили к двери.
* * *Священники поужинали рано. Ели тушеное мясо с картошкой; вернее, отец Ангуин ел, но не видел, как ест Фладд. Все было как обычно: полная тарелка, затем пустая, а между одним и другим — еле заметное движение челюстей, не объясняющее, куда исчезла целая порция.
Не меньше смущал отца Ангуина другой вопрос: уровень виски в бутылке. Сколько бы он ни пил последнее время, уровень этот оставался прежним. Каждый вечер старший священник говорил младшему: «Если собираемся завтра снова посидеть, надо припасти бутылочку», — но днем как-то успевал выбросить докучную заботу из головы, а вечером обнаруживал, что в бутылке еще довольно. Не много — не для большой попойки. А вот посидеть за разговором — хватит.
— Здесь стало очень тихо, — заметил отец Ангуин, протягивая младшему священнику стакан.
— Ветер улегся.
— Нет, я хотел сказать, в целом. С вашего приезда. Быть может, вы, не ставя меня в известность, слегка подзанялись экзорцизмом?
— Нет, — ответил Фладд, — но я влез на крышу и слегка подремонтировал водосточные желоба. Просто для отдыха. Лестницу одолжил у благочестивого недерхотонского семейства. И я проконсультировался у мистера Макэвоя касательно водосточных труб. Для табачника он на удивление сведущ в таких материях. И еще он опасается, что в церкви тоже нужно делать капитальный ремонт. Только денег потребуется уйма.
— Нас беспокоили не скрипы и капающая вода, — произнес отец Ангуин. — К ним мы привыкли. Однако мы слышали шаги наверху, и часто возникало чувство, будто в комнате кто-то есть. Или, бывало, дверь распахнется, но никто никогда не входит.
— Нельзя сказать, что совсем уж никогда, — возразил Фладд. — Ведь я же в конце концов вошел.
— Агнесса считает, что дом населяют нематериальные сущности.
— Враждебного свойства?
— Трудно сказать. Агнесса верит в разнообразных чертей. В этом смысле у нее очень старомодные взгляды.
— Да, понимаю вас. Сейчас принято небрежно говорить просто «черт». Мне это удивительно, если вспомнить, что столетиями лучшие умы Европы занимались подсчетом нечистых духов и устанавливали их индивидуальные особенности.
— Реджинальд Скотт[48] во второй половине шестнадцатого века насчитал четырнадцать миллионов. Плюс-минус.
— Могу уточнить, — сказал Фладд. — Четырнадцать миллионов, сто девяносто восемь тысяч, пятьсот восемьдесят. Исключая, конечно, дьяволов более высокого разряда. Это число обычных рядовых чертей.
— Но в те времена, если дьявол появлялся, были заклятья, чтобы принудить его к повиновению и допросить: каково имя и звание. Тогда хорошо понимали, у бесов есть специализация и свои узнаваемые особенности.
— Святой Иларий говорит нам, что каждый нечистый дух воняет по-своему.
— А теперь люди говорят просто «сатана» или «Люцифер». Беда нашего времени — нежелание вникать в частности.
— Сестра Филомена сказала мне, — заметил Фладд, потягивая виски, — что в детстве видела дьявола. По ее словам, он совсем не походил на мистера Макэвоя. С другой стороны, откуда взяться сходству?
Отец Ангуин отвел взгляд.
— Знаю, что насчет Джадда мне никто не верит. Да только понимаете, отец Фладд, нашим предшественникам было легче. Теперь бесы реже являются нам на глаза. Сестре Филомене исключительно повезло. Думая о дьяволе, она может вообразить нечто конкретное.
— Вы попытались сделать то же самое.
— У каждого беса должна быть внешность. Волчья, змеиная. Или хотя бы внешность табачника. Что-то знакомое, наш собственный образ или близкий к нему: животное, человек либо их гибрид. Потому что как иначе его вообразить? Ведь ничего иного мы не видели.
— Демонология, — ответил Фладд, отпивая глоток, — наука тяжелая. Сложная и невыносимо тяжелая. Особенно для вас, поскольку вы больше не верите в Бога.
— Если бы не Макэвой, — проговорил отец Ангуин, глядя на огонь в камине, — не знаю, что бы со мной сталось. Возможно, я бы перестал верить в дьявола и сделался рационалистом.
— Я вижу перемены. — Фладд посмотрел на огонь. — Когда-то духов было столько, что они роились в воздухе, словно августовские мухи. Теперь воздух пуст. Остались только человек и его заботы.
