Самоубийство Достоевского (Тема суицида в жизни и творчестве) - Николай Наседкин 31 стр.


Свидетельствует ОН:

- "Тебя бесконечно любящий и в тебя бесконечно верующий (...) Ты моё будущее всё - и надежда, и вера, и счастие, и блаженство, - всё..." (9 декабря 1866 г. - Он ещё жених.) (282, 172)

- "...думаю о тебе поминутно. Анька, я тоскую о тебе мучительно! Днём перебираю в уме все твои хорошие качества и люблю тебя ужасно (...) Голубчик, я ни одной женщины не знаю равной тебе. (...) вечером и ложась спать (это между нами) думаю о тебе уже с мученьем, обнимаю тебя мысленно и целую в воображении всю (понимаешь?). Да, Аня, к тоске моего уединения недоставало только этого мученья; должен жить без тебя и мучиться. Ты мне снишься обольстительно; видишь ли меня-то во сне? Аня, это очень серьезно в моем положении, если б это была шутка, я б тебе не писал. Ты [боясь] говорила, что я, пожалуй, пущусь за другими женщинами здесь за границей. Друг мой, я на опыте теперь изведал, что и вообразить не могу другой, кроме тебя. Не надо мне совсем других, мне тебя надо, вот что я говорю себе каждодневно...

Твой вечный муж

Достоевский.

Я тебя истинно люблю и молюсь за вас всех каждый день горячо..." (16 /28/ июня 1874 г. Эмс. - 8,5 лет семейной жизни.) (291, 333)

- "Милый ангел мой, Аня: становлюсь на колени, молюсь тебе и целую твои ноги. Влюбленный в тебя муж твой! Друг ты мой, целые 10 лет я был в тебя влюблен и всё crescendo и хоть и ссорился с тобой иногда, а всё любил до смерти. Теперь всё думаю, как тебя увижу и обниму..." (15-16 июля 1877 г. - Без комментариев.) (292, 168)

- "Ангел мой, пишешь мне милую приписочку, что часто снюсь тебе во сне и т. д. А я об тебе мечтаю больше наяву. Сижу пью кофей или чай и только о тебе и думаю, но не в одном этом, а и во всех смыслах. И вот я убедился, Аня, что я не только люблю тебя, но и влюблён в тебя и что ты единая моя госпожа, и это после 12-ти лет! Да и в самом земном смысле говоря, это тоже так, несмотря на то, что ведь, уж конечно, ты изменилась и постарела с тех пор, когда я тебя узнал ещё девятнадцати лет. Но теперь, веришь ли, ты мне нравишься и в этом смысле несравненно более, чем тогда. Это бы невероятно, но это так. Правда, тебе ещё только 32 года, и это самый цвет женщины (5 строк нрзб.) это уже непобедимо привлекает такого, как я. Была бы вполне откровенна - была б совершенство. Целую тебя поминутно в мечтах моих всю, поминутно взасос. Особенно люблю то, про что сказано: "И предметом сим прелестным восхищён и упоён он". - Этот предмет целую поминутно во всех видах и намерен целовать всю жизнь. Анечка, голубчик, я никогда, ни при каких даже обстоятельствах, в этом смысле не могу отстать от тебя, от моей восхитительной баловницы, ибо тут не одно лишь это баловство, а и та готовность, та прелесть и та интимность откровенности, с которою это баловство от тебя получаю. До свидания, договорился до чёртиков, обнимаю и целую тебя взасос..." (4 /16/ августа 1879 г. Эмс. Без комментариев.) (301, 98)

- "Крепко обнимаю тебя, моя Анька. Крепко целую тебя (...). Ты пишешь, что видишь сны, а что я тебя не люблю. А я всё вижу прескверные сны, кошмары, каждую ночь о том, что ты мне изменяешь с другими. Ей-богу. Страшно мучаюсь. Целую тебя тысячу раз.

