Одна, в любом платье, в крепкой обуви, с секатором в руке, с корзинкой. Сначала надо обрезать отцветшие цветки, не поторопиться, дать тому днями постоять в чистой, опрятной грусти увядания — поймать этот момент и дать ему поплыть по их, цветочному, тленному кругу жизни… Опять же я не заигрываюсь — я не оставляю на кустах совсем засохших цветков, подергивающихся уже прахом высохшей плесени. Я решительно щелкаю секатором, еще решительней убираю обреченные погибнуть бутоны, попавшие под затяжной непроветриваемый дождь, запечатавший их осклизлыми верхними лепестками. Мертворожденные эти цветки также падают в корзину. Этой срезкой мы подбиваем садовые костры, над усадьбой тянет усыпальным тревожащим духом. Мне не пристало ностальгировать, но я б не отказалась, если б все это по ноябрю было запечатано стерильным сухим колпаком промороженного снега. Случается нечасто.
Награда моей заботы — обрезка с декоративными целями и букеты из обрезков. Некоторые веточки высовываются слишком далеко, оставленному развиваться свободно кусту сообщая вид анархии, бунта, самоволия, всегда затаптываемого на дорогах истории — хотя б и садового партера. Отрезаешь также и лишние стрелки чайно-гибридных роз, королевской элегантностью повторяющих одна другую на одном и том же стебле, — так не бывает, они все хороши, они все королевские дочки, все принцессы — королевой будет оставлена одна, я обстругиваю мощный полутораметровый ствол, я не готовлю его к торжественному гала-букету в напольную вазу, я этого не люблю всего — я собираю эти жестко свернутые бокалы из отглаженного шелка, свежего атласа, топорщащейся органзы — в миниатюре, в ладони, в зиготе под пинцетом медика — я люблю эти стружки, мне не нужно ничего более очевидного. Я украшаю этими свечками небольшие букеты из изогнутых ветвей подрезанных полиантовых, плетистых, миниатюрных и почвопокровных роз. Букеты я тоже люблю сообразных размеров — с курицу, чтоб вам дать сельскохозяйственную идею, люблю монохромные — в этом есть юмор, в подборе цвета один за другим по четверти тона, в выбрасывании совсем похожих, но неуловимой нотой стремящихся в совсем другой цветовой ряд. Люблю и полихромность — надо ли говорить, что подкладываю к цветку цветочек, будто слово к слову подбираю, — и смеюсь от точных рифм. Ай да Азя, ай да сукина дочь!
АЛЕКСАНДРИНА: Я — Александра Фризенгоф, баронесса, мать герцогини. Незаконной герцогини, непризнанной, законной жены, происхождение матери которой, баронессы Фризенгоф, посчиталось неподходящим для герцогского дома. Дочь выходила замуж, когда мне было уж под семьдесят, мы не были близки и прежде, к замужеству дочери я дала ей в приданое темную родословную, мои рваные перчатки на первых балах — их никто не считал, немецкие принцессы победней меня бывали — и дедушку-крепостного. Вот вам и Полотняные заводы, и екатерининские фавориты. Дочь бесилась от этих преданий. Откуда она и знала-то их, она никогда не позволяла мне ничего вспоминать. Ничего моего личного, будто ее в пробирке вывели. Она не могла заполнить в своем сознании пропасть между своим герцогством, которое она носила в себе всегда, как все своею судьбой полны с рожденья, и той случайностью, чуждостью, которой являлись мы, ее родители.
Я женщина с прошлым, славянской темной истории, с сорока годами прожитыми в чужих, с убитыми мужьями, домах, с сестрой — женой убийцы брата. Так ведь написал Пушкин? Как предусмотрел, спрессовал родство и свойство — даже не реальные, а еще только по сговору: Татьяне-то Лариной разве брат был Ленский? Пушкин заклинал: почитай за брата, береги. Милая Таня преступила, не подумала, не пожалела, знать не захотела, писала свои поэтичные письма и соблюдала закон для себя, а юного поэта и немолодого по тогдашним меркам Пушкина — а всего-то тридцать семь годов да дети малые — Лета поглотила, не замедлив своих медленных вод. А кого забыли, кого не забыли — это дело пятое, Пушкина нет и нет с нами. Вот я жила в таком доме. Сестра Катя умчалась с Жоржем во Францию — в разгар жестокой зимы к ранней весне европейского юга, обезумевшая от счастья. Что бы ни случилось в России — с Россиею, раз в ней погиб Пушкин — с нею, с Катей, был Жорж. Когда я думала о ее счастии — ее состояние было счастьем, — я тоже с трудом могла понять, как можно ей было помнить хоть что-то еще, кроме себя и его, Жоржа. Даже просто глядя на них, кружило голову от сознания, что такие мечтания могут сбываться, такие браки — совершаться. Пушкин там стоял между или не Пушкин — это совсем было не важно.
