— Везёт же людям, — сказал я.
— Да не очень-то, — продолжал он. — Они же меня не просто дефлорировали и отпустили, а заставляли делать то одно, то другое, а когда я отказывался, били так, что я света не взвидел. Бабы крепкие, пришлось мне их обслужить с ног до головы, и слава Богу, что этим садисткам не пришло в голову лишить меня чего-нибудь более весомого, чем девственности. Где-то через неделю, когда я пришёл на то же место опять с этюдником, но с ножом в кармане, я снова увидел этих красавиц. Подобрался незаметно к самой часовне и, когда они внутрь зашли и дверь притворили, я железным прутом перегородил её так, что она ни туда, ни сюда уже не открывалась. Они в это время чем-то друг с другом таким занимались, что ничего не слышали. Открыл я этюдник полный бутылок с разбавителем, облил двери и несколько бутылок через вон то зарешеченное окошко вылил внутрь, там пол деревянный. Облил тряпки, которыми я кисти вытирал, скипидаром, поджёг их и бросил внутрь. Дверь тоже поджёг, ещё и веток сухих подкидывал. А когда они стали визжать как зарезанные, ушёл.
— Ну и чем дело кончилось? — вопросил я.
— Не знаю, с тех пор я сюда больше не приходил.
— Очень романтическая история, — завистливо сказал я. — Меня дефлорировали гораздо проще и не на кладбище, а до вендетты дело вообще не дошло. Мне, литератору, такие приключения просто необходимы по роду деятельности, а везёт вот таким обалдуям, как ты.
— Я бы с удовольствием поменялся с тобой шкурами, — отвечал он, — и посмотрел бы, как ты стал облизывать двух грязных, здоровенных кобыл после того, как тебе надавали коленками между ног.
— Ну, это пустяки, — сказал я, — ты хорошо отделался, ведь это случилось в те патриархальные времена, 20 лет назад. А сегодня твой труп, разрубленный топорами, которыми ловко размахивали твои прекрасные соблазнительницы, нашли бы по частям где-нибудь в мусорных бачках или на дне вот этой кладбищенской речки. Молодёжь теперь более предприимчива и энергична, чем мы в своё время. Помнишь этот прошлогодний случай, когда несколько ребятишек убили трёх своих знакомых девиц, раздавив при этом одну блинами от штанги, возложенными ей на живот? Потом разрезали их тела на части, набили убоиной ванну в квартире, где это всё происходило, и спокойно пошли по домам. Ну ладно, ты потешил свои суперменские комплексы басней о том, как ты спалил двух афродит, но признайся честно, ты же не ублюдок, как эти нынешние, ты не сделал этого тогда и сейчас бы не смог?
— И сейчас бы не смог, — ответил мой друг, которому всегда очень хотелось быть настоящим мужчиной. Но он прекрасно знал, к какому сорту дерьма я отношу разряд таких людей, и поэтому зачернил одно из белых пятен прошлого теперь уже правдивой исповедью.
А дело в том, что несмотря на свой рост и объёмы нижних концов спин, насильницы были, увы, не стопроцентными афродитами. Друг мой припомнил, что одна девушка как-то не очень внятно говорила, а у другой в движениях наблюдался лёгкий, как бы вакхический разбаланс. Короче говоря, они являлись завсегдатайками находящейся неподалёку школы так называемых дефективных подростков. Известно, как здесь относятся к инвалидам и дефективным. Если и не травят собаками на улицах, то за людей считают весьма приблизительных. Одно время у нас практиковалось уродов и инвалидов с чересчур неприглядной внешностью, в том числе военных, и среди них героев, загонять в резервации без права выхода оттуда и без других человечьих прав. На святых Валаамских островах одна такая резервация до последних лет существовала. Только когда турист на Валаам валом попёр, искалеченных стариков куда-то в другие места порассовали.
