Пляски бесов - Марина Ахмедова 9 стр.


Дополнить картину наших размышлений можно лишь фактами. Поэтому призовем их на помощь. Они таковы. Покидая церковь, бабка Леська назвала Панаса в глаза иудой.

– То было зло, – как бы извиняясь, проговорил тот ей в черный след.

– Не иметь совести – вот абсолютное зло, – обернувшись, плюнула Леська ему под ноги.

Василий Вороновский ей тогда ничего не сказал, но плевок в обители своей он ей позже припомнит и обожжет губы крестом так, что частью сделает за ад его работу – там Леська покажется уже с черным ртом. Но разве не таким он был у нее всегда? Черным-черным, злым, коверкающим Евангелие Божие. Но всегда ль? Неужто и в тот день, когда пыталась она спасти из огня двух сестер своих родных и племянника? Не тогда ли наполнился ее рот погаными словами, а душа – почернела? Но если так, то можно ли бабку Леську судить за грехи, последовавшие после пожара? Не смывает ли их то, что было вначале – в той деревянной хате, подожженной рукой советского командира? И можно ли смыть новые грехи старыми добродетелями, или же и добродетели непременно должны быть новыми? Загвоздка в том, что для ответа на эти вопросы требуется безоговорочная вера в ад и рай…

Но скажем теперь следующее: вот так бесполезно Дарка закончила свою молодую жизнь. А сестра ее Стася осталась жива. Бабка Леська ль тому поспособствовала или львовские доктора? Выводы можно будет сделать только позже – когда спустя время ведьма потребует расплаты. К рассказу об этом мы и перейдем сейчас.

Лес, росший на горе, казался короной, надетой на ее мягкую голову. Птицы трещали вовсю, насекомые жужжали, совершая стремительные короткие перелеты. Разгорячилось лето – еще одно в Волосянке. Тут все шло своим чередом, парни с девушками сходились и расходились, но чаще сходились, чтобы прожить вместе всю жизнь, новые люди нарождались, старые умирали, но, по обыкновению, смертью своей. Так что после Дарки, умершей насильственной смертью, принятой от микроавтобуса, таких случаев ни в самом селе, ни с его жителями больше, слава богу, не происходило. Да и то, что произошло с Богданом, Светланкой и Даркой десять лет назад, уже забылось. И в том своя суровая деревенская закономерность была – к чему помнить о тех, кто ушел в землю, не оставив после себя ничего, кроме страшных рассказов, которые помотались, помотались по селу, да и ушли себе, вытесненные новыми событиями, происшествиями и впечатлениями. А уж впечатлений в селе стало куда больше, когда нагрянувшая одновременно с теми печальными событиями, о которых речь шла выше, свобода пооткрывала все границы, и просторы зарубежные распахнулись до отказа – езжай не хочу. И правда, для того чтобы границу с польским государством пересечь, теперь достаточно было иметь одно желание. А из Польши дальнейшие горизонты открывались – европейские. Туда и потекла молодежь – на заработки. Как там ее привечали – по-хорошему или по-плохому, – судить не возьмемся, но возвращались они с деньгами, и на деньги эти тут, в Волосянке, можно было безбедно жить.

Постепенно жизнь выравнивалась – сельчане пошли дома новые строить взамен старых. И каждый старался, чтоб его дом был больше и приятней для взгляда, чем у соседа. Так и проходила жизнь сельчан в работе и соревнованиях – у кого достатка больше. Только Богдан один маялся. В мешковатой одежде, бывало, появлялся на сельской дороге, ходил вдоль и поперек Волосянки, всем улыбаясь, со всеми вежливо здороваясь, и напоминал одним видом своим о временах нестабильных и мутных, которые, как о том молились старики, лучше б сюда больше не возвращались.