Такая была у меня семья — последнее воспоминание о днях, когда моя семья была вместе. Герцогский дом Ольденбург такими происшествиями вовсе не интересовался, хлопотными историями и здесь было набито каждое семейство, Пушкина там никто не знал. Наталье — боялась ли я Наташу, хотела ли ее задобрить, называя дочь ее именем? — не хватало еще услышать историю про цепочку от моего крестика, которую нашли в постели у Пушкина и которую он перед смертью мне вернул, — мне все равно, если эта история и переживет два века, такая фамильная драгоценность переполнила бы ее чашу терпения.
Наталья по-русски не знала ни слова. В доме у нас русских книг не было. Я знала Пушкина с юности наизусть.
Пушкин был русский. Он никогда не был за границей. За границей останется почти весь его род, его дети, почти не знавшие его. Я, самая близкая из живущих, из помнящих его, живу совсем не в России, в местах, которых его взгляд никогда не касался и ощущение, что я еще жива — я очень стара — порхает между самой моей живой, плотной частью жизни и тем функционированием, которое четко отстукивает свои минуты уже столько лет здесь, в Словакии.
Я очень интересна. Чтобы понять, что у меня есть тайна, надо что-то обо мне знать.
Обо мне ничего не известно. Я худа, высока, длинноноса, я весьма образованна для женщины этих широт и выказываю необыкновенную восприимчивость к любым умственным вещам, я много езжу верхом и буду похоронена на горе. Я хорошо и строго одета, с русским желанием хоть чуть-чуть, но удивить зрителя своим нарядом. У меня один ребенок, поздно рожденный. Я владетельная персона. Я представляю собой элегантную фигуру, которой никогда не стала Катя и никогда не могла бы стать Наташа. Наташе некогда было о себе думать и выстраивать себя, и Пушкин расшевелил в ней эту человечинку, радость жизни не только публичной, но и совсем, совсем приватной, что она не хотела бы тешить собою толпу. Я же могу позволить себе быть ходячей литературной иллюстрацией — потому что этого никто не видит, никто не может этим пользоваться, это только я такая сама для себя. Появись я такой в России сейчас — они дали спокойно умереть непублично жившей Таше, — а на меня накинулись бы. Как на лакомый кусочек, который нюхал Пушкин.
МАСКА: Любила одного, убили другого. Убивший исчезает из жизни безвозвратнее, чем убитый.
МАСКА: Толстой мечтал о славе, ему виделось славное семейство: мать и дочь, обе Натальи, одна подращивает другую, ревнует ее к успехам, выдает — и купается в славе. Честолюбие Толстого было целомудренное, юношеское, идеальное. Наталья Николавна была жива в жениховский возраст графа Льва Николаевича, русские литераторы доходили до такого экстаза, чтоб и на любовницах оставленных жениться, Толстой же был важный барин — он просто помечтал о такой для себя жене, которая своим чадолюбием выпестует ему дивную, легкую, безупречно женственную и отрешенную дочку, годную только на то, чтоб полюбоваться ею до шестнадцати лет и выпустить из рук — к какому-то жаркому, молодому, славного поприща господину. Дочки его с трудом бог знает за кого выходили, сыновья добродетельных супружеств не учреждали, жен искали с озорством, азартом, оригинальностью. Толстой только-только женился — и сел писать «Войну и мир», еще не видя в своем доме, как мать любит дочь осторожно, строго, как готовит ее к перебору женихов, ахая про себя, как могла грубая калужская барыня вырастить невесту Пушкину, забывшему о хорошем бы деле — жениться на доброй и веселой, с радостной страстью отдавшейся, предъявляющей свои требования, хитрящей со светскими законодателями, работающей все на него, на Пушкина. Толстому Пушкин был в зятья не нужен, но две Натальи украшали ему начало века.
ХОР ДЕВУШЕК:
МАСКА: Пушкин мешался и суетился в его жизни. За что бы он (Пушкин — Дантеса) тогда его убил?
ХОР ДЕВУШЕК:
МАСКА: Пушкин мешался и суетился в его жизни. За что бы он (Пушкин — Дантеса) тогда его убил?