Отец Ангуин сидел, сгорбившись, и держал стакан обеими руками. Виски в бутылке не убавилось.
— Я болен, — сказал он, — и душа моя желает лучше прекращения дыхания, лучше смерти, нежели сбережения костей моих[49].
— Ах, любезный! — Фладд отвернулся от камина и с тревогой взглянул на собеседника.
— Это цитата, — сказал Ангуин. — Библейский текст. Из Ветхого Завета. Книга кого-то-там.
Фладд вспомнил сестру Филомену на огородах и то, как она не узнала библейскую цитату из его уст. При мысли о монашке смутное беспокойство зашевелилось у него под ложечкой. «Вот ведь, я и не знал, что у меня есть человеческие чувства», — подумал он и вновь потянулся за стаканом.
— Я как отец Сурен[50], — сказал Ангуин.
— Извините, мне не доводилось с ним встречаться.
— Я о луденском экзорцисте. — Отец Ангуин уперся руками в подлокотники и тяжело встал с кресла.
Фладд отметил про себя, что за недолгое время их знакомства движения священника стали более медлительными, живые черты застыли, превратившись в скорбную маску. Он так долго играл роль, ни словом, ни делом не выдавая, что разуверился в самой сути священнического призвания. «Но мой приезд что-то изменил, — подумал Фладд, — притворство сделалось невыносимым, правда должна выйти наружу. Что-то новое происходит в его сердце: пробуждаются неведомые прежде чувства и мысли».
— О чем я говорил? — произнес Ангуин. — Ах да, отец Сурен.
Он подошел к шкафу с книгами, вынул толстый том и раскрыл его на заложенной странице.
— «Когда я хочу заговорить, слова не идут, во время мессы я внезапно умолкаю, на исповеди вдруг забываю свои грехи. Я чувствую, что бес ходит во мне, как у себя дома». Перевод мой. Вольный, — он закрыл книгу и поставил ее на полку. — Отец Сурен утратил всякое восприятие Бога. Он впал в меланхолию. Его болезнь длилась двадцать лет. Под конец он не мог читать и писать, не мог самостоятельно ходить. У него не было сил поднять руки, чтобы сменить рубашку. Люди, приставленные о нем заботиться, его били. Он состарился, лишился рассудка, его разбил паралич.
— Но ведь он исцелился, не так ли? Под конец жизни.
— Чем лечится меланхолия, отец Фладд?
Фладд ответил:
— Делом.
В полночь Фладд вышел из дома. Было холодно, ясно, безветренно, с неба светил усохший месяц. Чувствовалось, что скоро пойдет снег, первый в этом году. Фладд слышал собственные шаги. Он посветил фонарем между деревьями, затем вернул луч к дороге рядом с собой, словно это змея, которую он дрессирует.
Деревянные двери старого гаража совсем прогнили. Их надо обработать морилкой, подумал Фладд, иначе они не выдержат здешнего климата. В доме наверняка был ключ, но попросить его значило бы обнаружить свои цели. Поэтому Фладд просто отступил на шаг и хорошенько пнул дверь.
Сестра Филомена села на кровати — резко, будто ее ударило током, — и волосы у нее на голове (если то, что там оставалось после стрижки, можно назвать волосами) зашевелились. Она сбросила одеяло, спустила ноги на холодный пол. Встала — и все тело пронзила острая боль, как будто кости обточены напильником.
«Я развалина», — подумала она. Ребра и плечи еще болели от последних тычков Питуры. Филомена подошла к чердачному окошку и выглянула наружу. Ничего: ни совы, ни ураганного ветра, ни вспышки молнии. Она не знала, что ее разбудило. Окно выходило на задний двор монастыря. Дальше лежала вересковая пустошь, незримая, но постоянно присутствующая в сознании, словно подспудное течение мыслей. Филомена поежилась. Что за анархия творилась на небесах в тот день, когда были сотворены эти уступы? «Может произойти что угодно», — подумала она, и волосы у нее вновь зашевелились. Мгновение она всматривалась в темные кроны деревьев — но только мгновение.
Мисс Демпси зашарила в темноте и нашла: ворсовое покрывало, свои колени и халат, переброшенный через спинку кровати. Она, не вставая, притянула его к себе, втиснулась в рукава и застегнула пуговицы на груди. В спальне было холоднее обычного.