— Я помню, — рассказывал мой приятель, — когда училище наше ещё около Смольного находилось, до того как оно переехало на Гражданку в новое здание, похожее на крематорий или урбанизированный сумасшедший дом, к нам под окна часто приезжал заниматься онанизмом один инвалид в коляске из психбольницы напротив. Мы возмущались неприкрытым бесстыдством этого человека, девушки краснели и отворачивались от окон, а он, безногий в нелепой коляске, что-то кричал нам и мастурбировал, мастурбировал, мастурбировал. Он не один там такой был. Их много на колясках или своим ходом вокруг ходило, а больница их напротив, вся чёрная, грязная, зарешеченная. Неужели, думалось мне тогда, не найдётся для этого несчастного такой же несчастной, чтобы не онанировать ему на улицах и ей в своей палате или на другой улице, а соединить свои желания, как соединяют их прочие нормальные люди. Но в больницах с зарешеченными окнами нет такого обычая и нет таких правил, а есть…
— Знаю я, что там есть, — сказал я… — как же, три месяца учили меня их по рукам и между ног бить. Не дай Бог в этой стране родиться инвалидом или сумасшедшим. Ну а с теми двумя что было дальше?
— Ну что. Пришёл я к часовне с ножом и растворителем, а когда увидел через окно, как они занимаются имитацией любви, которой им никто не даёт и, наверное, не даст в будущем, то устрашился жестокости жизни и своей тоже. Я подождал, когда они уйдут, и поджёг дверь и пол часовни, чтобы они туда больше не приходили, как будто это что-то могло изменить. Но я должен был что-нибудь сжечь, уничтожить, чтобы избавиться от агрессии, приведшей меня на кладбище. Потом как-то я приходил к школе для дефективных и встретил одну из двух афродит. Ту, что плохо справлялась с речью. Я подошёл к ней и заговорил в самой дружелюбной манере. Она бежала от меня, а ужас в её глазах был выше моих миролюбивых возможностей.
Вот и судите сами, граждане, после таких историй, кому и зачем нужны эти самые бывшие мелко- и крупнобуржуазные захоронения. На современном пролетарском кладбище никаких часовен, склепов и, соответственно, бардаков не бывает. Там на иных даже деревьев нет. Поэтому всё просматривается, простреливается, проезжается. Наплюём-ка мы на таблички с надписями «Охраняется государством». Никем, ничего на старых кладбищах не охраняется, разве что стерегут бульдозеры, ворошащие старые могилы и проторяющие новые пути. Приходите с бутылками чернил, булыжников здесь и так достаточно, и будем для пользы мускулов и зоркости глаз упражняться в стрельбе по ангелам.
Мы и так уже проехали бульдозерами по своему историческому прошлому, по культуре, науке и пр. Одной дорогой, одним ангелом больше или меньше, что это изменит сейчас? Не встанут из праха взорванные дворцы и церкви, да они и сами бы при существующем порядке вещей разрушились без ухода и помощи; не оживут сгнившие в лагерях поэты, писатели, учёные, да они к нонешнему дню от инфарктов да от маразмов повымирали бы сами по себе. Прошлого не воротишь, да и что с него взять. Сколько раз я спрашивал свою мать о нашей родословной, о моём деде, о прадеде. Так она не помнит. Ещё про свою мать кое-что рассказала, а глубже этого, как ножом отрезало. И её это совсем не волнует. И её друзей и знакомых, не помнящих своих родословных, тоже. И меня уже не волнует, что я человек ниоткуда и неизвестно куда идущий. И всех нас, не помнящих своего родства, народ без прошлого и в силу этого без видимого будущего, совершенно не тревожат раздумья и волненья. О, загадочная русская натура! Какие парадоксы и загадки ты задаёшь этому высокомерному и оттого скудоумному римско-греческому, аристотелевскому миру. Я горжусь тобой, Россия, без булды.
