Именно в этот период полной праздности я еще глубже погрузился в соблазнительное волшебство психотропных зелий, не ограничиваясь выходными. Я дошел до того, что стал вводить наркотики внутривенно, чего никогда не делал раньше. Мои родители – оба врачи – были в отъезде, дом был в полном моем распоряжении, и я решил поинтересоваться содержимым шкафов операционной, расположенной на первом этаже, чтобы как следует отметить мой тридцать второй день рождения. До этого я никогда не принимал ни морфин, ни другие опиаты. Для внутривенной инъекции я воспользовался большим шприцем – стоило ли мелочиться с дозами? Удобно устроившись в кровати, я набрал в шприц содержимое нескольких ампул и медленно ввел морфин себе в вену.
Через минуту мое внимание было привлечено к какому-то странному событию, которое начало происходить на рукаве моего халата, висевшего на двери спальни. Присмотревшись, я понял, что там происходит миниатюрное, но выписанное в микроскопических деталях сражение. Я видел разноцветные шатры, над самым большим из них развевался королевский штандарт. Я видел лошадей в пестрых попонах, сидевших в седлах воинов в сверкающих латах, видел лучников. На краю поля стояли трубачи, прижимавшие к губам серебряные трубы. Спустя мгновение я услышал и пение труб. Я видел тысячи солдат двух армий, готовых сойтись на поле брани. Я потерял всякое представление о месте и времени, вся Вселенная сосредоточилась на крошечном пятнышке на рукаве халата. Я забыл, что лежу в своей кровати, что я в Лондоне, что на дворе 1965 год. До того как впрыснуть себе морфий, я читал Фруассара: «Хроники» и «Генрих V», – и теперь сюжеты книг стали содержанием моей галлюцинации. Я понял, что то, что я вижу с высоты птичьего полета, было не чем иным, как Азенкуром в 1415 году, что я смотрю на выстроенные в боевые порядки английскую и французскую армии, готовые к сражению. В большом шатре находился король Генрих V. У меня не было ощущения, что я стал жертвой галлюцинации. Пейзаж был настоящим.
Через некоторое время образ начал тускнеть и до меня постепенно и смутно стало доходить, что я в Лондоне, лежу в полном оцепенении на кровати и смотрю на воображаемый Азенкур, уместившийся на рукаве моего халата. Это было завораживающее и восхитительное зрелище, но теперь оно закончилось. Действие морфина прошло быстро. Поле при Азенкуре быстро тускнело и исчезало. Я посмотрел на часы. Инъекция морфина была сделана в девять тридцать, а теперь было десять часов. Правда, мною тут же овладело сомнение. Я сделал инъекцию в сумерках – значит, должно было стать темнее, но на самом деле на улице было совсем светло и становилось еще светлее. Однако часы упрямо показывали десять. Выходит, уже наступило утро, и я, неподвижно лежа в кровати, двенадцать часов созерцал битву при Азенкуре. Это потрясло и отрезвило меня, заставило понять, что можно провести дни, ночи, месяцы и годы в таком опиумном ступоре. Я поклялся, что этот первый опыт введения морфина станет последним.
В конце лета 1965 года я уехал в Нью-Йорк, где приступил к научным исследованиям в области невропатологии и нейрохимии. Декабрь 1965 года был для меня очень неудачным: я никак не мог приспособиться к жизни в Нью-Йорке после Калифорнии. Я расстался с возлюбленной, научная работа не ладилась. Я понял, что не создан для научной работы. Меня мучили депрессия и бессонница. Для того чтобы уснуть, я принимал на ночь хлоралгидрат, и постепенно стал принимать дозу, в пятнадцать раз превышавшую обычную терапевтическую. У меня дома хранились огромные запасы этого лекарства – я, грубо говоря, воровал его в лаборатории, – но и они в конце концов иссякли и в один тяжелый вторник – незадолго до Рождества – мне пришлось лечь в постель без обычной слоновьей дозы хлоралгидрата. Спал я плохо и видел странные сны; несколько раз я просыпался от кошмарных видений, а проснувшись окончательно, понял, что стал очень чувствительным к звукам. По мощеной улице под моими окнами постоянно ездили тяжело груженные самосвалы, но сейчас у меня было впечатление, что их колеса выворачивают из земли булыжники и дробят их.
Я чувствовал себя настолько разбитым, что не поехал на работу, как обычно, на мотоцикле, а воспользовался метро и автобусом. В нашем неврологическом отделении по средам готовились гистологические срезы мозга, и в тот раз была моя очередь готовить эти тончайшие горизонтальные срезы, после исследования которых выносились суждения о патологии. Обычно эта работа получалась у меня хорошо, но в тот раз руки мои дрожали, а названия анатомических структур ускользали из памяти.
