Я много читал о галлюциногенах, но собственного опыта их употребления у меня не было до 1953 года, когда в Оксфорд приехал мой друг детства Эрик Корн. Мы взволнованно читали статьи об открытии Альбертом Хофманом ЛСД и заказали 50 микрограммов этого препарата в Швейцарии (в середине 50-х употребление ЛСД было еще не запрещено законом). Мы торжественно разделили эту дозу по-братски и приняли по 25 микрограммов, не зная, какие радости или ужасы нас ожидали. Но, увы, ЛСД не оказал на нас ни малейшего воздействия. (Надо было заказать не 50, а 500 мкг.)
К концу 1958 года, став дипломированным врачом, я уже твердо знал, что хочу быть неврологом и изучать, как мозг воплощает в себе сознание, ощущение собственного «я», и понять суть поразительной способности мозга к восприятию, воображению, запоминанию и галлюцинациям. В то время развитию неврологии и психиатрии был придан новый импульс, то было начало нейрохимической эры, когда ученые один за другим открывали нейротрансмиттеры, с помощью которых нервные клетки и разные участки нервной системы могли взаимодействовать друг с другом. В 50–60-е годы открытия такого рода сыпались как из рога изобилия, и главная проблема заключалась в том, как совместить их друг с другом. Например, было обнаружено, что в мозге людей, страдающих болезнью Паркинсона, уменьшается содержание дофамина, и назначение предшественника дофамина, леводопы, может существенно облегчить их состояние. Напротив, назначение появившихся в начале 50-х годов транквилизаторов, подавлявших дофаминергическую систему, могло привести к развитию паркинсонизма. До введения в клиническую практику леводопы в течение приблизительно столетия для лечения паркинсонизма использовали антихолинергические лекарства. Как взаимодействуют между собой холинергическая и дофаминергическая системы? Почему опиаты и гашиш производят такое сильное действие? Есть ли в мозге специфические опиатные рецепторы и производит ли организм свои собственные опиаты? Не по такому ли механизму действует гашиш, связываясь со специфическими рецепторами? Почему ЛСД оказывает такое мощное воздействие? Можно ли объяснить все эффекты лизергиновой кислоты изменением концентрации серотонина в головном мозге? Какие трансмиттерные системы управляют циклом сна и бодрствования и каковы нейрохимические основы сновидений или галлюцинаций?
Поступив в резидентуру по неврологии в 1962 году, я окунулся в горячечную атмосферу: от этих вопросов у неврологов просто захватывало дух. Нейрохимия была в моде, и такими же модными – опасными и соблазнительными (особенно в Калифорнии, где я учился) одновременно – стали и разнообразные психотропные вещества.
Клювер, писавший в 20-е годы, имел весьма смутное представление о нейронных основах своих галлюцинаторных констант. Но, несмотря на это, я с большим волнением перечитывал его описания в 60-е годы – в свете захватывающих экспериментов со зрительным восприятием, проведенных Дэвидом Хьюбелом и Торстеном Визелом, которые регистрировали потенциалы клеток зрительной коры у животных на фоне восприятия определенных зрительных образов. Хьюбел и Визел описали нейроны, ответственные за распознавание линий, их ориентации, углов, краев и т. д., и мне представлялось, что стимуляция этих нейронов лекарственными средствами, лихорадкой или мигренью может и должна вызывать геометрические галлюцинации, описанные Клювером.
Но вызванные мескалином галлюцинации не ограничиваются простыми геометрическими фигурами. Что происходит в мозге, когда галлюцинации становятся более сложными, когда в них появляются конкретные предметы, фигуры, лица, не говоря уже о небесах и аде, которые описывал Хаксли? Есть ли и у таких галлюцинаций особая нейронная основа[45].
Эти мысли не давали мне покоя вместе с чувством, что я никогда не пойму, как действуют галлюциногены, если не попробую их сам.
Я начал с гашиша. Один мой друг в Каньон-Топанга, где я тогда жил, предложил мне «косячок». Я сделал две затяжки и был ошеломлен возникшими ощущениями. Я смотрел на свою руку: она росла и росла, заполняя все поле зрения и одновременно удаляясь от меня. В конце концов мне показалось, что рука моя протянулась до края Вселенной, на много-много световых лет. Это по-прежнему была моя живая рука, но одновременно она стала поистине космической и казалась мне рукой Бога. Первый эксперимент был смесью ощущения чуда и попыток осмыслить его с точки зрения научной неврологии.