Внезапно я опомнился. Во-первых, я забрёл куда-то слишком далеко, а во-вторых, луна светила уже не так ярко, набежали облака, и на кладбище явно происходило что-то нехорошее. Мне показалось, что за соседней могильной оградой послышались всхлипывания, то ли детские, то ли женские. Вдалеке за деревьями через дорожку переметнулись странные тени, а сзади, быстро щёлкая каблуками, нагоняли чьи-то шаги. Я, с мурашками в спине, посторонился, и, обогнав меня, мимо прошла как будто в светящемся облаке красотка с золотыми волосами сплошь в «варёнке», но, увы, с проволочной петлёй на шее и со свисающим до подбородка языком. Всё вокруг завесил запах духов и гниющей падали. Красавица остановилась около чёрной дыры в земле рядом со склепом и исчезла. Я, зажимая нос, подбежал к дыре, но услышал лишь писк метнувшихся под ногами крыс. Я окаменел в задумчивости.
Кто это? Похоже, очередная жертва таинственных исчезновений, происходящих ежедневно, и неприкаянно бродящая возле ямы, где, по-видимому, завалено камнями её тело. Чем заманили тебя на кладбище, принцесса в «варёнке», или тебя задушили где-нибудь в шикарной мажорской обстановке, а сюда в яму в последний раз прокатили на «мерсе» уже чуть-чуть тёпленькой? Я всмотрелся в какие-то туманные движущиеся пятна за ямой, где гнила принцесса, и рассмотрел двоих мужчин, один из которых, в военной форме, толкал пистолетом в затылок другого. Заведя этого другого куда-то за могилы, пистолет с едва слышным хлопком блеснул вспышкой, и один из мужчин исчез. Тогда военный вернулся и повёл следующего, снова закончив путешествие хлопком и вспышкой. И это продолжалось довольно долго, пока в последней паре я не разглядел в спотыкающейся фигуре впереди давешнего палача в форме, его в свою очередь толкал в затылок другой мастер толкаться пистолетами и в точно такой же форме. Хлопок, и всё кончено. Последняя слабо светящаяся фигура, засовывая на ходу пистолет в кобуру, торопливо проскользнула мимо меня и растаяла где-то в глубине кладбищенской ночи. По моей спине бегали уже не мурашки, а драл сорокаградусный мороз, и я не сразу ощутил, что кто-то давно дышит мне почти что в шею.
Самое время прерваться и серьёзно помыслить о феноменальной нашей беспамятности. Мы на этом как раз остановились, пока Серафиму не вздумалось увидеть на кладбище что-то нехорошее. Странно было бы увидеть ночью что-то хорошее да ещё в таком покинутом Богом и людьми месте. Пусть Серафим постоит, подумает, оборачиваться ему или рвать когти без оглядки, а мы тем временем помыслим.
Может быть, есть такие страны, острова или, на худой конец, автономные республики, где восприятие окружающего мира или некоторых его явлений не претерпевает катастрофических метаморфоз при переходе из одной пятилетки в другую или из сознания ребёнка в полное сознание взрослого человека,
где благодетели человечества и отцы народов не оказываются в конце концов пошлейшими скотинами и опереточными мерзавцами, а враги народа благороднейшими людьми;
где мужественные пограничники стерегут границы своей родины действительно от злобных нарушителей и наймитов буржуазии, а не для того, чтоб свои не разбежались;
где вся доблесть и честь, воспитываемые с детства, не мнятся пригодными только для того, чтобы «настучать» (спец. термин) на своего отца;
и где ночные выстрелы в затылок миллионам ни в чём не повинных мужчин, женщин и ДЕТЕЙ не являются актом мужества, доблести и славы.