С грехом пополам закончив работу, я, как всегда, вышел из здания и заглянул в кафе, где обычно пил кофе. Мешая ложечкой сахар в чашке, я вдруг заметил, что мой кофе вдруг стал зеленым, а затем фиолетовым. Я поднял голову и увидел, что у клиента, который в этот момент расплачивался на кассе, вместо носа хобот, как у морского слона. Мною овладела невообразимая паника. Я бросил на стол пятидолларовую купюру и, выбежав на улицу, сел в автобус. У всех пассажиров были гладкие головы, похожие на яйца, с огромными блестящими фасеточными, как у насекомых, глазами. Их скачкообразные движения внушали мне еще больший страх и отвращение. Я понял, что у меня либо галлюцинации, либо странные нарушения восприятия, что я не могу остановить этот поток, захлестнувший мой мозг, и что мне остается одно – взять себя в руки, перестать паниковать и не впадать в кататонический ступор от вида окружавших меня жутких физиономий. Лучшим способом для этого, как мне показалось, было записать свои ощущения, описав их во всех подробностях; стать наблюдателем, даже исследователем, а не беспомощной жертвой бушевавшего во мне безумия. Ручка и блокнот были при мне всегда, и я начал описывать накатывавшие на меня волнами галлюцинации.
Изложение событий на бумаге было моим излюбленным приемом справляться с устрашающими и тяжелыми ситуациями, хотя в таком жутком положении этот способ еще не был проверен. К счастью, он сработал; я смог удержать себя в руках и сохранить внешнее спокойствие, несмотря на то что галлюцинации продолжали уродовать окружающий мир.
Я умудрился выйти из автобуса на нужной остановке и сесть в метро, несмотря на то что все вокруг дико вращалось и переворачивалось вверх тормашками. Мне удалось не проехать свою станцию «Гринвич-Виллидж». Выйдя из подземки, я увидел, что дома подпрыгивают и колышутся словно флаги на сильном ветру. Вернувшись домой, я испытал громадное облегчение: меня не убили и не арестовали, я не заблудился и не попал под машину. Закрыв дверь квартиры, я понял, что мне надо с кем-то связаться – с врачом и одновременно другом. Таким человеком могла быть только Кэрол Бернетт: пять лет назад мы вместе учились в интернатуре в Сан-Франциско, дружили, а теперь оба жили в Нью-Йорке. Кэрол меня поймет и подскажет, что делать. Дрожащей рукой я набрал номер ее телефона.
– Кэрол, – произнес я, когда она подняла трубку. – Хочу с тобой попрощаться. Я сошел с ума, спятил, сбрендил. Это началось утром, и становится все хуже и хуже.
– Оливер, – ответила Кэрол, – что ты принимаешь?
– Ничего, – ответил я. – Именно поэтому я так испуган.
Кэрол на секунду задумалась.
– Что ты перестал принимать?
– Да, в этом все дело. До вчерашнего дня я принимал большие дозы хлоралгидрата, а вчера у меня его просто не оказалось.
– Оливер, ты болван. Ты всегда и во всем перебарщиваешь, – сказала Кэрол. – У тебя классическая белая горячка.
Я испытал невероятное облегчение: белая горячка – это все же лучше, чем шизофренический психоз. Но я прекрасно сознавал и опасности белой горячки: спутанность сознания, дезориентация, галлюцинации, иллюзии, обезвоживание, жар, сердцебиение, истощение, судороги и смерть. Любому другому человеку я посоветовал бы немедленно вызвать «Скорую помощь», но сам решил сцепить зубы и испить эту чашу до дна. Кэрол согласилась побыть со мной один день, а потом, если ничего не произойдет, периодически заглядывать ко мне или звонить по телефону. При необходимости она могла вызвать «Скорую». Подстраховавшись таким образом, я немного успокоился и даже стал получать некоторое удовольствие от фантазмов делирия (хотя, кажется, какое удовольствие может быть от бесчисленных полчищ мышей и мелких насекомых). Галлюцинации продолжались четверо суток без перерыва, а когда наконец прошли, я от изнеможения впал в ступор[47].
В школе я сильно увлекся химией. Она вызывала у меня такой восторг, что я устроил дома химическую лабораторию. В пятнадцать лет это увлечение прошло. Потом, в школе, в университете я хорошо учился, но ни один предмет не вызывал у меня такого волнения и трепета, как химия в средней школе. Только в Нью-Йорке, когда летом 1966 года я стал наблюдать больных мигренью, я испытал это давно забытое интеллектуальное и эмоциональное волнение. В надежде еще больше расшевелить себя и возбудить еще больший интерес к предмету исследования, я решил обратиться к амфетамину.