На Западном побережье в начале 60-х годов ЛСД и семена ипомеи были доступны всем желающим, и я тоже их попробовал. «Но если ты хочешь настоящего кайфа, – сказал мне один приятель, – попробуй лучше артан». Я очень удивился, ибо знал, что артан – это синтетическое лекарство, по свойствам сходное с белладонной, и употребляется оно в умеренных (2–3 таблетки в день) дозах для лечения паркинсонизма. При передозировке может наблюдаться делирий (подобные делирии наблюдаются при случайном употреблении в пищу таких растений как белладонна, дурман и белена). Но какая радость может быть от делирия? Какую информацию я смогу из него извлечь? Смогу ли я беспристрастно наблюдать за работой собственного пораженного мозга – для того чтобы оценить происходящее чудо? «Не сомневайся, – подзуживал меня приятель. – Двадцать таблеток, и все будет в порядке, ты даже отчасти сохранишь сознание».
Итак, одним воскресным утром я отсчитал двадцать таблеток, проглотил их, запил глотком воды и сел ждать эффекта. Преобразится ли мир, родится ли он заново, как писал Хаксли в «Вратах восприятия», как и я сам чувствовал это на фоне приема мескалина и ЛСД? Зальет ли меня волна восторга и экстаза? Или, наоборот, я на какое-то время стану встревоженным, дезориентированным параноиком? Я был готов ко всему, но не произошло ровным счетом ничего. У меня пересохло во рту и расширились зрачки. Зрение стало смазанным, и я не мог читать. И это все. Никаких психических эффектов не было, что очень разочаровало меня. Я, правда, и сам не знал, чего ждал, но ожидал я, конечно, совсем иного.
Я стоял у плиты на кухне и собирался поставить на нее чайник, когда услышал стук в дверь. Пришли мои друзья – Джим и Кэти, которые часто навещали меня по воскресеньям во время своих дальних прогулок. «Входите, дверь открыта!» – крикнул я им. Друзья вошли в гостиную, и я спросил, какую яичницу им приготовить. Джим попросил пожарить ее с одной стороны, а Кэти – с двух. Мы болтали о том о сем, пока я жарил им яичницы с беконом. Дверь, ведущая из кухни в гостиную, была открыта, и мы прекрасно слышали друг друга. «Готово, – сказал я через пять минут. – Ваша яичница с беконом». Я вышел в гостиную и нашел ее абсолютно пустой. Ни Джима, ни Кэти. Кажется, их и вовсе здесь не было. От изумления я едва не уронил поднос.
Мне даже не пришло в голову, что голоса Джима и Кэти, их зрительные образы были нереальными, галлюцинаторными. Мы болтали о всякой всячине, как обычно. Их голоса были такими же, как всегда, и у меня не было ни малейших сомнений в их присутствии до тех пор, пока я не вошел в пустую гостиную. Получалось, что весь наш разговор – во всяком случае, с их стороны – был плодом воображения моего мозга.
Я был не только удивлен, но и испуган. Принимая ЛСД и другие подобные средства, я точно знал, что происходит. Мир становился другим, изменялись мои чувства; это были не похожие ни на что, исключительно яркие переживания. Но в моем «разговоре» с Джимом и Кэти не было ничего необычного и экстраординарного: обычная беседа, абсолютно не похожая на галлюцинацию. Я подумал было о шизофрении с «голосами», но при шизофрении голоса бывают дразнящими, обвиняющими и никогда не говорят о яичнице и беконе.
«Спокойно, Оливер, – сказал я вслух. – Возьми себя в руки. Не ловись больше на эту удочку». Погруженный в эти невеселые мысли, я съел яичницу (заодно и порции, приготовленные для гостей), а потом решил пойти на пляж, чтобы встретиться там с настоящими Джимом и Кэти и остальными друзьями, поплавать в море и поваляться на песке.
Я думал о походе на пляж, когда вдруг услышал над головой громкое жужжание. Этот звук сильно меня озадачил, но я быстро понял, что это рев снижающегося вертолета с моими родителями, которые, решив сделать мне сюрприз, прилетели из Лондона в Лос-Анджелес, наняли вертолет и отправились на нем в Каньон-Топанга. Я побежал в ванную, наскоро принял душ и переоделся в чистое. В моем распоряжении было еще три-четыре минуты. Рев двигателя стал просто оглушительным, и я понял, что вертолет приземлился на плоскую скалу рядом с моим домом. Я выбежал из дому, радостно предвкушая встречу с родителями, но вдруг обнаружил, что на скале нет никакого вертолета. Рев и грохот мгновенно стихли. Наступила полная тишина. Разочарование мое было таким сильным, что мне хотелось плакать. Я так радовался, а оказалось, что никто ко мне не приехал.