Я-то знаю, отчего некоторые старики не помнят своей родословной и помалкивают о прошлых подвигах или с важностью лгут о том, что совершили не они. В королевстве тотального вранья почти невозможно докопаться до правды, и от этого меня иногда охватывали приступы некрасивого, неинтеллигентного бешенства. Я начинаю тихо рычать, материться и святотатствовать, рассылая проклятья на головы престарелой гвардии почётных и поныне палачей, виновных в моём бешенстве. В липкой массе серых безрадостных лиц (как лица формируют действительность, или это действительность формирует лица) я выискиваю отмеченные печатью душегубства и мрака не лица, а сморщенные злостью и временем куски пергаментов, закоптелые от наганного пороха. Уступая место старику в метро или трамвае, я вглядываюсь в него: этот или нет? Хотя наверняка знаю, что герои эти в метро не ездят. У них до смерти свой особый транспорт, свои кормушки, свои спец. санатории. Щёки у них и у тех, кого они охраняли в Смольном, лоснились даже в блокаду, а рядом ели человечину и дохлых крыс.
В старушечьи лица всматриваюсь тоже. Среди паучьего племени с наганами в щупальцах злодействовали и существа женского рода, и какие-то мужчины могли спать с такими и не чувствовать, что совокупляются со сколопендрами, скользкими не от любовной похоти, а от яда и крови укушенных.
Лев Толстой как-то писал, что в 1880 году на всей Руси двух палачей для свершения казни не нашлось. Один на всю посконную был, а двух не сыскалось. А через 50 лет их объявились миллионы. Тонка оказалась русская стенка между богобоязненностью 1880 года и вседозволенностью 1918-го. А проломили её и того раньше.
Эй! Герои заспинных выстрелов, еженочно, в поте лица трудившиеся курками своих именных и безыменных маузеров! Отзовитесь. Я не буду плевать в ваши глазные щели, которыми вы примерялись к затылкам, уже расколотым не выстрелами, но недоуменьем и ужасом. Я не вцеплюсь, как бульдог, вам в шею или хотя бы в ногу. Нет, нет, нет. Знай каждая смердящая трупным ядом и бренчащая позорными медалями старая гнида, что при встрече с тобой я сниму ботинки, чтобы случайно не раздавить тебя каблуком во имя так называемой запоздалой справедливости и поцелую тебя, куда ты только пожелаешь, даже ниже поясницы, и скажу:
— Спасибо за то, что ты сделал для них. Но они ничего не поняли. Ты стрелял хорошо и много, но надо было стрелять ещё лучше и больше. Они по-прежнему уважают твоего хозяина, тебя и твои медали, а поэтому возвращайся и доведи дело до конца.
И я с благоговением поцелую его закопчённую правую руку и, не искушая ног ботинками, рыдая уползу в какой-нибудь подвал или на помойку.
Да, стариков надо уважать. Уступать им место в транспорте, если у кого-нибудь из них не хватает сил вытолкнуть тебя из законной очереди — самому выйти из неё и уйти опять в хвост. Иначе как же мы воспитаем в себе христианское смирение и милосердие к врагам. Настоящее милосердие нам, конечно, ни к чему, но перед миром, потомками, можно ведь и пощеголять. Живёт же и по сей день в наших краях красивая легенда о том, как милосердны мы к поверженным врагам своим.
Каждый школьник знает, что немцы издевались над пленными, мучили их, травили собаками, а русские воины кормили пленных своей кашей, пускали погреться к огоньку, а то и шинельку со своего плеча жаловали. Красиво и великодушно, я эту легенду с детства знал. И зачем только мой отец всё испортил и рассказал мне о том, как солдаты его взвода давали «погреться» пленным, которых некуда было деть. Заставят немца снять брюки и стать буквой Г. Потом вывернут запал из гранаты, вставят в беззащитную задницу и дернут кольцо. Звука почти никакого. Лёгкий хлопок и половина прямой кишки вместе с близлежащими внутренностями превращаются в фарш. Снаружи у человека никаких повреждений, адская боль не мешает ему бежать, и он бегает кругами скачками, пока не упадёт. Но умрёт не сразу, а может только через 2–3 дня. И во всё время этой весёлой армейской шутки вокруг перекатывается волнами дружный солдатский смех. И вправду смешно. Грустно только то, что прекраснозвучное слово «милосердие» у меня навсегда теперь связано с подпрыгивающим пленным немцем.