Ходики на стене показывали десять минут первого. Она подумала: «Неужели они все еще в гостиной, выпивают? И что меня разбудило? Отец уснул в кресле и храпит?»
Если он уснул, нужно сделать ему чашечку какао и прочесть нотацию. А этот молодой чертяка то ли вовсе обходится без сна, то ли спит так крепко, что за несколько часов высыпается лучше, нежели мы за всю ночь.
Мисс Демпси вставила ноги в домашние тапочки. Они были обычного федерхотонского вида, с бледно-голубым синтетическим мехом, и по лестнице ступали совершенно бесшумно.
На нижней ступеньке мисс Демпси остановилась и прислушалась. Не было ни ожидаемого гула голосов, ни храпа заснувшего в кресле отца Ангуина. Она сразу почувствовала, что в доме никого нет, и это ощущение стремительно погнало ее наружу — несмотря на холод и неподобающий для улицы вид.
Сухой лист коснулся его щеки. Отец Ангуин стоял, дрожа, словно загнанный лис. Он проснулся ни с того ни с сего, встал с кровати, натянул одежду, вооружился фонарем и сбежал по лестнице, прыгая через две ступеньки. Он сам не понимал, что его гонит, только думал про себя: «А я еще говорил, что парализован! Я сказал Фладду, что скоро разучусь ходить!» В темноте отчетливо прозвучал скрежет металла о камень и тут же смолк, остался лишь тихий похоронный звук пересыпаемой земли.
Однако то были антипохороны. Отец Ангуин приближался к тому самому частному кладбищу, о котором упомянул в разговоре с Филли в исповедальне, когда сказал, что знает, где можно закопать протестантские кости.
Фладд, вот кто там был. Изящно согнутая спина. Копает. Копает, как ирландец. На глазах у отца Ангуина молодой священник отступил на шаг, держа лопату на уровне груди, и небрежным жестом бросил землю через левое плечо.
— Господи! — выдохнул отец Ангуин. Скользя по заиндевелой земле, он почти бегом приблизился к месту раскопок и посветил фонарем в яму. — У нас тут случаем не найдется второй лопаты?
Глава восьмая
Света от фонарей явно не хватало; когда стали обсуждать, как лучше поступить, отец Ангуин достал из кармана ключ от ризницы и протянул Филомене.
— Но я же больше не ризничая, — сказала та. — Питура меня отстранила.
— Сегодня не обычная ночь. Это чрезвычайные обстоятельства. Агнесса, идите с нею. Откроете верхний шкафчик слева, там хранится пяток старых подсвечников. И еще возьмите большие свечи для торжественной мессы, вы знаете, где они лежат. Мы зажжем их тут.
— У меня дома есть обычные хозяйственные, — сказала Агнесса.
— Не тратьте времени, — оборвал Фладд. — Ступайте.
На ступенях церкви Филомена подала мисс Демпси руку, чувствуя, что та нуждается в поддержке, а она сама как более молодая должна быть сильнее. Дверь отворилась с обычным стоном, словно старая актриса, пускающая в ход испытанный прием; они вместе вступили в центральный проход и зашагали по знакомым плитам, полураскрытыми ртами глотая ночную тьму. В какой-то момент мисс Демпси исчезла; у Филли внутри все оборвалось, и она судорожно схватила пустой воздух. Однако экономка всего лишь преклонила колени; в следующий миг она уже поднялась и шепотом пробормотала извинения. Теснее прижавшись друг к дружке, женщины на цыпочках двинулись дальше.
В ризнице они говорили коротко и по делу. Филли встала на сундук, открыла шкафчик и нашла то, что велел принести отец. Она передавала подсвечники Агнессе, а та прижимала их к животу, придерживая согнутым коленом. Потом Филли спрыгнула на пол, открыла ящик и, гладя пальцами желтовато-млечный воск, выбрала самые большие свечи.
Когда они вернулись, Фладд стоял, опершись на лопату, а отец Ангуин сидел по-турецки на земле, словно лесной дух. Он вскочил.
— Fiat lux[51]. Копайте, мой мальчик.
Филомена встала на колени перед ямой, которую выкопал Фладд, и тронула землю пальцем, словно это вода, а она собирается купать младенца. Под рыхлым верхним слоем начинался влажный, слежавшийся. И еще под пальцем что-то шевельнулось — наверное, червяк.
— Ой, — проговорила она, отдергивая руку (монастырское воспитание не позволило ей вскрикнуть), — червяк.
