С разных мест съехались сюда люди в тот день – были свои, сельские, из Солонки, были из других сел, а были и такие, кто приехал из самого Львова. Но в том и сложности не было никакой – Пустомытовский район, в котором расположилось село Солонка, находится неподалеку от города, с южной окраины. В общем, люда сюда по воскресеньям – а именно в этот день недели тут творилась особая молитва – стекалось разного и помногу. Но не так много, чтоб совсем не протолкнуться.
Приглядевшись, увидели б вы, что церковь строением своим напоминает коровник – низкая, одноэтажная, не то чтобы узкая, но и не широкая вовсе. Вместительности она была немалой, но все равно в тот день в ней еще много простора оставалось – молящиеся жались к бокам, толпясь вдоль скамеек и не подступая к тому месту, где только что прошел диакон. Получалось, несмотря на множество народа, проход оставался свободным, словно специально для кого-то оставленным.
Пять узких подпотолочных окон с одной стороны смотрели на пять таких же с другой. Занавешены они были тюлем – белоснежным с тонкими острыми узорами. С той стороны в помещение пробивалось солнце – слепящее, утреннее. Оно миновало белую гипсовую голову Пресвятой Девы Марии, державшей на ладони сына своего Христа, а тот сидел в такой неудобной позе, в какой можно просидеть лишь миг, но никак не вечность. И косо падало на пол, оставляя два геометрических пятна на полу, как раз там, где пустовал проход. Больше ничего в церкви оно не касалось.
Слышался гомон, складывающийся из разговоров прихожан. Но велись эти разговоры так тихо и коротко, чтоб их можно было в любой момент оборвать и отдать долг церковной службе. Только одна женщина с крупной бородавкой на губе и перекошенным на одну сторону лицом время от времени похохатывала, тыча белым пальцем в кого-нибудь из собравшихся.
– В тебе бес! – взвизгивала она тонким, почти детским голосом.
Увидев, как человек вздрагивает и ежится, словно желая сделаться незаметным, под тычком ее жирного пальца, она разражалась новым потоком хохота, а потом уже сидела тихо, высматривая в толпе новую жертву. Только тряслась разбухшим телом под серым бесформенным плащом, булькала и поджимала правый уголок рта, стараясь вернуть скошенную половину лица на место. А как только новая жертва находилась, изо рта толстухи тут же вырывался новый хохоток, и уголок рта, разлепившись, снова тянул за собой щеку и глаз.
Из алтаря показался поп. Приволакивая правую ногу, он дошел до подставки для Библии. Собравшиеся притихли. Откуда-то из толпы вынырнули пятеро широкоплечих молодчиков и встали вокруг попа, почтительно задерживаясь в двух метрах от него. Поп гаркнул, прочищая горло. В церкви воцарилась мертвенная тишина, нарушаемая только скрипом половиц. Поп запел. Только трудно было назвать его песнопения молитвой – он бурчал и бубнил, поедая начала и концы слов. Могло даже показаться, что поет он на каком-то неведомом языке, да и не к человеку в общем-то обращается. Бритый его затылок, посаженный на короткую шею, поворачивался то к одному углу церкви, то к другому, словно затылком поп и видел, и высматривал кого-то.
Мимо окон с той стороны пронеслись птицы, мелькнув темными тенями на полу. Их крики прорвались сквозь тюль, сделав узоры на нем тоньше и острее. Поп забубнил неразборчивей. Можно было подумать, он так и уснул над Библией, а молитвы свои бормочет во сне. Голос его становился все глуше и чуть было совсем не притих, но тут с хоров его подхватила молитва – «Господи, помилуй», – и когда хористы смолкли, в голосе попа уже звучала новая сила.
