А ещё мне просто бывает лень разговаривать с вечно пристающими любопытными жильцами и жиличками. И если от одних можно увернуться в тесном коридоре, других не впустить на порог, то от третьих застенных и запотолочных соседей никуда не денешься. Они всегда с тобой и днём, и ночью. Днём слышны их шаги, голоса, шум передвигаемых стульев и стук роняемых вещей. А ночью скрип диванов, клёкот зарождающихся ссор и блестящее достижение эпохи позднего социализма — музыка водопроводных труб. Они ревут и скрежещут днём, пока ты впитываешь в свой мозг грохот машин на улицах или визг станков и стоны вагранок где-нибудь на «Красном Выборжце». Вечером их торжественные мелодии и аккорды замаскированы звоном кухонной посуды и выстрелами очередного телевизионного фильма. Зато ночью! Воистину симфонии водопроводных труб — музыка будущего, и соседи — композиторы этих симфоний. А если ты не празднуешь вместе со всеми какое-нибудь торжество, то это ничего, звон стаканов, скрип голосов и топот дюжих ног развеселит и тебя, а когда кто-то захочет послушать музыку, то волей-неволей её послушаешь и ты. Может быть, поэтому мне всё реже и реже хочется слушать музыку: рок, кантри, джаз, классику, всё на свете. А молитва, которую я творю, живя у матери, звучит так: «Господи, яви свою милость, избавь мой народ, а если народ этого не хочет, то меня одного от всех праздников на свете, кроме праздника духа».
Мне кажется, с каждым годом праздников и торжеств, которые нужно встречать и отмечать, становится всё больше и больше и их всё чаще и чаще празднуют и отмечают. Жизнь окружающих стены нашей квартиры людей представляется мне одной бесконечной однообразной и утомительной «встречей» чудовищного праздника, встретить который как следует так никому и не удаётся. Но не так страшны сами празднества, как возня и суета предпраздничные. Все эти уборки, помывки, пострижки, шныряния из одного пустого (от товаров, но не от людей) магазина в другой, ещё более пустой, в поисках продуктов, напитков, подарков; приготовления салатов, пирогов, жарких. В нашей квартире жило несколько типичных жертв семейных и государственных праздников, вечно мчавшихся куда-то на поиски водки, тортов или маек с трусами и то ли только что пришедших от одних родственников, друзей, сослуживцев, то ли к другим направляющихся.
Было даже любопытно, остаётся ли у них время для каких-нибудь сугубо личных безпраздничных дел, и как бы они жили вовсе без «встреч».
Слава Богу, сейчас я по крайней мере избавлен судьбой от участия в «добровольных» праздничных шествиях и демонстрациях, от которых во времена учёбы в вузе отвертеться было не так-то просто. Неявка наказывалась лишением стипендии или другими весьма разнообразными административными мерами. Хуже всего, когда тебе вручали портрет или лозунг с очередными «повысим», «ускорим», «выполним», с коим нужно было маяться много часов по разным улочкам и переулкам, прежде чем ты выходил на площадь и под барабанный рёв и выкрики с трибун по радио в течение 2–3 минут демонстрировал своё умение безропотного ношения этого праздничного креста (стипендия!) и оглушительного выкрикивания слова «банзай» в ответ на «ура», изданное с трибун.
Лучше всех проводил демонстрационное время один мой приятель, плевавший на стипендии и административные меры (мне тоже было на стипендию плевать, но мать…). Он забирался через чердак на крышу своего дома, выходившего фасадом к Мойке, почти к самому Певческому мосту, доставал припрятанные на чердаке заранее тухлые яйца, гнилые овощи, фрукты, пакеты протухших молочных продуктов, дохлых крыс или котов и метал всё это вниз на ликующие головы празднично разодетых демонстрантов. Попадание было всегда стопроцентным, так как в этом месте, перед выходом на площадь, народ шёл стеной. Наказания за проказу не следовало из-за того, что подъезды и подворотни во избежание использования их в качестве отхожих мест во время шествия всегда держали на замках. Пройти пожаловаться некуда и некому. И приходилось публике утираться платочками и с громким матом выбегать на площадь «демонстрировать».
— Зачем тебе это нужно? — спрашивал я разбушевавшегося приятеля.
— А затем, что это не люди, а стадо, — отвечал тот. — Посмотри на них. Разве похоже, что это месиво состоит из поэтов, мыслителей, художников или просто людей? Эта спонтанная дефекация одноклеточных уродов своим торжественным бульканьем и зловонием бесит меня. Спирохетический экстаз. Их в чувство привести можно только пулемётом. Представляешь, отсюда сверху, как врезать по ним, чтоб побросали свои хоругви и иконы на палках, разбежались, расползлись по щелям, по норам и хотя бы там, в щелях почувствовали, что они не микробы и не дрессированные животные, которых боем научили ходить строем и орать русское «банзай», а индивидуумы, индивидуалисты.