Твой весь Ф. Достоевский." (3-4 июня 1880 г. Москва. - Одно из самых последних посланий Достоевского к жене.) (301, 179)

Письма Достоевского к жене (а их сохранилось более 160!) с пылкими, донельзя чувственными, порой откровенно-интимными признаниями-излияниями можно цитировать страницами. Причём, надо ещё помнить, что часть писем не сохранилась, а в дошедших до нас Анна Григорьевна самолично, готовя их к изданию, густо зачеркнула или стёрла резинкой самые, по её мнению, откровенно-интимные строки-фрагменты. Таких цензурных купюр, к сожалению для нас, в семейном эпистолярии Достоевского немало. В этом сожалении нет ничего предосудительного, ибо сам Достоевский, успокаивая осторожную Анну Григорьевну, собственноручно как бы выписал тогдашним любопытствующим перлюстраторам и будущим дотошным исследователям-биографам индульгенцию от себя (16 /28/ августа 1879 г.): "Пишешь: А ну если кто читает наши письма? Конечно, но ведь и пусть; пусть завидуют..." (301, 114)

В контексте данной темы (любовь Достоевского к жене) содержится один совершенно, казалось бы, необъяснимый парадокс: безгранично любя Анечку, Аньку, Аню, Анну, Анну Григорьевну - жену, любовницу, мать своих детей, самого близкого и конфиденциального друга-товарища, незаменимого помощника в работе, Достоевский ни разу, ни в едином произведении не вывел её образ, не выплеснул свои чувства к ней на страницах своих поздних романов. Более того, он, диктуя супруге-стенографистке новые произведения, с её помощью вновь и вновь воссоздавал-высвечивал в образах отдельных своих героинь облик и характер незабываемой Аполлинарии... Здесь может быть только одно объяснение, одна аналогия - опять с Гёте и его Вертером и, соответственно, с историей взаимоотношений-связи самого Достоевского с самоубийцей Свидригайловым: Фёдор Михайлович с помощью своего главного орудия-лекарства - творчества пытался избавиться от мучительной и совершенно уже излишней, ненужной, мешающей жить любви-страсти к Сусловой. Любовь же супружеская, к Анне Григорьевне, настолько была жива, полнокровна, взаимна и счастлива, что не было никакой необходимости и охоты вытеснять-изливать её из собственной души, делиться ею с кем бы то ни было. Достоевскому вполне хватало для полного выражения, так сказать, восторга своих чувств глубоко личных писем к жене. Надо ли говорить, как сама Анна Григорьевна ценила эти письма-признания мужа! Она, по её словам, читала-перечитывала их сотни раз и после смерти Фёдора Михайловича всюду возила с собой, никогда не расставалась с ними и ценила чуть ли не выше всех великих романов мужа-гения167.

У самой Анны Григорьевны всё наоборот. Она, прекрасно зная-понимая, за кого она вышла замуж, справедливо и дальновидно предполагала, что переписка их с мужем рано или поздно будет опубликована, и потому письма её к безусловно и горячо-пылко любимому супругу гораздо более суше, чем его, по тону, осторожнее по лексике, менее откровенны-открыты в части проявления чувств. Сам Фёдор Михайлович даже укорял жену и обижался не на шутку: "Так как ты присылаешь письма довольно постные, то и я на сей раз не выказываю чувств моих, как прежде, хотя и подтверждаю всё, что писал прежде. Люблю тебя побольше, чем ты меня, это уж конечно..." (301, 107)

Но и в письмах Анны Григорьевны к мужу (их дошло до нас - 75) можно среди сухих домашне-хозяйственных известий и обыденно-бытовых забот о делах и здоровье мужа отыскать строки-крупицы проявления сильных любовных чувств.

Итак свидетельствует ОНА:

- "Цалую милого Фечту (младшего сына Федю. - Н. Н.) милльоны раз. Ты не поверишь, как мне без него тучно. Милый, милый мой Фечта! (не ты, конечно, а другое дорогое маленькое существо). Я и тебя, милый Федя, очень, очень люблю и скучаю по тебе, вероятно, более, чем ты по мне..." (10 июня 1872 г. - как видим, в данном случае признание в любви выглядит как-то странно, как бы вынужденное, в виде оправдания, но - признание!)

