Сколько же здесь личного! И сколько в страстном и всепрощающем ревнивце Мите Карамазове от самого Достоевского, и особенно, без сомнения, от Достоевского периодов любви-отношений с Марией Дмитриевной Исаевой и Аполлинарией Сусловой. Как мы помним, будущий автор "Братьев Карамазовых", переживая эти бурные романы, доходил от приступов ревности в такое отчаяние, что желал порой разом и кардинально разрешить эту муку любым, даже самым фантастическим образом. Обыкновенно патологические ревнивцы это потенциальные убийцы-преступники, но нередки и случаи, когда несчастный человек, физически уничтожив соперника и, тем более, изменницу жену, следом кончает и с собой. Бывает, что ревность доводит впечатлительного человека до суицида, когда веско и неопровержимо подтверждается фактом измены.
Достоевский никогда не позволял себе желать несчастий и бед своим счастливым соперникам и, уж тем более, - любимой женщине. Попросту говоря, он либо стушёвывался-самоустранялся из треугольника, жертвуя своей любовью (как в реальном романе с Марией Дмитриевной и в литературно-художественном "Униженные и оскорблённые"), либо продолжал терзать-мучить себя, не в силах расстаться с любимой женщиной и поминутно думал о "прыжке в пропасть" (как в реальных отношениях с Аполлинарией и книжно-романных между Игроком и Полиной).
Хладнокровный Врангель в воспоминаниях сухо-информационно сообщает: "Надо знать, что ему хорошо было известно в то время, что Марии Дмитриевне нравится в Кузнецке молодой учитель Вергунов... Не чуждо, конечно, было Достоевскому и чувство ревности, а потому тем более нельзя не преклоняться перед благородством его души: забывая о себе, он отдавал себя всецело заботам о счастии и спокойствии Исаевой..."171 Ничего себе "не чуждо"! Вспомним только письма Достоевского того периода к тому же Врангелю: "я умру, если лишусь её", "я с ума сойду", "я как помешанный в полном смысле слова всё это время", "а теперь, ей-Богу, хоть в воду", "тоска моя о ней свела бы меня в гроб и буквально довела бы меня до самоубийства, если б я не видел её"...
Это - любовь! Это - страсть! И накал её, градус кипения достигает критического предсамоубийственного уровня именно потому, что подогревается болезненной ревностью: любимая далеко, в другом городе и рядом с ней более счастливый, как мнится (да и, судя по достоверным слухам, так оно и есть), соперник...
О перипетиях любовно-ревнивых переживаний Достоевского в период романа с Аполлинарией Сусловой говорилось уже подробно, повторяться не будем. И при переходе к разговору о ревности в семейной жизни Достоевских необходимо сразу же подчеркнуть два существенных штриха-отличия. Первое это то, что раньше в чувстве ревности Достоевского было много мазохизма: он ревновал, как уже сказано, не агрессивно, самоуничижительно и даже робко, как бы априори отказывая себе в праве на ревность. А второе - это то, что и в романе с Марией Дмитриевной, и в романе с Аполлинарией Прокофьевной ревность была по преимуществу односторонней, однонаправленной, что, надо полагать, остро-болезненно отмечал-чувствовал Фёдор Михайлович, справедливо полагая, что на его любовь-страсть отвечают совсем не адекватно.
Совершенно не то в случае с Анной Григорьевной. Здесь у Достоевского чуть ли не с первых дней начал проявляться прямо-таки норов отца, жёсткого домостроевца, - сказались гены. Младший брат писателя Андрей вспоминал, какие тяжёлые сцены ревности устраивал папенька своей жене. Более того, Андрей Михайлович приводит в мемуарах весьма характерное в этом отношении письмо Марии Фёдоровны, в котором она оправдывается перед мужем своим, заподозрившем её в странной беременности, в измене: "...клянусь тебе, друг мой, Самим Богом, небом и землёю, детьми моими и всем моим счастием и жизнию моею, что никогда не была и не буду преступницею сердечной клятвы моей, данной тебе, другу милому, единственному моему пред Святым алтарём в день нашего брака! Клянусь также, что и теперешняя моя беременность есть седьмой крепчайший узел взаимной любви нашей, со стороны моей - любви чистой, священной, непорочной и страстной, не изменяемой от самого брака нашего! Довольно ли сей клятвы для тебя..."172
Исследователи-достоевсковеды, и в частности В. С. Нечаева173, убеждены, что ревность Михаила Андреевича абсолютно была беспочвенна, все подозрения в неверности горячо любящей его и, безусловно, любимой им супруги рождались лишь в его пылко-болезненном воображении. Сын Фёдор в этом отношении недалеко ушёл от папеньки. Забегая несколько вперёд, отметим, что в подготовительных материалах к роману "Идиот" имеется многозначительная запись-констатация: "Смерть из ревности". (-9, 266)
Первая серьёзная сцена ревности в семье Достоевских случилась-вспыхнула через полтора месяца после венчания, когда молодые находились в Москве как бы в свадебном путешествии. Они проводили вечер в доме у родственников Фёдора Михайловича, и Анна Григорьевна позволила себе пообщаться-поговорить чересчур оживлённо с неким остроумным и весёлым юношей. Мало этого, за ужином они сели рядом и продолжили интенсивно знакомиться, несмотря на всё более темневшее лицо Достоевского, сидящего напротив. Дальше происходят поразившие и даже напугавшие юную супругу вещи:
"Тотчас после ужина мы уехали домой. Всю длинную дорогу Фёдор Михайлович упорно молчал, не отвечая на мои вопросы. Вернувшись домой, он принялся ходить по комнате и был, видимо, сильно раздражён. Это меня обеспокоило, и я подошла приласкать его и рассеять его настроение. Фёдор Михайлович резко отстранил мою руку и посмотрел на меня таким недобрым, таким свирепым взглядом, что у меня замерло сердце.