Много народу прошло через его золотую чашу, которая, появившись в руках попа, когда молитва была окончена, блеснула толстыми золотыми боками. Он водружал ее на головы прихожан, тянувшихся к нему длинной очередью. Подходили все, и почти не было таких, кто желал бы от золотой чаши укрыться. Сняв ее с какой-нибудь головы, поп внимательно всматривался в ее дно, сощурив правый глаз, что-то бубнил и быстро человека отпускал – без исповеди, без прощения и без покаяния. Каждый, покидая церковь, шел мимо скамеек с левой стороны, аккуратно обходя проход, положенный в самом начале. Так для кого ж диакон его освобождал? Вон и церковь уже почти опустела, а так и не было того, кто бы проходом воспользовался.
Впрочем, некоторые к попу не спешили, тихо сидели по скамейкам, опустив головы. И вся надежда, с любопытством связанная, только на них и возлагалась. Видать, ждали, пока толпа разойдется, ведь если знали они о себе такое, чего чужому глазу показывать не пристало, то и не хотели, чтоб оно обозначилось перед большим количеством народа. Кто знал, что хромой поп мог углядеть на дне чаши? И тут нельзя было определенно сказать – в чем причина того страха. От веры ль безоговорочной в то, что чаша способна чудодейственно проявлять на своих мутных боках в чужой душе спрятанное? Или от веры в прозорливость попа, способного увидать в чаше сокрытое? Или что-то иное то было? А не то ль, что сам человек все о себе лучше других знает? И если есть ему что прятать, то для других оно обязательно явным станет – да не сам грех или тайна, а только попытка их сокрытия. От нее-то веревочка и потянется.
И вот, когда церковь опустела и оставшиеся, озираясь друг на друга, робко потянулись к отцу Василию Вороновскому, а это именно он и был, тут и началось такое, чего лучше никому, находящемуся в здравом уме и в чистоте душевной, не видать. А если уж смотреть большая охота приспичила, то сейчас самое время было оглядеться по сторонам и заметить, что на одной из лавок сидит Дарка и держит за руку девочку лет пяти – Стасю, сестру свою младшую, рожденную от отца, когда тот, овдовев, женился во второй раз, но и вторая его супруга умерла в первых родах. Была тут и еще одна знакомая нам фигура, она таилась с таким усердием, что и мы до поры до времени не будем ее замечать. Все равно ведь, раз пришла, значит, себя проявит.
На Дарку и смотрел сейчас отец Василий, сам выбрав ее из оставшихся. Ее-то он и поманил к себе властной рукой. Дарка встала и пошла. Бухнулась перед попом на колени, заплакала, сотрясаясь худосочным телом. Услышь ее кто, решил бы – обиды ее великие, несправедливости, сотворенные над ней, тяжкие. Любое сердце могли б разжалобить ее слезы, стекавшие на суровую руку отца Василия, к которой Дарка прижималась щекой. Но лицо попа становилось все злее, а левый глаз его прищуривался до тех пор, пока совсем не закрылся. Усмехнулся отец Василий, и усмешка его была нехорошей.
Протянул ко рту Дарки чашу, та дунула в нее, и тогда поп водрузил чашу ей на голову. А пятеро молодчиков тем временем подступили к ним совсем близко, и если б Дарка теперь захотела бежать хоть вправо, хоть влево, а хоть и по пустующему проходу, шансов на то у нее не оставалось никаких – со всех сторон ее ждали крепкие мужские руки. А уж лица у этих мужчин были такие, с какими впору, взяв в руки вилы, идти на самого черта.
Разлепив глаз, отец Василий глянул в чашу. Лицо его помрачнело. Любопытно знать, что ж такого он увидал на ее выгнутых стенках, затуманенных женским дыханием. Не принесла ль Дарка с собой тот туман, каким дышала у озерца, колдуя там с бабкой Леськой? Впрочем, давно это было – больше года с тех пор прошло. Любой туман, даже такой плотный, как тот, что копился над озерцом, уже успел бы из груди выветриться.
