Есть такие заседательские бесы огромные и маленькие. Чем больше собрание, тем и бес сильнее. Однако я их не люблю (бесов) и отправлю-ка лучше Серафима в музей. (Среди мыслящей публики лёгкое оживление, но в глазах у женщин тоска.)
Терпение, граждане! Я разве вас в чём подводил? Пусть наш герой походит, выскажется о том, о сём, а там его можно брать голыми руками. (Кое-где меня бы за такую методу сразу в звании повысили.)
Зашёл сегодня на Пряжке в дом-музей одного известного русского поэта. Снега и полёты в снежном эфире о нём напомнили.
Это было ему тоже близко, а из всех русских он для меня почему-то наименее русский. Хотелось спрятаться от лагерного инфантилизма будней, грязных улиц и лживой асимметрии лиц.
Экскурсовод показывал комнаты, скромно умалчивая о том, что они считались его собственностью до 1917 года, а после и до смерти ему принадлежала всего одна в квартире, превращенной в коммуналку, другие же занимала семья буйного «революционного» матроса. О жене поэта, их сложных отношениях и умершем ребенке, который был вовсе не его сыном, а плодом неуставных отношений жены с одним из приятелей поэта, информация подавалась тоже в неузнаваемом виде.
Любим мы из одной крайности эпилептически вздрагивать в другую. У одних бельё роем, как маньяки-патологоанатомы, других и белья, и всяких признаков естественных человеческих функций и потребностей лишаем вовсе. Патологоанатомические склонности к препарированию белья в этой области сублимируются в трескучий пафос, и обыкновенные коротышки, гомосексуалисты или мучительно комплексующие шизофреники вдруг вырастают выше горных круч, перестают мочиться, спать с женщинами (общение исключительно духовное), болезни их проистекают из переживаний за судьбы своего народа, а истинные их кривые или добрые улыбки уже невозможно разглядеть (особенно после их кончин) в мишуре лавровых венков, перевитых лентами с эпитетами вроде: «человек с большой буквы», «веха русской исторической мысли», «совесть нашей литературы», «властитель дум» и т. д. Реальные черты людей переплавляются в бронзу и граниты мифов. Жёны и друзья обронзевших личностей по большей части тоже обронзевают, по крайней мере выше пояса, а все их нелогичные или невысоконравственные слова и деяния приобретают метафизический смысл.
К сожалению, или к счастью, для многих и многих творцов и людей искусства, в отличие от политиков и маршалов, бронза эта метафорически-искусствоведческого порядка, ибо овеществлению её в бронзу материальную мешают причины иного состава.
Мы, россияне, мужественный народ и символами своей мужественной эпохи никогда бы не сделали, пусть и обронзевших, но всё равно сопливых педерастов-композиторов, алкоголиков-художников или этих самых космополитов-учёных. Потому-то проспекты и площади земли нашей украшают пушки, танки, самолёты, торпедные катера или на худой конец крупнокалиберные пулемёты. Простая и суровая символика, но сколько пафоса! Уходящие под облака тысячепудовые матери-родины с мечами — это вам не декадентская неврастения. Во всех странах мира (кроме братских) вместе взятых не сыскать столько военных памятников или пушек и танков на постаментах. Пусть так, но у каждого свой способ демонстрации миролюбия.
В совете народных манипуляторов мнения о нашем национальном миролюбии резко разошлись. Одни горой стоят за Ермака Тимофеевича, который миролюбиво присоединил к Московии Сибирь, лупя при этом направо и налево немиролюбивых аборигенов. Другие иностранца Швейцера приплели, которого никто здесь толком и не знает, а он, мол, никого не лупил, а бесплатно лечил всех желающих негров в Африке.
Лечил-то он лечил, но с какой целью? Вы, граждане, без тенденций выражайтесь. По-вашему выходит, что имена Суворова, не только защитника родины, но и сурового усмирителя народных восстаний, или одержимого деспотизмом царя Петра дети с молоком матери в себя всасывают, а какую-нибудь опять же иностранную подданную мать Терезу или отечественного миролюбца из уродливого религиозного прошлого никто слыхом не слыхивал? Имена завоевателей и злодеев (Нерона кто не знает?) народы проносят сквозь века, гуманистов и миротворцев память людская не держит? Ускользает, мол, из неё всё миролюбивое, хоть тресни. Так я должен вас понимать?
О времена, о нравы! Раньше бы я на этот бред и отвечать не стал. Позвонил бы, куда следует, и всё, а теперь вот надо делать вид, что, — очень может быть, и ваша точка зрения, гражданин народный манипулянт (диверсант проклятый), заслуживает внимания и серьёзного изучения в свете решений и т. д.