Однако, чёрт с ним, с милосердием, но как там Серафим, не в инфаркте ли и чисты ль у него штаны?
Несмотря на обмороженные страхом спину, шею и многие другие части тела, я заставил себя обернуться и увидел Его.
Первый раз он явился ко мне во сне. Он был тогда, как и теперь, в бесформенной одежде вроде плаща и без лица, скрытого чёрной тенью. Во сне он разговаривал с моим отцом, а когда я проснулся, Он исчез, но отец продолжал разговор с ним по-прежнему до тех пор, пока на «скорой помощи» его не увезли в психбольницу. Оттуда он уже не вышел.
Другой раз я видел его стоя в карауле с автоматом в руках. Он вышел из лесу и прошёл мимо меня, направляясь в часть. Я стоял в чёрной тени забора, невидимый для глаз человека, но его глаза я почувствовал. Они обшарили меня в темноте, как рентгеновские лучи. Но он прошёл мимо. Я машинально глянул на часы. 2.30 ночи. Через полчаса в приступе глубокой тоски и отчаяния я приставил своего «Калашникова» стволом к груди, а когда стал нащупывать курок, зазвонил телефон. Дежурный по части сказал мне, чтобы я «удвоил бдительность», потому что в казарме нашей части происходит что-то непонятное.
А в части в тот момент, когда я собрался стреляться, произошла битва между мускулистыми «салагами» и заносчивыми, но не слишком крепкими телом «стариками». Дрались как во время Куликовской битвы всем, что было под рукой, а были это: табуретки, тумбочки, детали солдатских коек и пожарный инструмент. Восемь «стариков» нашли убитыми табуретками и троих «салаг» застреленными одним из «стариков». Раненых было до полсотни, а просто ушибленных и с синяками под глазами никто даже не считал.
Я отшатнулся от него, и мне показалось, что в чёрном провале его лица сверкнули то ли зрачки, то ли зубы. «Господи!» — воззвал я сквозь грешную ночь и был услышан Господом. Позади меня, метнувшись по могилам и стволам деревьев, сверкнули фары автомобиля. Не успел я даже оглянуться, как за спиной железно чавкнула дверца и чьи-то не менее железные руки заломили мне локти назад и пригнули меня носом почти к самой земле. После того, как в слепящем свете фар другие руки обшарили мои карманы, не найдя в них ничего не соответствующего моральному облику строителя коммунизма, мёртвая хватка сзади ослабла, и я с кряхтеньем ответил на некоторые непостижимые обыкновенным человеческим разумом вопросы. «Его», конечно, и след простыл, а я был наконец втолкнут в железный ящик «ментовоза» с милыми сердцу каждого честного россиянина решётками на окнах и доставлен в отделение милиции.
Напрасно читатели думают, что мне удалось объяснить представителю власти в лейтенантских звёздах, что я делал на кладбище. Это мне не удалось, а по форме и смыслу задаваемых мне вопросов, занесённых в некий документ, я понял, что отныне навечно в списках лиц, подлежащих отстрелу при первом же политическом заморозке или даже по приезде чересчур высокопоставленной иностранной делегации. Что ж, может быть, они и правы. Дисциплинированных инженеров, фрезеровщиков и членов «Объединения писателей» ночью на кладбище калачом со «Столичной» не заманишь, если, конечно, их туда не поведут, толкая пистолетом в затылок.
Мелкие тусовки на экзистенциальном фоне
Вызова в милицию Жорка не испугался, но смутился. Костя из котельной обещал эту стерву припугнуть так, чтобы она заднее место с передним стала путать. Но это ей тоже припомнится.