Но нет, судя по тому, как широко раскрылись глаза отца Василия, и по тому, каким каменным сделалось его лицо, и какой затем оно исказилось злобой, увидел он там что-то иное – такое, что пострашней озерца со всеми его обитателями будет. Отстранился отец Василий от Дарки, вытаращился на икону на бежевой стене, которая изображала последнюю остановку Христа на пути к месту казни. И застыл вот так. Любой из знавших его или просто регулярно посещающих церковь в Солонке сказал бы, что таким отца Василия не видели еще ни разу в жизни.
Поп обвел тяжелым взглядом пространство. И с чьими бы, вы думали, глазами он повстречался? С такими же прищуренными, как у него самого, голубыми глазами деда Панаса. Тот стоял почти у самых дверей, близко к проходу. И к попу подходить, судя по всему, не собирался. Неизвестно, запланировано то было или по случайности вышло, но в тот день в церкви повстречались три уже знакомых нам человека – Дарка, Панас и еще одна, которую уже решено было не открывать раньше времени.
Отец Василий снова приблизился к плакавшей Дарке.
– Що ты сделала? – хриплым шепотом спросил он, склоняясь к ее уху.
– Светланку погубила, – плача, выдавила из себя та.
– Для чего? – еще ниже наклонился поп. – Ради грошей?
– Не, – пролепетала та. – За ради Богдана.
– Как ты Светланку погубила? Що ты сделала? – повторил вопрос поп.
– Веревочкой.
– Какой веревочкой?
– Отнесла ту веревочку портнихе, которая Светланке платье свадебное шила. Та за деньги и вшила ту веревочку в ее платье.
– Что это за веревочка? – спросил поп.
– Что это за веревочка? – спросил поп.
– Я не знаю.
– А что ты знаешь?
– Знаю, что ее с девочки мертвой сняли давно, кажется, лет пятьдесят тому назад.
– С какой девочки?
– Не знаю.
– Кто дал тебе эту веревочку?
– Мне не велено говорить.
– Кто дал тебе эту веревочку? – повторил вопрос поп, нависая над Даркой.
– Мне не велено говорить! – взвизгнула та и разрыдалась сильней прежнего.
– Кто дал тебе эту веревочку? – чеканя слова, в третий раз спросил поп.
Дарка подняла на него заплаканное лицо, схватила священника за неподвижную руку. Жалобно посмотрела ему в глаза, но выражение его лица от этого не смягчилось. Она всхлипнула громче.
– Не, – тихо проговорила она. – Не могу, – она поплакала еще. – Так и быть, – проговорила.
И вот когда отец Василий наклонил к ней свое ухо, готовый принять ответ, Дарка вдруг расхохоталась и плюнула ему прямо в прищуренный глаз. Но поп даже не дернулся. А Дарка все продолжала хохотать, и чем дольше, тем сильнее менялся ее голос, и теперь уже мужской бас пробивался из ее искаженного судорогой рта.
– В ней бес! – пропищала со своего места толстуха с бородавкой и тоже расхохоталась.
Слышно было, как сзади на скамейках заплакал ребенок.
– Ты кого трогаешь? – спросил раскатистый бас изо рта Дарки. – Ты меня трогаешь?
– Здоровеньки булы, Рус, – проговорил отец Василий.
– И тебе не хворать, – ответствовал бас.
– Давно не бачилися, – заглядывая прямо в Даркин рот, промолвил поп.
– А у меня нет охоты видеть тебя, Василий, – усмехнулась Дарка, вперившись в попа посветлевшими глазами и заговорив на чистом русском.
– Так у мене охота есть, – ответил поп, и тут в руке его взметнулось золотое копьецо, которое он приложил к правому боку Дарки.
И хотя видно было, что боли особой он тем копьецом Дарке не причинил, та все равно, изогнувшись, словно не металл то был золотой, а провод, бьющий грозой и молнией, взвилась, поднимаясь на ноги. Тут-то и подоспели молодчики, схватив ее за руки и заломив их назад. Дарка разинула рот и заорала. Господи, свят и светел, да разве ж мог такой силы крик исторгнуться из человеческого тела? Какими же ты неизведанными способностями наделил человека, раз страшно делается от одной только мысли о том, в чем силы эти ему захочется применить?! Или же, для сохранения равновесия душевного, нам предпочтительней будет думать, что силой той не сам человек из себя говорит, а кто-то другой – посторонний, и вот он-то и владеет способностями, какими человека Господь Бог никогда не наделял и наделять не собирался?