Впрочем, чёрт с ними, народными манипулянтами. Не так уж трудно быть левее их или правее человеку со способностями. Вот смотрите:
— Вы правы, граждане. Наше вербальное миролюбие онтологически нам, конечно, не присуще. Мне, например, трудно представить себе финансово успешные книги или фильмы, где от начала до конца действовали бы хорошие, миролюбивые люди, творя только добрые дела. А вот фильмы и книги, где режут да насилуют, окупаются и ещё как. Странно как-то. Все, или по крайней мере многие, хотят добра, а делают в конечном счёте дела недобрые. Матери со слезами счастья на глазах пестуют святое и безгрешное детство, которое, взрастая, напяливает кованые сапожища и, рассевшись в танки, едет в них явно не на душеспасительные беседы. Всё, чем занимаются люди, в конечном счёте оборачивается против них самих…
Ну, как я выдал? Перестройщик хоть куда. Но это только цветочки. Манипулирование — искусство будущего, и я его четырнадцатый апостол (тринадцатым был Маяковский). Глядите дальше. Теперь я демократ уже надолго.
— Все достижения физики, химии, биологии и даже медицины служат постольку поскольку, но главное, чему отдаются все силы и львиная доля национальных доходов — это осуществление какой-нибудь бредовой национальной или идеологической утопии. В дело идёт всё: и пушки, и сверхбомбы, и то, что первоначально задумывалось на благо человечеству: радио, печать, психолечебницы, генная инженерия, лазеры и открытие биополя.
Нынче вот стало известно, как Иисус Христос излечивал людей да по водам путешествовал. Экстрасенсом он был, граждане, а не сыном Божиим. И в наши дни эту проблематичную науку о «биополях» тоже к делу присобачили. Теперь крутые экстрасенсы уже никого не лечат, а работают агентами по сбору разнообразной военной и прочей информации.
Бедный Иисус Христос! Ты растрачивал свои драгоценные способности на шелудивых нищих и полуразложившихся лазарей, не понимая того, что мог послужить своим «третьим» глазом во славу римского оружия, за что сахаром бы в меду катался.
Я приветствую вас, дерзатели и первооткрыватели, но человечество чрезвычайно живуче. Его не проймёшь обыкновенными экологическими и демографическими излишествами, нужно придумать что-то экстраординарное. Например, чтобы женщины могли рожать только тройни и по пять раз за пятилетку. Китов, дельфинов и рыб нужно изжить окончательно, спуская в моря и реки не всякие там фосфаты и ДДТ, а прямо чистый цианистый калий и т. д. Работа найдётся для всех. И ума на это у всех хватит (шумные аплодисменты, переходящие в бурные овации).
Западня для младенцев
Ночь. Электрический свет. Карты. Накурено так, что я дышу через носовой платок, сложенный вдвое. У приятеля, приютившего меня на ночь, весело. Гости играют в преферанс, пьют умеренно портвейн и дымят, как зачинающееся аутодафе. А я лежу в углу, закрывшись уже с головой одеялом, и думаю о Лине. Всегда только о ней, всегда только с печалью и с безнадёжной нежностью. В невозможности быть счастливым заключена горькая услада. Пустые дни, валянье по чужим диванам, бесцельное шатание по улицам, ненужные разговоры и поступки. О, какая горькая, самоубийственная услада во всём этом. Выгнанный из одного угла, я перетекаю в другой. Кое-какое движимое имущество в рюкзачке закидываю в автоматическую камеру хранения на одном из пяти вокзалов города, чаще на Финляндском, и с пустыми руками иду «шустрить и тусоваться». Когда очередной угол отыскивается, я забираю рюкзак с вокзала и иду вселяться на новое место.
Я вспоминал то золотое время, когда квартира моего хорошего знакомого была два месяца в моём всецельнейшем и безраздельнейшем распоряжении. Наша с ней долгожданная и изнурительно прекрасная суббота, день, когда с раннего утра короткие звонки в дверь оповещали о её приходе, свободном от податей государственных, родственных, профсоюзных и прочих, когда до глубокой ночи, а иногда и до утра, мы двое были отданы на растерзание друг другу по кусочкам и целиком. Один мой знакомый не верил, что есть люди, которые могут заниматься этим больше 20 минут. Знал бы он, сколько часов, дней и месяцев может длиться агония непододеяльной любви.
И всё кончилось — и субботы, и… только не кончается боль. Я ворочаюсь под одеялом, кто-то хлопает меня по заднице и предлагает выпить, не понимая того, что для истребления портвейна нужно обладать социальным предназначением.