АНСАМБЛЬ МУЖСКИХ МАСОК: Господь создал все живое, строго поделив на два пола, и тем важнее эту определенность смешать. Одень актрису в мужское платье и затяни в корсет мужчину: что останется от их чувств, от их влечений, от их поступков? Или все окрашено только одной-единственной краской, эротической? Думаешь о завоевании мира или снижении налогов для малоимущих, а подразумеваешь возможность увеличения гарема и освобождения хорошеньких женщин для разнообразных любовных развлечений? Все не так? Почему ж тогда это становится так неубедительно, стоит только седовласому резонеру во время пламенной речи задержать руку на круглом задке официанта? Если речь о ЛЮБВИ, то надо поскорей определиться, имеется ли в виду страсть исключительно платоническая, бесполая, ни в коем случае не предусматривающая ни при каком развитии событий секс? Не утрировать, допустить, что суть игры — эротизм высокого накала, так воля ваша — если женщина станет против женщины, не касаясь ее грудью, лишь ощущая ту точку своего тела, которая ближе всего к телу другой, и понимая, что это за энергия в них друг из друга перетекает и насколько они могут — они готовы, это не бывает иначе — ею управлять, — то вычищеннее этого эротизма нет никакого другого. Переодевания, маскарад, даже только в мыслях, даже в ролях, их маленьких фрагментах — это обязательное условие любовной игры. Что останется от влечения, если его объект сменит пол? Ничего? Ничего и не было. Один раз позволь себе быть честным с собой, закрой глаза и представь, что эта прелестная девушка, сосредоточие твоего вожделения, становится юным, юным, нежным юношей, в два раза ее полнее от нежных, упругих, тренированных и всегда закрытых одеждой мышц, — о, пошлость и асексуальность женского ежеминутного обнажения, дармового, площадного, для всех, для того, кто пожелает и не поленится — юноша строен, невертляв, он не выпячивает губок, не оттопыривает попку, — кто-то, насмотревшись у девушек, делает это, его надо пожалеть, поругать, он заигрался, все это — детали, главное — позволить себе один раз только увидеть свою возлюбленную возлюбленным и, увидев, увидеть, как любовь твоя, не исчезнув, возгоняется — раз у нее уже нет рамок — в какие-то недоступные доселе испытанным ощущениям выси. Ты захочешь отказаться? Если любишь — нет. К Пушкину велено испытывать пиетет, признавать яркость его чувств и поэтичность словоизлияний, его — любившего какие-то ланиты и перси, рисовавшего шляпки в своих тетрадях, ему, никогда не зажмуривавшемуся, не захотевшему отдаться ВСЕМУ, что есть в этом мире, не овладевшему ВСЕМ, не получившему отказ. Мы готовы читать его исторические сочинения или наблюдения за природой — хоть и природа живет полнее, чем мог увидеть он, и история не так суха, — но так ведь он погиб за ЛЮБОВЬ! Принимая за нее семью, частную собственность и государство.
АЛЕКСАНДРИНА: Розарии не бывают красивы. Куст розы коряв, неплотен, повадлив на выбросы незаконных ветвей. Чем красивее ожидаемые цветки — хаотичнее, голее выпестовывающий их куст. Роза — не французский цветок. Розарии устроены в знаменитых парижских партерах, они не поддаются жестокой муштре, и там, они смотрятся там, как неумелая штриховка карандашом по сделанному отчетливой тушью эскизу. Их терпят там. Не обходятся — рассчитывая на эффект каждого отдельно взятого из миллионов цветка. Усилия оправдываются, новые сорта того стоят.
Каждый цветок претендует на восхищение. Как не похож французский розарий на демократические, такие эффектные и эффективные в садовом декоре безликие, сплошные пятна петуний — какого желаете цвета, цветем полный сезон! нетребовательны в уходе! — и других таких же неаристократичных созданий.
Французский цветок — лилия. Ей есть размер, рисунок, срок. Когда лилия цветет, ей ничто не мешает. Ее собственные листья почтительнейшими наклонами легко и ненадрывно сбегают по ровному, крепкому стеблю гармоничными волнами. После цветения лилия не создает хаоса, не приспосабливается, не старается угодить садовнику — выжженное то поле битвы надо обойти стороной. Поверх лилий ничего не сажают. Лилии или ничего. Их срезают.
Роза — английский цветок. Она хороша в нерегулярных садах и неформальных видов. Романтические парковые кусты, поникающие ветви, карабкающиеся на заброшенные постройки стволы, мелкие, невзрачные цветки, джентри усадеб-крепостей. Разве что чудаковатая леди выращивает сорт-диковинку под неусыпным надзором своей бесконечной старости.