Было три места в селе, у которых обыкновенно останавливался Богдан. Одно – дом, в котором жил отец Дарки с дочкой Стасей – Сергий. Ничего особенного в том доме не было – один этаж, выстроенный из красного кирпича, и обычный двор, загороженный уже не деревянным, а железным забором. Теперь-то дом этот не шел ни в какое сравнение с домом школьного директора Тараса, который когда-то считался в селе самым зажиточным. А до того Сергий считался мужичком убогим, и казалось, что все, на что ему даны способности, – это крутить руль колхозного грузовика. Сейчас же Сергий неделями колесил по Польше за рулем КамАЗа, перегоняя европейские грузы. Еще поговаривали, что из Львова в Польшу он возил сигареты и продавал их там в три, а то и в четыре раза дороже. Вот и неудивительно, что заработал он на дом из кирпича и новую оградку и вообще достатка достиг повыше, чем большинство сельчан. Хотя были в селе люди, которые, как Тарас, не сумели приспособиться к новой жизни и привыкнуть к тому, что знания больше не имели цены. Ценным был физический труд, а вместе с ним – желание пересечь границу. Профессорами ведь, докторами и учителями волосянские в Европах не становились. Трудились они там руками, ногами и всеми своими жилами, не гнушаясь тянуть последние на такой работе, делать которую сами европейцы давно отказались.

Но вернемся ненадолго к Богдану. Во время редких прогулок по селу первую остановку делал он напротив дома Сергия и, улыбаясь, смотрел через оградку. Но не подумайте, что улыбался он самому дому или кому-нибудь из его обитателей. Ничуть. Богдан Вайда любовался цветами, которые пестрели то тут, то там по двору. На смену тюльпанам приходили рыжие лилии, произрастающие вблизи от только начинающих поднимать головы пионов. Но особенно хороши были мальвы – такого яркого цвета, что глаз от них горел. Высаживала их Стася, которой теперь было пятнадцать лет. Бывало, что Богдан заставал и саму Стасю копавшейся перед домом в земле.

– Добридень, дядь Богдан! – окликала она его.

Богдан улыбался ей той же улыбкой, какой теперь встречал каждого сельчанина. Хотя справедливости ради стоит сказать, что в глазах Богдана, спокойных, как стоячая вода, появлялась толика интереса, когда Стася опускала в ямку луковицу цветка – осторожно и с каким-то даже торжеством, словно та была сокровищем. Потом Богдан наведывался сюда снова – и всегда ровно в тот самый срок, когда цветок, вошедший в землю луковицей, уже начинал разворачиваться лепестками. И настолько Богдан в этом был точен, что впору было подумать, будто с каждым цветком он держит отдельную связь. Но сам цветов не сажал. Во дворе хаты, в которой он после смерти матери остался один, обосновались куры и петухи, которых Богдан резать жалел и развел в немыслимом для хозяйства количестве. Они чинно прохаживались по двору – и старые и молодые, – как и положено птицам, никогда не видавшим, как к горлу их сородичей приставляется нож.

– Богдан, на що тебе три петуха? – однажды обратился к нему Лука, в то время самолично взявший на себя роль сельского старосты. – Или к твоим курам особый подход требуется? Смотри, разборчивыми они у тебя станут. Зарежь самых старых петухов, они только объедают тебя. Одного молодого петушка оставь, он всех курей твоих оприходует.

И ведь в любом месте найдутся люди, которые считают, что без их участия течение дел застопорится, то хорошее, что должно произойти, не произойдет, а то плохое, которого никто и не ждал, непременно случится. И случится лишь потому, что у них совета не спросили и не привлекли к деятельному участию. Таким был и Лука – широкоплечий, с толстой короткой шеей, плоским лицом и нехорошими шутками.

– Хай живуть, – серьезно ответил ему Богдан.

И Лука, покрутивший неодобрительно бритой своей башкой, понес на языке трех Богдановых петухов по селу, словно те были и не птицами разной степени зрелости, а диковинкой, что давала повод посмеяться над человеком. А уж над таким, как Богдан, грех было не посмеяться. Отчего ж не посмеяться над тихим человеком, который сдачи не даст, не позубоскалит в отместку?