И всё кончилось — и субботы, и… только не кончается боль. Я ворочаюсь под одеялом, кто-то хлопает меня по заднице и предлагает выпить, не понимая того, что для истребления портвейна нужно обладать социальным предназначением.
Интересно, что года четыре назад я жил совершеннейшим аскетом, даже не вспоминая о существовании вина. Но после издания указа о так называемой «борьбе с пьянством» я, как и другие мои интеллигентные знакомые, возмутился. «Что? Может быть, правительство запретит нам физиологию вообще, и какать, и с женщинами запираться». И мы, непьющие доселе, стали пить. Несмотря на фантастические, переплюнувшие блокадные, очереди, я добывал портвейн, водку, коньяк, что удавалось, и пил с друзьями, с женщинами и девушками, пил с Линой. И мы победили. У нас хотели отнять одну, пусть не самую нужную и полезную, но свободу, их ведь и так немного у нас, и я снова мог бросить пить, потому что особой радости от вина никогда не испытывал, но Лина… но тоска безысходности…
«Да, я могу выпить, но только вина пополам с цикутой, и в карты играть буду, но только на жизнь».
Все эти позы Серафима несколько мелодраматичны. Но я сейчас всё проясню. Для этого на некоторое время погрузимся в обыкновенный быт обыкновенных людей конца 20-го столетия. Ничего страшного. Это ненадолго и по возвращении гарантируется дезинфекция. Ах, как я был прав, с одного захода вычислив эту мужнюю жену и позаботившись о подкреплении лыжным десантом.
В 17.30 я, как всегда, подумал, что с ней что-нибудь случилось, но к 18 часам почти успокоился, что было кстати, так как она была на месте. Мы шествовали по берегам большого пруда, подсвеченного с разных сторон фонарями, говорили о нашей бескрылой любви и строили разные фантастические планы побега от действительности. Будущее светило нам теми же огнями морожениц, в которые мы заходили, садились и пили шампанское до момента погашения этих стимулирующих надежду огней[1]. Субботники наши и прочие более мелкие свидания на квартире моего хорошего знакомого испустили дух под воздействием окончания срока его последней длительной командировки и возникновением в квартире одной моложавой особы, прочно поселившейся на том диване, где я спал раньше.
На следующее свидание в том же парке Лина пришла уже «в шампанском», как определил я. Когда мы утвердились за столиком кафе и выпили по бокалу, она сообщила, что муж её, долгое время не требовавший супружеской дани, вчера военным приступом взял её и…
— Мне пришлось напиться, чтобы не было так противно, а сегодня днём я выпила ещё в кафе напротив работы.
Гнев против всего, излучающего насилие, с одной стороны, и бессилие с другой, поднялся в моей груди и опал под шипенье пузырьков шампанского. А цепная реакция террора, вызывающая следующий террор, оборвалась во мне словами:
— Я убью тебя когда-нибудь, как шлюху. Зоя Космодемьянская на твоём месте…
— Да кто знает, что она сделала бы на моём месте, — резонно ответила Лина, — к тому же, я люблю тебя одного и сколько бы он ко мне ни приставал, я буду только твоя, — шептала она мне в одно ухо, а что шептало в другое ухо шампанское в кулаке стиснутого бокала, я не разобрал.
— Уйди от него — сказал я, не помню, какой уже раз.
— Куда? — ответила она тем же счётом. — Опять к родителям? Ты же знаешь, что это равносильно возвращению в сумасшедший дом. Я замуж вышла, чтобы уйти от них. Да лучше я пойду на содержание к одному престарелому типу, предлагавшему мне это. Но тогда какой смысл бросать Аверьянова (мужа). Ведь он не хуже этого старикашки.
— А хотела бы ты, чтобы Аверьянов умер для пользы дела? — задал я провокационный вопрос несчастных влюблённых всех времён и народов.
— Нет, что ты, — и она вздрогнула всем телом. — Но… я часто думала, как было бы хорошо, если бы он, пусть не умер, но куда-нибудь исчез, убежал за границу или уехал в экспедицию лет на… да я согласилась бы и на его смерть, хотя чувствую, что счастья это нам не принесёт. — Тут она незаметно для меня съехала со скользкой темы смертоубийства на естественные биологические процессы. — А родители… выжили из ума вконец, а живут и переживут нас с тобой, и зачем? Кому нужна их мелочная, растительная жизнь, целодневное брюзжание, смотрение телевизора и разговоры по телефону: что они съели на завтрак, что готовят на обед и что предполагают на ужин. А потом они идут на партсобрание таких же старых пердунов, сидят там по 3–4 часа, мелют несусветную чушь и возвращаются, гордые тем, что выступили по такому-то вопросу и говорили по «существу», невзирая на то-то или на такого-то. Ненавижу!