Я думал о походе на пляж, когда вдруг услышал над головой громкое жужжание. Этот звук сильно меня озадачил, но я быстро понял, что это рев снижающегося вертолета с моими родителями, которые, решив сделать мне сюрприз, прилетели из Лондона в Лос-Анджелес, наняли вертолет и отправились на нем в Каньон-Топанга. Я побежал в ванную, наскоро принял душ и переоделся в чистое. В моем распоряжении было еще три-четыре минуты. Рев двигателя стал просто оглушительным, и я понял, что вертолет приземлился на плоскую скалу рядом с моим домом. Я выбежал из дому, радостно предвкушая встречу с родителями, но вдруг обнаружил, что на скале нет никакого вертолета. Рев и грохот мгновенно стихли. Наступила полная тишина. Разочарование мое было таким сильным, что мне хотелось плакать. Я так радовался, а оказалось, что никто ко мне не приехал.
Я вернулся в дом и снова поставил на плиту чайник. Тут мое внимание привлек сидевший на стене паук. Я подошел поближе, чтобы лучше его рассмотреть, и паук совершенно отчетливо сказал: «Привет». Мне не показалось странным, что паук поприветствовал меня (как не показался Алисе странным говорящий белый кролик). Я ответил: «Привет и тебе». Потом мы пустились в разговор об аналитической философии. Вероятно, тему задал паук, так как он спросил, не считаю ли я, что Бертран Рассел взорвал изнутри парадокс Фреге. Или на меня подействовал его голос, похожий на голос самого Рассела (я слышал его выступление по радио, а кроме того, в пародийной передаче «За гранью»)[46].
В течение недели я не принимал никаких лекарств, так как работал в неврологической резидентуре клиники Калифорнийского университета. Еще будучи студентом в Лондоне, я испытывал трогательное сочувствие к неврологическим больным и их переживаниям, но меня страшно огорчало, что я не могу понять их до конца, и мне казалось, что я никогда их не пойму и не почувствую, если не запишу свои ощущения. Именно тогда я написал свою первую научную статью и первую книгу. (Она так и не была напечатана, так как я потерял рукопись.)
Но в выходные дни я охотно экспериментировал с разными психотропными веществами. Очень живо помню тот день, когда я увидел совершенно волшебный цвет. С детства я усвоил, что в цветовом спектре семь цветов, включая цвет индиго. (Ньютон выбрал семь цветов произвольно, по аналогии с семью нотами музыкальной шкалы.) Правда, в некоторых культурах различают всего пять или шесть спектральных цветов, и до сих пор многие люди не могут четко определить фиолетовый цвет.
Я давно жаждал увидеть цвет «настоящего» индиго и надеялся, что мне помогут в этом психотропные вещества. Так, в одну погожую субботу я состряпал смесь из амфетамина (для общего возбуждения), ЛСД (для галлюцинаций) и гашиша (для придания ощущениям некоторой бредовости). Приняв этот коктейль, я, выждав минут двадцать, встал у стены и закричал: «Я хочу немедленно, сейчас, видеть цвет индиго!»
И, словно по мановению волшебной палочки, гигантская кисть нанесла на стену грушевидное пятно чистейшего фиолетового цвета, цвета «истинного» индиго. Светящееся мистическое пятно преисполнило меня восторгом и восхищением. Это был цвет неба, цвет, который всю жизнь искал Джотто, но безуспешно – наверное, потому, что небесный цвет нельзя увидеть на Земле. Мне подумалось, что, наверное, это цвет палеозойского моря, древнейшего из океанов. Словно в экстазе, я потянулся к пятну, но оно внезапно исчезло, оставив меня с чувством невосполнимой утраты и глубочайшей печали. Но я утешился тем, что цвет индиго существует и его можно воссоздать в собственной голове.
После этого видения я в течение нескольких месяцев искал в окружающем меня мире фиолетовый – настоящий фиолетовый цвет. Я переворачивал камни, ходил в Музеи естественной истории, рассматривал лазурит, но даже цвет этого камня был бесконечно далек от цвета, который привиделся мне в ту субботу. Но однажды, это было в 1965 году, в Нью-Йорке, я пошел на концерт, который давали в египетской галерее музея «Метрополитен». Играли «Вечерю» Монтеверди. Исполнение и музыка привели меня в полный восторг. Я не принимал в тот день никаких психотропных средств, но чувствовал, как созданная четыреста лет назад в мозге Монтеверди музыка словно могучая река перетекает в мой мозг. Пребывая в этом экстатическом состоянии, я в перерыве отправился погулять по галерее, посмотреть на древнеегипетские экспонаты, выставленные там – табакерки из ляпис-лазури, украшения и прочее, – и вдруг мне в глаза буквально ударил цвет индиго. Я подумал: «Слава богу, он существует в действительности!»