– Хай смеются, если им хочется. Это хорошо, когда люди смеются, – сказал только Богдан, когда Лука разнес смех по всему селу, присовокупляя теперь к петухам Светланку, извлеченную его языком из десятилетнего забытья. Намекал он на то, что, мол, Светланке когда-то, как и Богдановым курам, одного петуха не хватило, она и пана Степана к рукам прибрала. И кто его знает, не было ли там третьего петушка, раз у Богдана в курином хозяйстве троица обосновалась.

Если сам Богдан не злился, не слышал и не слушал, то был один человек в Волосянке, который красной злостью от таких разговоров надувался. То был пан Степан, который, к слову сказать, давно женился на своей однокласснице Анне – некрасивой и, чего уж правду таить, оформившейся на тот момент в старую деву так прочно, что спасти от безбрачия ее могло только чудо. Таким чудом и стал для нее пан Степан. Хоть и попахивало от того чуда гнильцой, веявшей от могилы первой его жены Светланки, но не лучше ль вот так, чем всю жизнь одной? Говорят, что Анна, приняв предложение пана, правильно рассудила. Да и пан был прав – только такая, как Анна, могла за него пойти – после Светланки-то, умершей в первую брачную ночь. А слухи об той ночи в селе разные ходили. Уши одного только пана Степана они обошли стороной – село, оно ведь такое, нехорошие слова в нем будут роиться, словно пчелы, и каждый житель успеет взять на язык их яду, да не по одному разу лакнет, а по многу, но вот тебя самого – предмет этих обсуждений – слова облетят стороной. Потому как небезопасно яд языком лакать в присутствии того, о ком этим языком треплешься.

Но разве ж пан сам не знал, что им было содеяно? Знал. Лучше других знал. И вот до того, что было на самом деле, и до того, что знал пан знанием стойким, языкам сельским было ой как далеко. А потому, хоть и не слыша слов осуждающих, пан все же побаивался свататься к тем, чью чистоту ни разу не поганили языки. Он и сам внутренне сторонился той чистоты – до чего б явно на ней проступили его собственные грехи. А Анна не была чиста. Ничего дурного эта женщина не сделала. Единственными грехами ее были некрасивость и чрезмерная угрюмость, которая все прибавлялась по мере того, как незамужние годы шли. Вот рядом с такой женщиной пан не побоялся в церкви под венцом встать, и еще вид имел такой надутый и важный, словно Анна благодарить его должна за то, что на ней женился. Впрочем, так думало и все село – Анне, мол, повезло. И если б не смерть Светланки, такой человек, как пан, к ней в жизни б не посватался, и пусть, мол, благодарит чужое несчастье, из которого она вынула свое счастье. Да, тут уж ничего не попишешь – в таких селах, как Волосянка, женское одиночество пятнает сильнее, чем страшный мужской грех.

Так вот. Даже спустя десять лет пан злился на Луку до красноты, но возмущения своего вслух не высказывал – кто знал, что ему могли на этот раз припомнить? До каких выкрутасов словесных могли дойти слухи, утяжеленные десятью прошедшими годами? С одной стороны, эти годы стерли, уничтожили доказательства его виноватости. Но с другой стороны, через срок и невинность доказать было трудней.

А Луке же простим его нетактичность. Все равно ведь не зло его за язык тянуло. Уверен он был, что как раз в его совете и нуждаются и что без подсказки сам человек никогда не догадается, как правильно поступать. То есть действовал Лука, как ни крути, из лучших побуждений. Они и подтолкнули его как-то раз, остановившись у дома Сергия ровно там, где Богдан обычно остановки брал, отдуваясь от ходьбы и фыркая при каждом слове, обратиться с советом к Стасе.

– Ты б, девочка, лучше цветы у церкви посадила, – заговорил он с ней через оградку строгим голосом. – Толку было бы больше.

– Не больше, дядько Лука, – ответила Стася. – Там забор высокий. Прохожие цветов не увидят.

– Зато Бог увидит, – наставительно протянул Лука.

– Важнее, чтоб люди увидели, – выглянула Стася из-за бутонов кустовых роз, которые так сильны были приятным запахом, что удавалось ему проплыть через весь двор, перелезть через оградку и там пощекотать кончиком в ноздрях у Луки.

– А зачем тебе, чтоб люди их видели? – гнусавым голосом спросил тот.