- Ты на меня сердишься, Федя? - робко спросила я. - За что же ты сердишься?
При этом вопросе Фёдор Михайлович разразился ужасным гневом и наговорил мне много обидных вещей. По его словам, я была бездушная кокетка и весь вечер кокетничала с моим соседом, чтобы только мучить мужа. Я стала оправдываться, но этим только подлила масла в огонь. Фёдор Михайлович вышел из себя и, забыв, что мы в гостинице, кричал во весь голос. Зная всю неосновательность его обвинений, я была обижена до глубины души его несправедливостью. Его крик и страшное выражение лица испугали меня. Мне стало казаться, что с Фёдором Михайловичем сейчас будет припадок эпилепсии или же он убьёт меня (! -- Н. Н.). Я не выдержала и залилась слезами..."174
Думается, "он убьёт меня" - сказано здесь совсем не в аллегорическом смысле. В "Воспоминаниях" Анны Григорьевны о приступах ревности мужа речь идёт не так часто, как о приступах-припадках эпилепсии, но тема эта тоже одна из сквозных. Чего стоит признание мемуаристки, относящееся к самым последним годам жизни мужа, когда он активно участвовал в литературных вечерах и брал на них с собой жену: "К сожалению, эти мои выезды в свет нередко омрачались для меня совершенно неожиданными и ни на чем не основанными приступами ревности Фёдора Михайловича, ставившими меня иногда в нелепое положение..."175
И далее приводится пример действительно совершенно нелепого и даже комичного случая, как муж приревновал Анну Григорьевну к товарищу своей юности, а на тот момент уже седовласому старику Д. В. Григоровичу, который, здороваясь, всего только галантно поцеловал ей ручку...
Но здесь хочется привести ещё более характерный и впечатляющий эпизод вспышки ревности Достоевского, которая могла иметь очень даже трагические последствия. Случилось это в мае 1876 года. Анна Григорьевна в один из недоброй памяти весенних дней вздумала легкомысленно пошутить: переписала слово в слово грязное анонимное письмо из романа С. Смирновой "Сила характера", который только-только, буквально накануне, прочёл в "Отечественных записках" муж, и отправила его почтой на имя Фёдора Михайловича. На другой день, после весёлого и шумного семейного обеда, когда супруг удалился со стаканом чая к себе в кабинет читать свежие письма и уже должен был, по плану Анны Григорьевны, узнать из анонимного послания, что-де "близкая ему особа так недостойно его обманывает" и что ему стоит посмотреть-узнать, чей это портрет она "на сердце носит", - шутница пошла к нему, дабы вместе посмеяться.
"Я вошла в комнату, села на свое обычное место около письменного стола и нарочно завела речь о чем-то таком, на что требовался ответ Фёдора Михайловича. Но он угрюмо молчал и тяжёлыми, точно пудовыми, шагами, расхаживал по комнате. Я увидела, что он расстроен, и мне мигом стало его жалко. Чтобы разбить молчание, я спросила:
- Что ты такой хмурый, Федя?
Фёдор Михайлович гневно посмотрел на меня, прошёлся ещё раза два по комнате и остановился почти вплоть против меня.
- Ты носишь медальон? - спросил он каким-то сдавленным голосом.
- Ношу.
- Покажи мне его!
- Зачем? Ведь ты много раз его видел.