Я принимал амфетамин вечером, по пятницам, вернувшись с работы, и все выходные дни пребывал в сильно приподнятом настроении. Воображаемые картины и мысли приобретали черты управляемых галлюцинаций – и все это в сочетании с экстатическими эмоциями. Такие «амфетаминовые праздники» я часто проводил в приятных грезах. Но в одну из пятниц – это было в феврале 1967 года, – роясь в отделе редких книг медицинской библиотеки, я наткнулся на объемистый том о мигрени, озаглавленный «О мигрени, тошнотворной головной боли и некоторых сопутствующих расстройствах: исследование патологии нервных бурь». Книга была написана в 1873 году доктором Эдвардом Лайвингом. До этого я уже поработал несколько месяцев в клинике мигрени и был зачарован разнообразием симптомов и проявлений, имевших место при мигренозном приступе. В этих приступах часто присутствовала аура, продрома, во время которой у больного наблюдались нарушения восприятия и даже галлюцинации. Эти явления были абсолютно доброкачественными и длились несколько минут, но эти несколько минут приоткрывали окно, сквозь которое можно было успеть заглянуть в мозг и увидеть, как нарушается, а затем снова восстанавливается его нормальная работа. Каждый приступ мигрени у моих больных открывал новую страницу энциклопедии по неврологии.
До этого я прочитал десятки работ о мигрени и ее возможных причинах, но ни в одной из этих работ я не встретил описания всего богатства феноменологии мигрени, описания полного диапазона и глубины страданий, испытываемых больными. В надежде найти более полное, глубокое и гуманистическое описание мигрени я взял эту книгу на выходные. Приняв привычную дозу горького амфетамина, предварительно подсластив его сахаром, я принялся за чтение. На фоне подстегнутого воображения и обостренных эмоций книга Лайвинга показалась мне еще более волнующей и очаровательной. Я хотел только одного – поставить себя на место Лайвинга, проникнуть в его разум и в атмосферу того времени, когда он работал и творил.
Находясь в каком-то кататоническом оцепенении, не двинув ни единым мускулом и, кажется, даже ни разу не облизнув губ, я за один присест прочитал все пятьсот страниц «Мигрени». Прочитав книгу, я почувствовал себя так, словно сам стал Лайвингом, воочию увидев пациентов, которых он наблюдал и лечил. Подчас я переставал понимать, прочитал ли я книгу или сам ее написал. Я почувствовал, что перенесся в Лондон диккенсовских времен – в 60–70-е годы XIX века. Мне понравился гуманизм Лайвинга и его уверенность в том, что мигрень – это не каприз богатых изнеженных дам, а болезнь, которая поражает и тех, кто плохо питается и работает в душных фабричных цехах. Сочинение Лайвинга напомнило мне исследование Мэйхью о положении рабочего класса в Лондоне. К тому же Лайвинг был блестяще образован в биологии и в естественных науках и, кроме того, был непревзойденным мастером клинического наблюдения. Я думал: «Это лучший образец викторианской науки и медицины, это же подлинный шедевр!» Книга Лайвинга дала мне то, чего я так жаждал, наблюдая больных мигренью и возмущаясь скудостью современных статей по этому предмету, которые, казалось, и представляли всю «литературу» о мигрени. Я впал в экстаз; мигрень, как сияющее созвездие, светила мне с высот неврологического небосклона.
Однако с тех пор как в Лондоне жил и творил Лайвинг, прошло без малого сто лет. Взволнованный и возбужденный своим сравнением с Лайвингом, я тем не менее задумался и задал себе вопрос: сейчас 60-е годы XX, а не XIX века, и кто сможет стать Лайвингом наших дней? В голове моей зазвучали самые разные имена. Я вспомнил доктора А., доктора Б. и доктора В. Все они были неплохими специалистами и хорошими врачами, но ни один из них не сочетал в себе научной эрудиции и гуманизма Лайвинга. Именно в этот момент внутренний голос отчетливо произнес: «Дурачок, это же ты!»