- "Я решила тотчас отправить телеграмму и спросить, лучше ли тебе, и если не лучше, то хотела выехать завтра в Петербург. Я живо собралась, но только что вышла в переднюю, как вошел посланный с телеграммой. Я так была болезненно настроена, что, увидав телеграмму, просто сошла с ума; я страшно закричала, заплакала, вырвала телеграмму и стала рвать пакет, но руки дрожали, и я боялась прочесть что-нибудь ужасное, но только плакала и громко кричала. На мой крик прибежал хозяин и вместе с телеграфистом стали меня успокоивать. Наконец, я прочла и безумно обрадовалась, так что долго плакала и смеялась. Так как я об тебе беспокоилась, то при виде телеграммы мне представилось, или что ты очень плох, или даже умер. Когда я держала телеграмму, то мне казалось, если я прочту, что ты умер - я с ума сойду. Нет, милый Федя, если бы ты видел мой ужасный испуг, ты не стал бы сомневаться в моей любви. Не приходят в такое отчаяние, если мало любят человека..." (16 августа 1873 г. - А это уже непосредственное, искреннее, пред лицом пусть и мнимой, но смертельной опасности из сердца вырвавшееся проявление глубочайших чувств!)

- "Милый, милый, тысячу раз милый Федичта, мне без тебя тоже очень, очень скучно. Я очень мечтаю о твоем приезде и рада, что теперь тебе осталось лечиться меньше трех недель. Твои письма я часто перечитываю и всегда жалею, что нет ещё третьего листа. Каждую ночь я непременно около часу ночи просыпаюсь от сна, в котором видела тебя, и лежу с полчаса, всё тебя себе представляю.

Дорогой ты мой, я тебя очень сильно люблю, ценю тебя и уважаю; я знаю, что ни с кем я не была бы так счастлива, как с тобою; знаю, что ты лучший в мире человек. До свидания, моё милое сокровище, цалую и обнимаю тебя много раз, остаюсь любящая тебя страстно жена Аня..." (22 июня 1874 г. - Без комментариев.)

- "Спасибо тебе, моё золотое сокровище, за твои милые, дорогие письма. Радуют они меня несказанно. Люблю тебя я, дорогой мой, безумно и очень виню себя за то, что у нас идёт иногда шероховато. А всё нервы, всё они виноваты. Тебя же я люблю без памяти, вечно тебя представляю и ужасно горжусь. Мне все кажется, что все-то мне завидуют, и это, может быть, так и есть. Не умею я высказать только, что у меня на душе, и очень жалею об этом. А ты меня люби, смотри же, голубчик мой, люби. Цалую и обнимаю тебя горячо и остаюсь любящая тебя чрезвычайно Аня.

Все вижу восхитительные сны, но боюсь их рассказывать тебе, а то ты Бог знает что пишешь, а вдруг кто читает, каково?.." (11 августа 1879 г. 12,5 лет супружеской жизни.)

- "Дорогой мой папочка, получила я твое письмо с "Милой Анной Григорьевной" и была на тебя страх как недовольна: подумай, я писала тебе "милый Фёдор Михайлович", боясь, что письмо моё попадет в чужие руки, а ты этого оправдания не имеешь. Вообще же, мой дорогой, я замечаю из твоих писем явную ко мне холодность. Но довольно о чувствах, а то ты рассердишься...

(...) Ну до свиданья, моё золотое сокровище, но признайся, что ты без меня не можешь жить, а? Я так признаюсь, что не могу и что нахожусь, увы! под сильным твоим влиянием. Крепко обнимаю тебя и цалую тебя нежно-нежно и остаюсь любящая тебя Аня..."168 (31 мая 1880 г. - Одно из самых последних писем жены к Достоевскому.)

Это - письма. А в художественно-документальных произведениях Анны Григорьевны - "Воспоминаниях" и особенно на страницах расшифрованного дневника периода женевской эмиграции -- можно почувствовать-услышать ещё более горячий пульс любовных чувств, казалось бы, осторожно-сдержанной молодой супруги, проявляемых, увы, зачастую через ревность.