И чтобы успокоиться, мы снова выпили по фужерчику, а потом, в неизвестно какой раз перебрав варианты исходов, кроме романтических и юношеских, мыутомлённо примолкли. У нас не было ни предприимчивости, ни особой жестокости, ни денег, ни угла для возжигания священного огня семейственности — очага. У нас была только любовь. Но надолго ли?
Однако миленькое поколение взрастили строители первых, а также вторых и третьих пятилеток. Я бы себе таких детишек не пожелал даже при условии, что Элизабет Тейлор или Хана Шигула согласились бы их от меня поиметь. Раскольников, конечно, был парень порешительней, но ход его мелкобуржуазной мысли и развитие сугубо социалистических мыслей Лины антагонизмом не назовёшь.
Однажды всё-таки взбеленившись на нашу с Линой мягкотелость, я решил наконец стать твёрдым, как хлеб в соседней булочной, и выковать характер, ни в чём не уступающий характеру Ю. Цезаря. Я созрел для того, чтобы заработать груду денег и купить эту проклятую квартиру или хотя бы только угол, в котором помещались бы двуспальный диван и очаг.
И я дерзко пошёл в санитары психбольницы № 8. Три месяца я убирал отхожие места и загаженные палаты, таскал в носилках спелёнутых смирительными рубахами или смертью больных; держал их за ноги или за головы, когда им вкалывали серу, после которой их корчило как одержимых, или, выламывая зубы, разжимал судорожно сжатые челюсти для насильственной кормёжки; пресекал в присутствии врачей их глубокомысленные занятия онанизмом, но не участвовал в кулачных расправах с некоторыми надоедливыми или строптивыми заключёнными, то есть — пациентами.
Я заметно одичал умом и чувствами, я, кажется, слегка поехал крышей, когда с пафосом великой победы передал Лине на сохранение безумно заработанные 500 сумасшедших рублей. О том, как трудно они мне достались, я не особенно распространялся, но она, вероятно, догадывалась по тому остервенению в любви, с которым я пытался забыть о работе. Так, несколько раз я, несмотря на активное сопротивление, заставлял её заниматься со мной любовью в подъездах, чего раньше мы не допускали даже в самые нетерпеливые мгновенья.
Она потеряла деньги в тот же вечер вместе с сумочкой в такси, возвращаясь домой после шампанского по случаю первого взноса. На другой день страна утратила трудолюбивого держателя сумасшедших ног, что заметно отразилось на общем и без того критическом состоянии отечественного сероукалывания.
Я давно замечал, как всем моим чрезмерным, героическим и даже обыкновенным начинаниям препятствовал рок утрат, исчезновений, невстреч или встреч ненужных. Стоило только назначить для чего-то весьма важного какой-нибудь определённый день и час, как именно на этот день и час начинали претендовать люди и обстоятельства до этого неведомые и неслыханные. Стоило, например, простенько без затей задумать поехать купаться с Линой в Солнечное, как именно в этот день проливался страшный ливень, единственный за весь жаркий и засушливый август. Отлучившись за сутки в булочную всего на десять минут, я упускал телефонный звонок, которого ждал год, или долгожданного знакомого, приехавшего из другого города и ушедшего ни с чем. Я проводил эксперимент. От места ночлега до работы можно было добраться двумя маршрутами автобусов, одним быстрее, но с пересадкой, другим дольше, но без перекладных. Я выходил из дома с желанием сесть на автобус краткого, пересадочного маршрута и что же — подходили автобусы только беспересадочные. На другое утро я твёрдо решал ехать в другом направлении, и, разумеемся, прибывали экспрессы, противоположные моим желаниям. На третье утро я решал ехать чем придётся и напрасно ждал полчаса хоть какого-нибудь транспортного средства, но не случалось никакого. Где-нибудь перекапывали улицу или взбухал грандиозный тромбоз автобусного кровообращения.
Мне вечно встречались люди, которых я не желал бы видеть по тысяче лет, а те, с кем был бы не против иногда встретиться на улице, никогда и, конечно, не случайно, навстречу мне не попадались. Преследовал меня, например, один шизоидный тип, попадавшийся мне в любое время дня и ночи в любом конце города, а муза моей болезненной мечты всё медлила, всё не шла мне навстречу. Спасение, конечно, крылось в освобождении от всех желаний — задача по плечу бодхисатвам, но меня вертело колесо сансары, или это я его вертел сам и напрасно сотрясал очередными проклятиями глухую вселенную.