Вот такой был у меня приятель. Сейчас-то он солидный человек с животом, дочку имеет и сам с нею часто ходит на демонстрации, дети их любят. Он, конечно, сильно бы вознегодовал, если бы кто-нибудь их с дочкой не из пулемёта, упаси Бог, а хотя бы яйцами поприветствовал. А если из пулемета?
Но будет о пулемётах, праздниках и о соседях, хотя тот проказливый старикашка сверху, что в разговорах с женой имеет обыкновение ронять шифоньер и прочую вескую мебель, мне порядочно опротивел. А тот справа, что годами стучит молотком в стенку, достал хуже всякого НКВД. Его неутомимое постоянство выходит за рамки даже моего безудержного воображения. Однако старикашки не так страшны, как покручивающее сытыми попками и притоптывающее крепкими ножками под ёрническую музычку младое поколение. Вот оно действительно неутомимо, но Бог милостив и оградил таковое от меня двумя стенами и коридором. Может быть, и выживу. Другое дело — для чего? Но обычно люди не задаются этим гамлетовским вопросом, ибо для стимуляции жизненной (а заодно и сексуальной) энергии каждый народ имеет в запасе кучу готовых кулинарных рецептов, успешно применяемых для продолжения и воспроизведения рода, армии, населения. «Жить, чтобы жить». «Жить для будущего поколения». «Жить для счастья на земле» и т. д. Как будто кто-нибудь из живущих что-либо значил в его собственном появлении на свет и мог включать и выключать, как настольную лампу, собачий рефлекс желания жить во что бы то ни стало. Все эти постфактумные афоризмы жизнеутверждения, после того, как жизнь уже утвердилась сама по себе и не нуждается ни в чьей дешёвой рекламе, тем не менее ужасно благотворно действуют на род людской, а много полезнее было бы знать, что жизнь — это болезнь, которая, к счастью, легко излечима. Инфантилизм людей поистине фантастичен и вера их в случайные обломки фраз и мыслей потрясает моё недоверчивое сердце.
Я не понимаю, зачем Иисус отличил детей от взрослых, подарив царствие небесное только первым. Неужели он не заметил, что вокруг него только дети, одни маленькие и без бород, а другие побольше, но лысые и бородатые, и все злые, и все дети.
Не дети ли пьющие вино и радостно хохочущие от того, что земля качается?
Не детство ли — короткая память, — не глубже вчерашнего дня?
Не детство ли прятать от себя с глаз долой всё мрачное и невесёлое, чтобы лишний раз не портить настроение? Даже внешность гроба сегодня мало кому известна. Гробы и похороны исчезли с улиц. По-видимому смерть исчезла тоже и никто не умирает. Страдания рассованы по больницам, вход в которые строго воспрещён, и так, спрятав голову под подушку, мы гениально избавились от всех проблем.
Мне хочется прервать моего протеже и дополнить его мысли некоторой аннотацией. Серафим вовсе не враг тех или иных слишком выпирающих или вогнутых явлений. Выражаясь слогом враждебной нам идеалистической философии, он скорее враг явления как такового или, точнее — афонский монах, тоскующий по своей горе в центре шумного столичного города. Его гора — какая-то неизречённая и несуществующая въявь родина, зов которой он слышит эхом, беспорядочно мечущимся в теснине улиц. Но улицы длинны и безрадостны. Эхо слабо и непонятно откуда слетевшее. На безрадостных улицах встречаются безрадостные искушения. Но что значит искушение? Не есть ли слышание, видение и вообще сама жизнь — искушение? Вот если мы посмотрим на вселенную таким образом, то дальнейшее будет гораздо более удобопонятным.
Я — человек тугокоммуникабельный. Знакомлюсь легко, но поддерживать знакомства затрудняет недостаток легкомыслия и часто наступающие сезоны отчуждения. Раньше я даже знакомился на улицах, но с годами всё реже и реже, не знаю почему. Вернее знаю. Я очень быстро определяю главную маниакальную идею человека, сталкиваемого со мной разными обстоятельствами, и чем больше обстоятельств, тем яснее и чище мономысль, а также стержень поступков тех, с кем я общаюсь. И эта маниакальность мыслей и действий всякого человека меня ужасно утомляет. С незнакомыми мне гораздо легче. Их мании ещё не разгаданы, и в запасе есть несколько не обусловленных дней или месяцев. К сожалению, со мной приключались мгновенные проникновения в идеи фикс случайных прохожих и даже в мании шофёров машин, проносящихся мимо со скоростью 70 км в час. Особенно тех, что с фотографиями усатого, как кот, грузина на ветровых стёклах. Имея подобные способности, очень трудно жить в некоторой части вселенной, специализирующейся на конвейерном производстве маньяков.