– Ну как… – задумалась над ответом Стася. – Пройдет человек, увидит красоту, и она его спасет.

– Эх-хе-хе-хе-хе, – засмеялся Лука и потом еще долго не переставал похихикивать, идя дальше по своим делам, ерзая в тесном пиджаке плечами и выхрюкивая из ноздрей цветочный аромат.

В дальнейшем еще не раз приходилось ему намекать на то, что не один Богдан у них в Волосянке такой интересный. Мол, того-то красота уже спасла, и результат спасения «мы все увидели». А стало быть, не дай Боже и не приведи Господь красотой быть спасенным. Оно, конечно, не хотел Лука Стасе зла, но язык человеческий, он ведь такой – не может обойтись без дела. А когда сообщить особо нечего, то и начинает язык жить своей жизнью, выкрутасничать, изобретая то, чего нет, и вытягивая россказни из ниоткуда. И когда Лука вот так сиюминутно молол и перемалывал, не думал он о том, что намолоченное может тяжко лечь на судьбу девочки. А потому простим ему и эту его слабость, как и тем простим, кто намеленное подхватывал. По одной простой причине они прощения заслуживают – делали они то по неведению и не со зла.

Как бы там ни было, село жило своей жизнью – обновленной, сытой. Но все, что в нем случилось когда-то, начиная от основания Волосянки, проходя через пришествие татар, вырезавших почти все село и бросивших у спаленной церкви тяжелую цепь, через крыивки лесные, через первого Богдана Вайду и его дела, через Богдана Вайду, ныне живущего, и доходя до цветов, посаженных в изобилии Стасей у дома Сергия, – все это хранилось под спудом, под ногами, тихое, но готовое в любой момент ожить, потянутое сверху языками тех, кто помнил. Поэтому, выходит, память – все равно что тягач, способный выворачивать самые глубокие пласты. И тем меньше дурного выйдет из тьмы забытья наружу, чем меньше языки примут на себя неправды.

Но сделаем и вторую остановку вместе с Богданом. Она всегда оказывалась у дерева – березы, растущей у заброшенного домишки. А домишко тот стоял под зеленым холмом и служил раньше ветеринарным пунктом. Одноэтажный, на теперешний момент он имел почти новую крышу, положенную лет пять назад. Но деревянные стены были истерзаны дождями, некоторые доски снизу подломились, а окна, и того пуще, были забиты так, что не пропускали нисколечко света. Только смысла в запертых окнах теперь не было никакого – через нижние пробоины, нагнувшись, можно было увидеть внутренность домика от пола до потолка. Дверь стояла еще крепкая с новеньким замком, повешенным на петлю. Но скотину сюда давно не водили – ездили в соседнюю Тухлю, где принимал ветеринар, отучившийся во Львове. Куда делся волосянский скотный врач – неизвестно. Был он не местным и, говорят, не так давно съехал отсюда то ли в Польшу, а то ли в центральную часть Украины.

Конечно, если размотать клубок событий пятилетней давности, то занятная картина обрисовывалась. В ту осень как будто бы свинья одного сельчанина лишилась того скудного ума, что был положен Богом в ее свиную голову. Как-то раз стала рваться со двора, сломала оградку, с громким визгом побежала на горку и там, скорее всего, планировала совершить самоубийство, бросившись сверху вниз головой. Но хозяин ее оказался прытким – догнал свинью и в последний момент ухватил за задние ноги. Беглянку вернули домой, но с тех пор за ней требовался глаз да глаз – свинья так и норовила наскочить толстокожей грудью на вилы, проглотить деревянный кол, предварительно отодрав его зубами от частокола. И все бы ничего, если б это суицидальное поветрие не стало перекидываться на соседних свиней. А Волосянка – она только с виду село тихое. На самом же деле люди тут живут осведомленные, и нет практически ни одной ситуации, даже самой невероятной, в которой сельчанин не знал бы, как себя вести или к кому за помощью обратиться. Тогда-то и вспомнили об отце Василе Вороновском. Вспомнили и то, что после строительства его церкви в Солонке такая же беда происходила с солонскими свиньями. А потому солончане какое-то время протестовали против наличия этой церкви в их селе, считая, что бесы, изгоняемые Вороновским, никуда не деваются, а в селе же и остаются, находя пристанище в теле скота. И то не так обидно было бы, если б поп из своих, из местных жителей бесов изгонял, но ведь со своими бесами сюда каждое воскресенье заявлялись пришлые. А стало быть, конца и края бесам не предвиделось. Уж как отец Василий замял это дело – нам неизвестно. Церковь-то и по сей день стоит. Значит, найдено было решение. А может, то просто чумка свиная была, а люди по своей привычке искать кругом виноватых, а своих собственных ошибок не замечать, обвинили в свиных болезнях силы потусторонние, привлеченные простым попом Киевского патриархата. Ну да не о том речь.