Как бы там ни было, визжала Дарка на всю Солонку. Из чего, скажите на милость и на любопытство наше, в ее худосочном теле рождались такой крик и такая сила, что пятеро мужчин еле могли удержать ее? Чистая правда то – еще чуть-чуть, и Дарка сбросил б их с себя. Но руки пересилили – опрокинули ее на пол, прижали, пригвоздили, взяли ноги и шею в замок. Дарка повизжала, поизвивалась, содрогаясь, и наконец притихла. Только шумное ее тяжелое дыхание расходилось по церкви, как круги по воде. Тут к ней снова приблизился отец Василий, припадая рядышком на одно колено.
– Боже вечный, избавивый род человеческий от пленения диавольского, – хрипло затянул он.
– На русском запел, товарищ поп! – дернулась, огрызаясь мужским голосом, Дарка. – Не возьмешь меня! Не возьмешь!
– Избави рабу Твою от всякого действа духов нечистых, – продолжил поп.
– Ногу тебе сгрызу, – ответила Дарка, и на этот раз голос ее удесятерился басами и хрипами, словно из ее тела говорили сотни мужчин. – Искрошу кости твои! Семью твою изничтожу! Забыл?! Забыл, что было сорок восемь лет назад! Хочешь повторения, поп?! Хочешь?! Скажи, что хочешь! Я ведь знаю душонку твою паскудную! Знаю, и чего ты хочешь!
– Повели нечистым и лукавым духам и демонам отступити от души и от тела рабы Твоей! … Выйди, Рус! Выйди, говорю тебе! – приказал отец Василий.
– Я-то выйду, – пробасила Дарка, перестав дергаться. – Но куда денешь меня, Василий? Где мне быть лучше? Скажи мне, где?!
– Выйди, Рус! – склонялся над ним отец Василий, искажаясь лицом.
Он снова всадил Дарке в бок копьецо. Вот тут-то и произошло самое страшное. Дарка сорвала с себя пять пар мужских рук и вскочила на ноги. Чаша вылетела из рук попа и покатилась по полу под ноги Девы Марии. От страха ли то или от преувеличений, но некоторые потом рассказывали, будто в тот момент Дарка и не стояла совсем на ногах, а, оторвавшись от пола, парила в воздухе, глядя перед собой белесыми глазами. Впрочем, и сейчас уже можно утверждать, что россказни эти – преувеличение. Ведь стоило Дарке вскочить, как сидевших будто ветром с лавок смахнуло. Побежали они, включая пятерых молодчиков, во двор, а уж баба с бородавкой неслась впереди всех. Стало быть, и что там дальше в церкви происходило, наверняка они сказать не могли.
А в церкви между тем отец Василий поднялся с колен. Нога его костяно звякнула об пол. Глухо закричав, он тут же упал, повалившись на спину. Выставил вперед копьецо, замахнулся, но до Дарки не достал.
– Ты все еще хочешь, чтобы я вышел? – загремела Дарка.
– Выйди, – простонал поп. – Хоть всего меня искроши, а выйди!
– А куда мне выйти, Василий? В ком быть мне, Василий? Пожелай меня кому-нибудь! Пожелай!
– Выйди, Рус! – задыхаясь и скребя ногой по полу, повторил отец Василий.
– Славно мы с братьями погуляли сорок восемь лет тому назад. Ты помнишь, Василий? – хохотала Дарка.
– Я с тобой не гулял! – просипел поп, одной рукой держась за колено и корчась на полу. – Я не с вами был, а против! Изгоняю тебя, Рус!