- По-ка-жи ме-даль-он! - закричал во весь голос Фёдор Михайлович; я поняла, что моя шутка зашла слишком далеко, и, чтобы успокоить его, стала расстёгивать ворот платья. Но я не успела сама вынуть медальон: Фёдор Михайлович не выдержал обуревавшего его гнева, быстро надвинулся на меня и изо всех сил рванул цепочку. Это была тоненькая, им же самим купленная в Венеции. Она мигом оборвалась, и медальон остался в руках мужа. Он быстро обошёл письменный стол и, нагнувшись, стал раскрывать медальон. Не зная, где нажать пружинку, он долго с ним возился. Я видела, как дрожали его руки и как медальон чуть не выскользнул из них на стол. Мне было его ужасно жаль и страшно досадно на себя. Я заговорила дружески и предложила открыть сама, но Фёдор Михайлович гневным движением головы отклонил мою услугу. Наконец, муж справился с пружиной, открыл медальон и увидел с одной стороны портрет нашей Любочки, с другой - свой собственный. Он совершенно оторопел, продолжал рассматривать портрет и молчал.
Но здесь хочется привести ещё более характерный и впечатляющий эпизод вспышки ревности Достоевского, которая могла иметь очень даже трагические последствия. Случилось это в мае 1876 года. Анна Григорьевна в один из недоброй памяти весенних дней вздумала легкомысленно пошутить: переписала слово в слово грязное анонимное письмо из романа С. Смирновой "Сила характера", который только-только, буквально накануне, прочёл в "Отечественных записках" муж, и отправила его почтой на имя Фёдора Михайловича. На другой день, после весёлого и шумного семейного обеда, когда супруг удалился со стаканом чая к себе в кабинет читать свежие письма и уже должен был, по плану Анны Григорьевны, узнать из анонимного послания, что-де "близкая ему особа так недостойно его обманывает" и что ему стоит посмотреть-узнать, чей это портрет она "на сердце носит", - шутница пошла к нему, дабы вместе посмеяться.
"Я вошла в комнату, села на свое обычное место около письменного стола и нарочно завела речь о чем-то таком, на что требовался ответ Фёдора Михайловича. Но он угрюмо молчал и тяжёлыми, точно пудовыми, шагами, расхаживал по комнате. Я увидела, что он расстроен, и мне мигом стало его жалко. Чтобы разбить молчание, я спросила:
- Что ты такой хмурый, Федя?
Фёдор Михайлович гневно посмотрел на меня, прошёлся ещё раза два по комнате и остановился почти вплоть против меня.
- Ты носишь медальон? - спросил он каким-то сдавленным голосом.
- Ношу.
- Покажи мне его!
- Зачем? Ведь ты много раз его видел.
- По-ка-жи ме-даль-он! - закричал во весь голос Фёдор Михайлович; я поняла, что моя шутка зашла слишком далеко, и, чтобы успокоить его, стала расстёгивать ворот платья. Но я не успела сама вынуть медальон: Фёдор Михайлович не выдержал обуревавшего его гнева, быстро надвинулся на меня и изо всех сил рванул цепочку. Это была тоненькая, им же самим купленная в Венеции. Она мигом оборвалась, и медальон остался в руках мужа. Он быстро обошёл письменный стол и, нагнувшись, стал раскрывать медальон. Не зная, где нажать пружинку, он долго с ним возился. Я видела, как дрожали его руки и как медальон чуть не выскользнул из них на стол. Мне было его ужасно жаль и страшно досадно на себя. Я заговорила дружески и предложила открыть сама, но Фёдор Михайлович гневным движением головы отклонил мою услугу. Наконец, муж справился с пружиной, открыл медальон и увидел с одной стороны портрет нашей Любочки, с другой - свой собственный. Он совершенно оторопел, продолжал рассматривать портрет и молчал.
- Ну, что нашёл? - спросила я. - Федя, глупый ты мой, как мог ты поверить анонимному письму?
Фёдор Михайлович живо повернулся ко мне.
- А ты откуда знаешь об анонимном письме?
- Как откуда? Да я тебе сама его послала!
- Как сама послала, что ты говоришь! Это невероятно!
- А я тебе сейчас докажу!
Я подбежала к другому столу, на котором лежала книжка "Отечественных записок", порылась в ней и достала несколько почтовых листов, на которых вчера упражнялась в изменении почерка.
Фёдор Михайлович даже руками развёл от изумления.
- И ты сама сочинила это письмо?
- Да и не сочиняла вовсе! Просто списала из романа Софии Ивановны. Ведь ты вчера его читал: я думала, что ты сразу догадаешься.
- Ну где же тут вспомнить! Анонимные письма все в таком роде пишутся. Не понимаю только, зачем ты мне его послала?
- Просто хотела пошутить, - объясняла я.
- Разве возможны такие шутки? Ведь я измучился в эти полчаса!
- Кто ж тебя знал, что ты у меня такой Отелло и, ничего не рассудив, полезешь на стену.
- В этих случаях не рассуждают! Вот и видно, что ты не испытала истинной любви и истинной ревности.