Во втором отделении я сидел в зале как на иголках – мне хотелось поскорее вернуться в галерею и снова насладиться волшебным цветом, который ждал меня. Когда концерт закончился, я выбежал в галерею, но вместо индиго увидел обыкновенные фиолетовый, красный, пурпурный, синий и розоватый цвета. Это было почти 50 лет назад, и с тех пор я так ни разу и не видел «настоящего» индиго.
Когда старинный друг и коллега моих родителей, психотерапевт Августа Боннар, приехала в 1964 году в Лос-Анджелес в творческий отпуск, мы, естественно, встретились. Я пригласил ее в свой домик в Каньон-Топанга, и мы великолепно пообедали. За кофе и сигаретами (Августа курила беспрерывно, и мне всегда хотелось спросить, курит ли она во время сеансов) она внимательно посмотрела на меня, и тон ее вдруг изменился. Она еще раз посмотрела на меня и сказала своим севшим от курения голосом: «Оливер, вам нужна помощь. У вас большие проблемы».
«Ерунда, – ответил я. – Я поистине наслаждаюсь жизнью. Жаловаться мне не на что. У меня все хорошо – и на работе, и в любви». Августа скептически хмыкнула, но не стала настаивать.
Как раз в то время я начал принимать ЛСД, и если мне не удавалось раздобыть дозу, я заменял ЛСД ипомеей (в ту пору это вьюнковое растение еще не обрабатывали пестицидами для того, чтобы люди им не злоупотребляли). Психотропные средства я обычно принимал по утрам в воскресенье, и после нашей встречи с Августой прошло уже около двух или трех месяцев, когда в один прекрасный день я принял изрядную дозу превосходной ипомеи. У этого растения черные твердые семена; я растолок их в ступке и смешал с ванилью и мороженым. Съев эту смесь, я через двадцать минут ощутил сильную тошноту, но после того как она улеглась, ощутил себя словно в раю. Кругом стояла благодатная тишина. Это небесное блаженство было нарушено грубым ревом мотора. К моему дому приближалось такси. Из машины вышла пожилая женщина, и я, вспыхнув как спичка, бросился ей навстречу: «Я знаю, кто вы. Вы копия Августы Боннар. Вы выглядите как она, у вас такая же осанка, такая же походка, как у нее, но вы не она. Ваши уловки ни на минуту меня не обманут». Августа остановилась, прижала ладони к вискам и простонала: «О, все, оказывается, еще хуже, чем я думала». С этими словами он села в такси и уехала.
Мы с Августой много говорили в нашу следующую встречу. Моя неспособность узнать ее, уверенность в том, что передо мной лишь ее копия, говорили, по ее мнению, о сложной форме психологической защиты, о расщеплении психики, которое нельзя назвать иначе, как психозом. Я не согласился с этим утверждением и сказал, что то, что она показалась мне своей копией, обусловлено чисто неврологическими причинами, нарушением связи между восприятием и ощущением. Способность к узнаванию и идентификации не была нарушена, но узнавание не сочеталось с ощущением тепла и узнавания, и именно это противоречие привело к логически обоснованному, хотя и абсурдному выводу о «двойнике». (Этот синдром, который может наблюдаться не только при шизофрении, но также при слабоумии и делирии, известен в медицине как синдром Капгра.) Августа сказала тогда, что независимо от того, кто из нас прав, прием больших доз психотропных препаратов каждую неделю, в одиночку, говорит о наличии у меня внутренних скрытых потребностей или конфликта, что требует вмешательства психотерапевта. По зрелом размышлении я понял, что Августа была права, и через год обратился к психоаналитику.
Лето 1965 года стало для меня своеобразной передышкой: я окончил резидентуру в Лос-Анджелесе и уехал из Калифорнии. Мне предстояло три месяца отдыха до начала научной работы на стипендию Нью-Йоркского университета. По идее, это время должно было стать временем долгожданной свободы, чудесными и необходимыми каникулами после калифорнийской каторги, когда мне приходилось работать по шестьдесят, а то и по восемьдесят четыре часа в неделю. Но я не ощущал свободы и не испытывал наслаждения от наступившей вольной жизни. Меня мучило ощущение пустоты. Без работы время потеряло свою упорядоченность и жесткую структуру. В Калифорнии самым опасным для меня временем были выходные дни, когда я принимал препараты, а теперь все лето, которое я провел в родном Лондоне, лежало передо мной как один огромный, растянувшийся на три месяца, выходной день.