Однажды, к примеру, во время совместной прогулки по Женеве Фёдор Михайлович случайно вынул из кармана клочок бумаги с карандашной записью и, когда Анна Григорьевна захотела посмотреть её, - разорвал и выбросил. Происходит-вспыхивает ссора. Они расходятся в разные стороны, но Анна Григорьевна, подозревая, что это была записка от Сусловой, быстро возвращается, подбирает клочки, дома складывает, читает непонятную ей фразу и тут же, по свежим следам, выплёскивает-доверяет свои чувства-переживания интимному стенографическому дневнику:

"Мне представилось, что эта особа приехала сюда в Женеву, что Федя видел её, что она не желает со мной видеться, а видятся они тайно, ничего мне не говоря, а разве я могу быть уверена, что Федя мне не изменяет? Чем я в этом могу увериться? Ведь изменил же он этой женщине, так отчего же ему не изменить и мне? (...) потому-то я дала себе слово всегда наблюдать за ним и никогда не доверяться слишком его словам. Положим, что это должно быть и очень дурно, но что же делать, если у меня такой характер, что я не могу быть спокойной, если я так люблю Федю, что ревную его..."169

Впрочем, мы уже значительно забежали вперёд, ибо женевский и вообще заграничный период жизни-судьбы Достоевского требует специального разговора, отдельной главы. Тему же семейного счастья, вернее - семейной жизни (которая, конечно же, включала в себя не только одни праздники любви, но и, как в каждой семье, также и размолвки, ссоры, обиды, утраты и горести) хочется в данной главе закончить прекрасным, полным чувства собственного достоинства и безграничной любви к мужу признанием-свидетельством Анны Григорьевны Достоевской через много лет после кончины великого супруга:

"Мне всю жизнь представлялось некоторого рода загадкою то обстоятельство, что мой добрый муж не только любил и уважал меня, как многие мужья любят и уважают своих жён, но почти преклонялся предо мною, как будто я была каким-то особенным существом, именно для него созданным, и это не только в первое время брака, но и во все остальные годы до самой его смерти. А ведь в действительности я не отличалась красотой, не обладала ни талантами, ни особенным умственным развитием, а образования была среднего (гимназического). И вот, несмотря на это, заслужила от такого умного и талантливого человека глубокое почитание и почти поклонение..."170

Нет, воистину, в этом браке, действительно, жена была достойна мужа, а муж - жены!

Глава VI

Эмигрант поневоле

1

В разгар весны и медового периода семейной жизни, 14 апреля 1867 года, супруги Достоевские выезжают за границу. На три месяца.

Сам Фёдор Михайлович чётко изложил главные причины отъезда-бегства в письме к А. Н. Майкову (16 /28/ августа 1867 г.) из Женевы, о котором уже упоминалось. Итак, первая причина - "спасать не только здоровье, но даже жизнь", ибо припадки падучей "стали уже повторяться каждую неделю", и надежда оставалась только на европейских докторов. Вторая же капитальная причина, не менее, а, может, даже и более изматывающая и сокращающая жизнь, - долги, кредиторы, угроза долговой ямы. Причём (что значит художник!), Достоевский даже и совсем не прочь посидеть в долговой тюрьме, дескать, это было бы ему "даже очень полезно: действительность, материал, второй ?Мёртвый дом?, одним словом, материалу было бы по крайней мере на 4 или на 5 тысяч рублей, но..." Вот именно - но! Опять "во-первых" и опять "во-вторых": 1) он только что женился и с юной супругой своей расстаться даже на время не намерен, и 2) в доме Тарасова (петербургском долговом отделении) взаперти при его, опять же, здоровье вряд ли он сможет полноценно работать. Так что остаётся только один путь-выход - бегство в дальние чужие края. (282, 204)

А кредиторы, действительно, были жестокосерды, беспощадны и неумолимы. Что уж там говорить о неких Латкине и Печаткине, которые чуть не засадили молодожёна Достоевского в "Тарасовскую кутузку", если друг-благодетель по Семипалатинску милейший Врангель в письмах из Копенгагена настойчиво просит и просит срочно вернуть ему долг в сто талеров. Причём, в одном из писем (от 6 /18/ марта 1867 г.) признаётся даже, что в курсе тяжелейших денежных обстоятельств своего товарища. Понятно, что от таких друзей-заимодавцев, поступающих не весьма благородно, за границу не убежишь, тем более, что барон Врангель сам проживал в Европе, так что Достоевский в данном конкретном случае поступил, прямо надо сказать, тоже не совсем по-джентльменски: он просто-напросто не ответил на письма-требования Врангеля, а долг возвратит ему только в 1873 году...