Я иду по странным улицам, обрамлённым обрубками деревьев с новомодной пролетарской стрижкой крон под корень, отчего сразу переношусь в марсианский пейзаж научно-фантастических романов 50-60-х годов. Скамьи для сидения чрезвычайно редки даже в парках и скверах (у марсиан слишком прямая для сидения спина), а там, где они есть, стоят не уединённо, как было во все времена и во всех государствах, а группами, во избежание чересчур индивидуального отдыха. Я прохожу мимо марсианских домов без вывесок и номеров, но с постовыми у входов. Меня толкают плотные марсианки с покатыми, как у борцов, плечами и с тяжёлыми сумками в руках. Старики-марсиане шарят по мне нехорошими взглядами, а у пятилетних девочек-марсианок лица закоренелых шлюх. Я ловлю обрывки инопланетных разговоров прохожих, нет, я не ловлю, они сами настигают мои израненные земным многомиллиардным пережёвыванием одного и того же уши: квартира, мясо, рубли, развод, аборт, пенсия. Отставники со своими сосками-газетами шумят о своём несогласии с сегодняшним днём или о чём-то давно позабытом, а я думаю: как? И здесь мясо, аборты и рубли? И здесь отставники, куда ни плюнь? Каждый начальник отдела кадров, каждый завхоз, каждый начальник пожарной, внутренней и прочих охран?
О, бедные марсиане! Я впиваюсь глазами в их некрасивые, испитые, колючие и пучеглазые инопланетные лица и благодарю их за чудное чувство утраты душевного равновесия и личной полноценности, чуть было не погубивших мою земную жизнь. О, божественные девы, с подделанною румянами чахоткой на щеках, с мечтами о будущих отставных, а пока червон — думаете — ных, ошибаетесь — червонистых марсианских лейтенантах! О, Аполлоны планеты бурь с животиками и значительными усами, украшающими ваши незначительные (видимо, от слабого марсианского притяжения) лица, пристёгнутые к своим чудесным двигательным аппаратам, напоминающим наши земные консервные банки для сардин на четырёх колесиках! Между нами провалы космоса, но нас роднят физиологические функции и мазохистские игры в любовь, нас с вами роднят дерзкие думы о светлом будущем. Интересно, какой степени светлости ожидаете от будущего вы, мои адекватные друзья, любовницы и враги?
Дальше следует значительный пропуск, совершенно случайно соизмеримый по протяжённости с временем, необходимым для забивки «косяка». Видимо, Серафим с трудом переключается с марсианских ощущений на земные.
А что ещё поражает у марсиан, так это эпический и даже эпохальный субъективизм суждений. Засранные, нищие марсиане с апломбом творцов вселенной судят обо всём на свете и выходят правыми в любой совершённой ими глупости. Всё марсианское — хорошее, всё чужое — плохое и точка. Что с того, что у нас пятиногие телята плодятся и лысые дети. Зато вон какой на Венере смог и расовая сегрегация. А что вы там лепечете о венерианском здравоохранении. Во-первых, оно не венерианское, а венерическое, а во-вторых, грабительское — за доллары, а у нас за рубли, то есть — бесплатное. А как часто марсиане меняют свои убеждения, невозможно даже уследить за этим. Тех, кого ругали вчера, хвалят сегодня, но завтра за это же и посадят. Сначала всё пресекается, подавляется, ретушируется, но, дойдя до дозволенного предела прочности подобной системы, разом списывается на старый режим, чтобы завтра, при новом режиме приняться вновь за старое по сути, но формально «революционно новое».
Я бы на этом Марсе и одного дня такой жизни не выдержал. Бежал бы или утопился. А они ничего, живут и оправдывают всё грандиозностью свершающихся трудовых или боевых побед, величием творимого ими неслыханного доселе бытия. Это же пресловутое величие помогает им замести всякие мелкие (и не мелкие тоже) гадости пушистыми хвостами добровольно-принудительных самообманов, и главное, когда приходит момент, выпуча глаза на грязный потолок больничной палаты, умирать бессмысленно, как кот, выброшенный на помойку, оно, величие внушает, что бывшее было не напрасно и жертвы твоих доносов не жертвы, а гнусные враги. О, человек! Не боишься ли ты в зеркале вместо лица своего однажды увидеть свою задницу? Нет? А я вот так себе надоедаю за неделю, что в пятницу вечером вою от тоски.