Свинью ту было решено сдать на осмотр сельскому ветеринару. Что и было сделано незамедлительно. И вот в тот-то день домишко, возле которого растет одинокая береза, гремел, подплясывал, ходуном ходил, и казалось, еще чуть-чуть – сорвется с места и побежит бросаться с самой высокой горки крышей вниз. Визги и голоса оттуда доносились столь страшные, что не нашлось любопытных, готовых заглянуть внутрь.

Наконец из дверей кубарем выкатился ветеринар и, утирая с висков пот, помчался по селу, нигде не останавливаясь, чтобы передохнуть. Отдышавшись, он потом рассказывал, будто бы пациентка улыбалась ему во все свиное рыло и вела заумные разговоры человеческим голосом. А когда тот, перепуганный, выглянул в коридор кликнуть хозяина, того уже и след простыл. Пациентка же перевернула лоток с инструментами, визжала и бросалась на стены, ища из ветеринарного пункта выход. Но по словам скотного врача, выглядело все так, будто кто-то искал выход из нее самой. Стоит ли верить ему – это уж вы сами решайте, как хотите. Человек он был грамотный, в институте отучившийся, одним словом, хоть и скотный врач, но приобщенный к некоторой культуре. Тут, правда, всплывало одно обстоятельство, не прошедшее мимо внимания волосянских – говорят, накануне был он в хате у Панаса и отведал там уже известной нам хреновухи. А что после нее с людьми делается и какие страхи им потом мерещатся, уже рассказано на примере пана Степана.

Ветеринар же после счастливого избавления из-под свиных копыт запил и божился, что в пункт приема хворой скотины больше ни ногой. Тогда-то и вспомнили про отца Василия – говорили, мол, по его части это дело. И уже было собрались за ним ехать, но в чем-то дело застопорилось и забылось. Да и свинья та, надо сказать, нашла упокоение на заборе, напоровшись прямиком сердцем на кол. Крови ее сердечный орган испустил немало – целый ручей, вязкий и липкий, потек поперек дороги. Ветеринар, выйдя из запоя, съехал насовсем из Волосянки. Пункт же ветеринарный остался стоять пустым. Сельские еще надеялись, что выпишут им из райцентра другого специалиста по скотским болезням, но такого в скором времени не нашлось, и они приучились ездить в Тухлю или Славское. И наконец все привыкли к тому, что ветеринарный пункт теперь пустует, ничем не занятый. А потом кто-то и окна в нем позаколачивал. И так домик стоял без надобности, доски его гнили снизу – ветшал он, как всегда бывает с деревянными строениями, не согретыми человеческим дыханием. А когда первые доски в нем подломились, то все посмотрели на это обстоятельство как на само собой разумеющееся. Да и мало кто замечал теперь изменения в нем. Так и ходили мимо ветеринарного пункта, выделяя его из общей сельской картины не более, чем дерево или забор. Но как показало дальнейшее развитие событий – зазря списали так рано домишко со счетов. Разве не в том правда, что любое строение, возведенное человеческой рукой, да еще и из дерева, и само живо, и наполнения жизнью требует, и что любому месту предпочтительней не оставаться пустым? И уж если человек обречет его на пустоту, то оно без ведома человека заполнится. А вот чем – это уже другой вопрос.

Назад Дальше