От угроз и требований петербургских кредиторов не отмолчишься. Между прочим, в истории и практике суицида достаточно распространённой причиной добровольного ухода из жизни из-за денег наряду с разорением, растратой, проигрышем в карты или на рулетке является и неимоверная тяжесть долгов, угроза долговой тюрьмы. Достоевский выбирает менее кардинальный путь бежит из Петербурга, из России хотя бы на три месяца. С какими чувствами, с каким настроением он это делает, можно хорошо понять-представить всё из того же письма к Майкову: "Я поехал, но уезжал я тогда с смертью в душе: в заграницу я не верил, то есть я верил, что нравственное влияние заграницы будет очень дурное..."

Достоевский был до мозга костей человеком русским - заграница на него, в отличие, скажем, от Гоголя или Тургенева, действовала угнетающе и раздражающе. Ещё после первой поездки-вояжа по Европам (1862 г.) писатель немало желчи вложил в "Зимние заметки о летних впечатлениях". В последний период своей жизни, выезжая всего на несколько недель для лечения в Эмс, он ужасно тосковал по России, по дому и буквально рвался поскорее в родные пенаты. Легко представить, как прогрессировало тоскливо-желчное, упадническо-подавленное настроение писателя, когда постылая и навязанная обстоятельствами временная краткая эмиграция начала затягиваться, длиться и пугающе не кончаться. Он, казалось бы, скрылся от кредиторов, избавился от неквалифицированных эскулапов, но, взамен, в повседневность его за границей вошли новые и, может быть, ещё более нервомотательные, опасные для жизни, здоровья и вообще судьбы сложности. И две такие сложности на первых порах особенно отравляли семейную жизнь Достоевских, превращали её, порой, в настоящую пытку.

Это - ревность и рулетка.

Проблемы ревности мы уже чуть коснулись, раскрыв одну из страничек женевского дневника Анны Григорьевны в предыдущей главе. Но для более обстоятельного взгляда на эту проблему обратимся для начала всё же к натуре самого Достоевского. На склоне лет в свой последний роман писатель-мыслитель включит небольшой, но чрезвычайно ёмкий трактат на тему, которая тревожила-мучила его на протяжении всей сознательной жизни:

"Ревность! ?Отелло не ревнив, он доверчив?, заметил Пушкин, и уже одно это замечание свидетельствует о необычайной глубине ума нашего великого поэта. У Отелло просто разможжена душа и помутилось всё мировоззрение его, потому что погиб его идеал. Но Отелло не станет прятаться, шпионить, подглядывать: он доверчив. Напротив, его надо было наводить, наталкивать, разжигать с чрезвычайными усилиями, чтоб он только догадался об измене. Не таков истинный, ревнивец. Невозможно даже представить себе всего позора и нравственного падения, с которыми способен ужиться ревнивец безо всяких угрызений совести. И ведь не то, чтоб это были всё пошлые и грязные души. Напротив, с сердцем высоким, с любовью чистою, полною самопожертвования, можно в то же время прятаться под столы, подкупать подлейших людей и уживаться с самою скверною грязью шпионства и подслушивания. (...) трудно представить себе, с чем может ужиться и примириться и что может простить иной ревнивец! Ревнивцы-то скорее всех и прощают, и это знают все женщины. Ревнивец чрезвычайно скоро (разумеется, после страшной сцены вначале) может и способен простить, например, уже доказанную почти измену, уже виденные им самим объятия и поцелуи, если бы, например, он в то же время мог как-нибудь увериться, что это было "в последний раз" и что соперник его с этого часа уже исчезнет, уедет на край земли, или что сам он увезет её куда-нибудь в такое место, куда уж больше не придет этот страшный соперник. Разумеется, примирение произойдет лишь на час, потому что если бы даже и в самом деле исчез соперник, то завтра же он изобретет другого, нового и приревнует к новому. И казалось бы, что в той любви, за которою надо так подсматривать, и чего стоит любовь, которую надобно столь усиленно сторожить? Но вот этого-то никогда и не поймет настоящий ревнивец, а между тем между ними, право, случаются люди даже с сердцами высокими. Замечательно ещё то, что эти самые люди с высокими сердцами, стоя в какой-нибудь каморке, подслушивая и шпионя, хоть и понимают ясно "высокими сердцами своими" весь срам, в который они сами добровольно залезли, но однако в ту минуту, по крайней мере пока стоят в этой каморке, никогда не чувствуют угрызений совести..." (-9, 425)

Назад Дальше