— Не пугайте меня, — сказал отец Ангуин.
Фладд заметил:
— Мы видим бесов в змеях и змей в червях, ибо они вне нашего обычного опыта.
Филомена подняла голову. Ей почудился скептический блеск в его глазах, хотя было так темно, что ничего она видеть не могла. Агнесса Демпси проговорила:
— Что до червей, мы все знаем, откуда они берутся.
Наступила тишина. Все глянули на могилы. Огоньки свечей клонились на ветру, словно выпущенные из бутылок джинны. Глаза постепенно привыкли к слабому свету, и каждый об этом пожалел, поскольку священник, экономка и монахиня теперь различали друг у друга на лицах отражение собственной неуверенности.
Филли снова тронула землю и обнаружила что-то твердое и острое.
— Вы все правильно сделали, отец Фладд, — сказала она. — Они там. И вовсе не глубоко.
Отец Ангуин, не говоря ни слова, опустился на колени рядом с нею. Она видела белое морозное облачко его дыхания. Снег все не шел — видимо, замерз в высших сферах. Если бы в эту ночь удалось встряхнуть небеса, они бы загремели, как погремушка. Священник наклонился вперед, опираясь на одну руку, а другой зашарил по земле.
— Отец Фладд, я нащупал. Агнесса, я нащупал. Мне кажется, это органчик святой Цецилии.
— Давайте поскребу лопатой, — предложил Фладд.
— Нет-нет, вы можете повредить статую. — Отец Ангуин наклонился еще ниже и теперь охлопывал и ощупывал землю двумя руками.
— Мы не умеем копать, — сказала Агнесса. — До рассвета не управимся.
— Мисс Демпси, вы слишком плохо защищены от холода и сырости, — произнес Фладд. — Я только сейчас заметил. Может быть, вы сходите домой и оденетесь получше?
— Спасибо, отче. — Агнесса под покровом тьмы залилась румянцем. — У меня снизу очень теплая байковая ночная сорочка.
Она дрожала от холода, но просто не могла заставить себя уйти.
По крайней мере Филомена была одета как следует. Когда у себя в келье она отвернулась от окна, сама не своя от волнения и страха, то хотела сразу выбежать на улицу, но прежде надо было натянуть толстые шерстяные чулки и панталоны. Сердце бешено стучало. Три предписанные орденом нижние юбки, каждую стянуть завязками Наталии. Продеть руки в жесткий полотняный лиф, дрожащими пальцами застегнуть мелкие пуговки, в то время как кровь жаром приливает к щекам. До чего же долго, до чего же мучительно долго надевается ряса, черные складки давят и душат. Нижний чепец с его шнурками, который надо заколоть маленькими английскими булавками, ни на миг не забывая о неизбежной встрече в морозной ночи. Фладд здесь, он радом, он совсем близко, а она должна возиться с накрахмаленным верхним чепцом, натягивать его до бровей, пока плотный край не вопьется в намятую борозду, искать в темноте булавки, уронить одну и услышать — да, услышать в монастырской тишине, как упала булавка, — и, плюхнувшись на колени, охлопывать пол под кроватью, а когда булавка найдена и благополучно зажата в пальцах, выпрямляясь, с размаху удариться затылком о железную кроватную раму, так что искры посыплются из глаз. Затем, все еще плохо соображая после удара, выползти на карачках из-под кровати, заколоть булавками покрывало, надеть через голову распятие, ухватить четки за конец и, размахнувшись, обернуть их вокруг талии. И пока будущее хищно скалится за окном, туманя своим дыханием стекло, снова нагнуться, теперь уже за туфлями, которые она, вопреки обету святого послушания и правилам ордена, вечером скинула, не развязав шнурки, а теперь их в темноте поди распутай. Затем, сопя от досады, бросить туфли на пол, так и не расшнурованные, втиснуть в них ноги, притопнуть, чтобы налезли, сунуть в карман носовой платок и лишь после этого перекреститься, пробормотать короткую молитву, пробежать по коридору, по лестнице, оттуда направо — не к парадной двери, а в коридор, ведущий в пустую гулкую кухню. Она не решилась зажечь свет, но в кухонное окно смотрел маленький зимний месяц, бледно освещая половник и супницу, перевернутые кастрюли в сушилке, кружки, приготовленные для утреннего чая. Теперь, затаив дыхание, отодвинуть засов на черной двери, выскользнуть наружу и бежать в ночь.