Боюсь, что знакомиться с таким типом, как Серафим, после всего вышеизложенного просто небезопасно, а не то что полезно. Но есть у каждого пишущего маленький секрет. Дабы придать писанию весомость и рельефность, все пишущие, особенно откровения, всегда сгущают краски. Вспомним откровения святого Иоанна. Так уж водится среди нас, манипуляторов. Ещё, слава Богу, что Серафим пишет русскими буквами и в основном русские слова. А то ведь мог бы, как Лев Толстой «Войну и мир», по-французски запузырить, или русскими буквами, да нерусскими мыслями и словами страниц 500 отодрать, и вам бы для интеллигентского престижу пришлось на эту ахинею молодость или зрелость, а то и старость потратить ни за грош. А Серафим свой в доску, конечно, не диск-жокей и не заведующий овощебазой, а литератор с перцем. Но что тут зря болтать, сейчас сами увидите.
Встречи
Встреча вещь не простая. Бешеную собаку или классического идиота и то запросто не встретишь, а уж хорошего человека и подавно. Моё первое открытие Лины произошло традиционно (не предрекает ли оно и традиционную развязку?) в банальнейшей компании евших и пивших, а потом возбуждённо говоривших и прыгавших под ритмические звуки людей. Традиционным выглядело её удивление, когда она почувствовала на своём колене под столом мою жилистую ищущую руку. Может быть, менее традиционным было то, что после первого познания друг друга мы не расстались на неопределённый срок или навсегда, а линии наших жизней стали всё более свиваться друг с другом, как два телефонных провода, по которым, правда, бегут совсем разные разговоры.
Все мои интрижки с женщинами до встречи с Линой доставили мне некоторый дифференцированный любовный опыт, проинтегрировать который у меня не получалось ни с кем. Одни любовные мгновения были мучительно желанны, но неповторимо неуловимы. Другие поддавались анализу из-за обоюдного молчаливого согласия заниматься простой физиологией, но интеграция здесь была возможна лишь с позиции возрастания виртуозности и чистоты технологии, что меня, естественно, устраивало до определённой поры. А потом я вновь тосковал и пробовал на ощупь следующие женские колени, они ведь так похожи на интегралы. А с Линой я сразу взял двойной интеграл.
Сначала мне просто не надоедало встречаться с ней ещё и ещё, не надоедало заниматься любовью, слушать её жалобы на своё неудачное замужество, на скуку семейную и жизни вообще, пить с ней за милую душу отвратительное на вкус в других сообществах шампанское, обобщать исторический и эротический опыт предыдущих поколений и, следовательно, вновь заниматься любовью до полного изнеможения. До поры до времени я вычеркивал из своего сознания факт существования её мужа, но потом с удивлением стал замечать, что его бесцветная доселе личность становится всё более окрашенной в телесные цвета и стимулирует их палитру — ревность. И только когда я обнаружил метастазы ревности даже в своём желудке, только тогда я узнал, что результатом двойного интегрирования может быть любовь.
Возмутительно и снобистски разглагольствует о любви этот тип Серафим. В наше время женщин не интегрировали, т. е. интегрировали, конечно, но отнюдь не интегралами. Но вообще-то мне на эту Лину глубоко и густо плевать. Знаю я этих замужних жалобщиц с интегральными коленками. Чем развитей социализм, тем больше их из-под семейных одеял к парням вроде Серафима перепрыгивает, а потом обратно под мужнее одеяло. Допрыгается, конечно, или со скуки и сытости так раздобреет, что потом её из норы и тройным интегрированием не выманишь.
То, что Серафим спутался с ней вопреки моему манипулированию, меня, конечно, раздражает, но ведь я сам в начале этого литературного эксперимента манифестировал о кое-каком наличии свободной воли у подопытных. К тому же, я глубоко уверен в успехе новой достаточно управляемой встречи, в силу чего я не предвижу особого нравственного урону окружающим и себе, а Серафиму тем более (он достаточно отточил свое мастерство на Лине), если введу, как бы случайно, новую, свежую героиню с весьма спортивными коленками. Тем более что она сама буквально изнывает от желания испробовать на себе Серафимово хвалёное мастерство, да заодно реализовать кое-какие недореализованные комплексы. «Ну, иди сюда. Так полуголой и пойдёшь? А… Ну, ладно…»
Я её тоже понимаю. Без мужиков у меня тут в черновиках натерпелась по горло. А читателям, изголодавшимся по увлекательнейшим любовно-детективным перипетиям и уже скрежещущим ногтями и зубами в пустыне наших с Серафимом досужих размышлений, объявляю! Ненасытное брюхо ваше да утешено будет! Внимание! Я бросаю первый невегетарианский кусок.