После всех предыдущих приемов амфетамина я к понедельнику начинал испытывать совершенно противоположные чувства. Маниакальная эйфория исчезала, и ее место занимали почти нарколептическая сонливость и депрессия. Я вполне осознавал свое безумие, ибо был прекрасно осведомлен об опасностях, связанных с амфетамином. Пульс у меня учащался до 200 ударов в минуту, а какое при этом было артериальное давление, ведал один Бог. Я знал нескольких человек, умерших от передозировки амфетамина. Каждый раз, принимая это средство, я чувствовал, что взлетаю в стратосферу, но возвращаюсь оттуда с пустыми руками, и эта пустота была такой же подавляющей, как и высота, на которую я взлетал. На этот раз, вернувшись из путешествия по заоблачным высотам, я сохранил чувство просветления и познания. Это было откровение, откровение о мигрени. Я по-прежнему ощущал решимость на самом деле написать такую же книгу, как Лайвинг. Я продолжал думать, что именно мне суждено стать Лайвингом нашего времени.
На следующий день, прежде чем вернуть книгу в библиотеку, я сделал ее фотокопию, а потом, страницу за страницей, начал писать собственную книгу. Радость, которую я от этого получал, была реальной – бесконечно далекой от пресной маниакальной эйфории, вызванной психотропным веществом. С того дня я перестал принимать амфетамин.
7. Частный случай: офтальмическая мигрень
Я страдаю мигренью всю жизнь. Первый приступ, который я помню, случился, когда мне было три или четыре года. Я играл в саду, когда в левой половине поля зрения у меня вдруг возник ослепительно яркий мерцающий свет. Пятно света стремительно расширилось, заняло все пространство от земли до неба. У световой области были четкие, блестящие, зигзагообразные границы, а само пятно было окрашено в яркие синие и оранжевые цвета. Потом из-за яркого пятна стала проступать пустота, и через мгновение я ослеп на левую половину поля зрения. Меня охватил дикий страх: что случилось? Зрение восстановилось через несколько минут, но минуты эти показались мне вечностью.
Я рассказал об этом происшествии маме, и она сказала, что это была мигренозная аура – странные ощущения, которые обычно предшествуют приступу мигрени. Мама была врачом и сама страдала мигренью. У меня была зрительная мигренозная аура, а зигзагообразные очертания возникающих фигур напоминают силуэты средневековых замков, поэтому такую ауру часто называют фортификационной. Мама сказала, что после ауры у многих людей начинается ужасная головная боль.
Мне повезло – я оказался в числе тех больных, у кого после ауры не возникает головной боли, а еще мне повезло с мамой, которая смогла уверить меня в том, что после приступа все возвращается к норме в течение нескольких минут. Мама объяснила мне, что ауры, подобные моей, возникают вследствие своеобразных электрических возмущений, которые, как волны, прокатываются по зрительным участкам мозга. Такие же «волны» могут проходить и по другим участкам, и тогда у больных могут возникать либо странные ощущения в каких-то областях тела, либо больной начинает чувствовать необычные запахи, либо на несколько минут теряет дар речи. При мигрени может страдать восприятие цветов и глубины пространства. Иногда вся картина в поле зрения на несколько минут становится нечеткой и смазанной, делая мир неузнаваемым. У невезучих больных за аурой следует развернутая картина мигрени: сильнейшая головная боль, рвота, повышенная чувствительность к свету и звукам, боль в животе и множество других симптомов[48]. Мама говорила, что мигрень – распространенное заболевание, им страдают 10 % населения. Классические зрительные нарушения проявляются возникновением мерцающих почковидных пятен с зигзагообразными границами, как это было у меня. Эти пятна расширяются и перемещаются от одного края половины поля зрения к другому. Продолжается все это в течение пятнадцати – двадцати минут. Внутри этих мерцающих пятен часто обнаруживается слепое пятно – скотома, и поэтому всю фигуру в целом называют мерцающей скотомой.
У большинства больных с классической мигренью мерцающая скотома является основным клиническим симптомом, которым весь приступ и ограничивается. Но иногда внутри скотомы возникают другие зрительные образы. Я сам иногда видел – очень живо и ярко с закрытыми глазами и более тускло, если глаза оставались открытыми, – внутри скотомы тончайшие ветвящиеся линии или геометрические фигуры: решетки, шахматные клеточки, паутинки или пчелиные соты. В отличие от мерцающей скотомы, которая от приступа к приступу имеет фиксированную форму и отличается раз и навсегда заданным течением, рисунки внутри скотом отличаются поразительной изменчивостью, распадаются, вновь соединяются, образуя подчас весьма причудливые картины, напоминающие персидский ковер или мозаику, а иногда и трехмерные структуры наподобие сосновых шишек или морских ежей. Иногда эти фигурки удерживаются в границах скотомы на одной или другой стороне поля зрения, но иногда они вырываются за пределы скотомы и пускаются в самостоятельное путешествие по полю зрения.