Мне в розе важна биология. Я люблю ее за неукротимую пролиферативность, за королевское следование долгу. Хоть я отдаю себе отчет, какую статью расхода занимает у меня уход за розами, я знаю из агрономических книжек также, что роза опустится и задичает последней в саду, оставшись без должного ухода. Расцвет словацкого рыцарства давно позади, и в заброшенных замках полно запустелых, высохших, стоически и призрачно цветущих розовых садов. Я спешиваюсь, как перед могилой, иногда срываю в горсть цветки — восхитительных форм, уже набравшихся дерзкого, животного, резкого и кружащего голову дикого запаха дикой розы. Они перешагнули какую-то грань, они никогда не вернутся и не станут шиповником, они погибнут одичавшей розой. Моя дочь — племянница Пушкину. Она не захотела его знать. За это она стала герцогиней.
МАСКА: Все можно рассмотреть ближе. Еще ближе, чем ты видишь, чем ты подносишь к лицу, к глазам, чем ты втираешь себе в кожу. Смотреть изнутри — это не пойдет, это бегство, оттуда уже не увидеть никогда. Самое страшное лучше смотреть в упор, успевая понять, какой удар ты получишь в лицо.
МАСКА: В начале века рисовали яркими красками, будто только научились, как дети, боярыни поголовно грамотны стали не так уж и давно. Кто-то из современников сравнил стан Натальи Николаевны Пушкиной в придворном траурном платье из черного атласа с пальмой. Хороши же были плечи с гладким кокосом маленькой головки! Женские плечи должны были всегда иметь достаточную ширину. Неандертальский абрис остроголового треугольника свое отработал в свои же времена. Широкоплечи были уже египтянки. Они тренировали, подсушивали тела еще при жизни, водянистая гибкость мадам Пушкиной, может, куда деваться, сгодилась бы в обиходе, но в рисунке ее бы прижали сухощавостью отмеренных циркулем пропорций. Красавицей вряд ли бы посчитали. А в прогретых философами-натуралистами теплых мечтаниях о будто бы заложенной природой в женщину едва подобранной сочности — она, конечно, кружила головы.
Резкий угол атласной, на китовом усе спины сообщал ускорение падению обнявших сперва плечи ладоней. Гимназистам было над чем подшучивать. Сцены с Наташей Ростовой и поручиком Ржевским родились из знания, что прототип Наташи Ростовой — именно она просвечивала сквозь Таню Кузьминскую — главная Натали русской мифологии. Толстому негде было подсмотреть Наташ, не над кем задумываться и лить слезы, для других женских персонажей он подбирал имена с сомнениями, без любви, отдал малосимпатичной героине имя ревнивой и необидевшейся жены, Наташу взял с губ того, кто умел яснее и прекраснее всех других сказать по-русски. Какое женское имя тот называл главным, несомненным по прелести — ему его надиктовала природа, родившая ее, а нам оставил его обыгранным всем тем, что придал ему, возведя в уникальный статус? Наташа Ростова стала хороша, будучи только еще названной.
МАСКА: Браки разыгрываются, как шахматные партии. Белое поле, черное поле. Роли всех фигур ясны, их можно менять — в соответствии с известными правилами. Многоходовки вызывают интерес, удачные ходы — аплодисменты. Сейчас — так и пойдет — уже крупных партий играть никто не хочет, разыгрывают этюды, браки в миниатюре, отрывки из семейной жизни, картинки. Человек будто подписался на шахматный журнал и в определенное время ждет, когда ему зададут новую задачу. Справился, предложил нестандартный розыгрыш — доволен и сам, есть о чем посудачить и зрителям. Положить на это жизнь? Увольте! Разве это самое главное, разве нет других интересов?
Пушкин отнесся к суете на игральном столе с мрачной серьезностью, с пафосной щепетильностью. Оно, может, и понятно — тот, кто сел за карточный стол и проигрался в пух, — он не может весело расхохотаться над уморительными условностями, претендующими на содержимое его таким серьезным и общественно значимым трудом наполненного кошелька. Не садиться с шулерами — путь, может быть, и скучноватый, и осмотрительный, и дающий возможность — насколько? Насколько номинально азартные игры фатальнее и азартнее других, вроде бы не игрушечных обстоятельств? Кто и при каких обстоятельствах может определенно быть господином своей судьбы, держать ее в своих надежных руках и не подставляться никаким слепым превратностям?