– Изгнать можешь! Уничтожить – нет! – ответствовала Дарка.
Вот тут-то и подоспел Панас с чашей, подобрав ее из-под ног Девы. Василий выхватил ее из Панасовых рук, дохнул в ее дно неразборчивыми словами молитву и плеснул ими в женщину. Дарка скрючилась, скорчилась, хватаясь за живот. Откинулась назад, заново согнулась в три погибели. Разинула рот и выпустила из него что-то невидимое – вместе с кашлем, харканьем и глубокими стонами.
– Живый в помощи Вышнего! – завопил Панас, обкладывая себя крестными знамениями.
А поп, с новой силой забубнив слова молитвы, уже осенял Дарку крестами, рисуя их золотой чашей в воздухе. Дарка закричала так истошно, словно чаша та жгла ее огнем. Потом говорили, что криком своим последним она перепугала в сельских коровниках скот. Коровы на три дня перестали доиться. Свиньи завизжали не своим голосом, а одна, как потом рассказывалось, умерла от трепета сердечного прямо под своими поросятами.
Дарка понеслась по проходу. А на пути ее, кто бы вы думали, встал? Малая сестра ее Стася. А почему ж, убегая, прихожане, еще полчаса назад стоявшие тут, усердно осеняясь крестами, прикладываясь с любовью к иконам, утекли все до одного, не прихватив с собой заодно ребенка? По какой причине отец Василий или тот же Панас не позаботились о девочке? А может, оно и всегда так бывает: в пылу схватки, пусть даже с невидимым противником – ведь тот, кого Василий Вороновский называл Русом, так ни разу и не показался, – люди перестают замечать самых слабых? И бросают в топку своей борьбы тех, кто еще слишком мал не просто для того, чтобы принимать в ней участие, но и для того, чтобы понять – идет борьба. И уж точно не способен отличить, кто в ней прав, а кто виноват!
Как так вышло, теперь не знает никто, но доподлинно известно, что Дарка, выметаясь из церкви, снесла с ног пятилетнюю Стасю, которая, встав с лавки и пройдя по проходу, по которому никто из живых не должен был в тот момент ступать, приблизилась к сестре своей, чтобы звать ту домой. Ведь единственным человеком в этом церковном пространстве, у которого не оставалось сомнений в том, что Дарка – это Дарка, а не Рус или бес, была маленькая девочка Стася.
Сметенный страшной силой, которую не сумели обуздать и пятеро крепких мужчин, ребенок отлетел к стене и стукнулся головой. Вот этот звук и стал самым страшным из тех, что прозвучали в Солонке в тот день. Куда до него было визгу свиней, мычанью коров, басу Руса или раздирающим молитвопениям отца Василия! Но только один человек содрогнулся от него – бабка Леська, которая, как ни странно, в тот день тоже была здесь и являлась той, имя которой до поры до времени решено было не раскрывать.
Дарка же, выбежав из церкви, на одном духу миновала двор, выскочила на дорогу, и там была сбита проезжавшим микроавтобусом. Не то чтобы он ехал на большой скорости, но сил в нем оказалось побольше, чем у Дарки, голова которой от удара свернулась назад. И вот теперь-то, глядя на эту худосочную женщину, скорченную смертью, не понять было – а что ж в ней оказалось такого, чтоб настолько напугать отца Василия и деда Панаса, который, как мы уже знаем, еще и не то видел? А может, они углядели того, кто невидим взору других? Трудно, сложно тут разобраться. Можно было б, конечно, порассуждать, что, мол, не в Дарку отец Василий заглянул, а в самого себя. Что, мол, Даркино настоящее он принял за свое прошлое, которое не то что туманец с озерца. Прошлое вот так просто из себя не выдохнешь. Никогда, никогда нам не узнать доподлинно, что привиделось им в тот день, когда погибла Дарка. Не понять, не разобрать. И пытаться даже не стоит, ведь все попытки упрутся в досужие рассуждения.