- Ну, истинную любовь я и теперь испытываю, а вот что я не знаю "истинной ревности", так уж в этом ты сам виноват: зачем ты мне не изменяешь? - смеялась я, желая рассеять его настроение, - пожалуйста, измени мне. Да и то я добрее тебя: я бы тебя не тронула, но уж зато ей, злодейке, выцарапала бы глаза!!
- Вот ты всё смеёшься, Анечка, - заговорил виноватым голосом Фёдор Михайлович, - а, подумай, какое могло бы произойти несчастье! Ведь я в гневе мог задушить тебя! Вот уж именно можно сказать: Бог спас, пожалел наших деток! И подумай, хоть бы я и не нашёл портрета, но во мне всегда оставалась бы капля сомнения в твоей верности, и я бы всю жизнь этим мучился. Умоляю тебя, не шути такими вещами, в ярости я за себя не отвечаю!
Во время разговора я почувствовала какую-то неловкость в движении шеи. Я провела по ней платком, и на нём оказалась полоска крови: очевидно, сорванная с силою цепочка оцарапала кожу. Увидев на платке кровь, муж мой пришел в отчаяние..."176
Как видим, опять всплывает имя Отелло, и Достоевский, опять же не шутя, восклицает, что способен задушить из ревности и что в ярости за себя не отвечает. Между прочим, именно в этот период Фёдор Михайлович желал сыграть, мечтал сыграть роль Отелло в одном из домашних спектаклей у Штакеншнейдеров. И здесь ещё раз стоит перечитать рассуждения автора "Братьев Карамазовых" о мнении Пушкина, что Отелло не ревнив, он доверчив, и вспомнить в этой связи непохожесть ревности Достоевского периода ухаживания за Марией Дмитриевной и периода семейной жизни с Анной Григорьевной. Проницательно и убедительно, на мой взгляд, объяснил этот феномен И. Л. Волгин: "Когда в Сибири он сватался к Марии Дмитриевне Исаевой, он был прекрасно осведомлен о её отношениях к местному учителю Вергунову (...) Мария Дмитриевна и не думала скрывать своей связи. Здесь не было обмана. В истории же с поддельным анонимным письмом его потрясла возможность неправды, лжи - тайной измены любимой женщины, жены, матери его детей..."177
Итак, ревность Достоевского-мужа всегда агрессивно однонаправлена в сторону жены - с соперниками он даже и не пытается выяснять отношения. А уж, казалось бы, чего проще и естественнее - сделать тут же по горячим следам старому приятелю Григоровичу замечание: не смей, дескать, целовать руку моей жене! Нет, весь напор ревности вынуждена принимать на себя только Анна Григорьевна.
Ну, а сама она, со своей стороны, как себя ведёт, как играет роль Отелло в юбке? О женевском эпизоде с письмом Сусловой мы уже знаем. А давайте вчитаемся ещё раз в её попутное и как бы полушутливое замечание в финале сцены с медальоном: "...я бы тебя не тронула, но уж зато ей, злодейке, выцарапала бы глаза!!" Здесь и курсив, и двойной восклицательный знак - это всё Анны Григорьевны, даже годы спустя после смерти мужа впадающей в бойцовско-агрессивное состояние при мысли об его измене.
А поводы для ревности своей молодой жене поначалу обильно давал сам Достоевский. Он с первых же дней знакомства просто поразил Анну Григорьевну своей откровенностью самого интимного свойства. Во время диктовки "Игрока" (который, к слову, - сам по себе донельзя исповедально-откровенный в этом плане) он пускается в подробности своего ещё не до конца угасшего романа с Сусловой... Он подробно рассказывает полузнакомой стенографке о своём сватовстве к А. В. Корвин-Круковской... Эти его откровенности занозами засели в памяти сначала невесты, а потом и жены, побуждая её к подозрительности (раз мог изменять Марии Дмитриевне, значит способен изменить и ей!). Но ведь и сам Фёдор Михайлович как бы провоцировал подозрение, слежку и перлюстрацию со стороны юной супруги. Он продолжал переписываться с Сусловой, он рисовал и рисовал её образ в своих новых произведениях...
Сцена в Женеве была-стала отголоском ещё более бурного эпизода, случившегося в первые дни их эмиграции - в Дрездене. К своему счастью, Анна Григорьевна никогда не прочла письмо своего мужа к Сусловой от 23 апреля /5 мая/ 1867 года (оно было впервые опубликовано в 1923 г.) - думается, тон и некоторые выражения этого письма весьма бы её покоробили: "Стало быть, милая, ты ничего не знаешь обо мне (...). Я женился в феврале нынешнего года (...) Милюков посоветовал мне взять стенографа, чтоб диктовать роман (...). Стенографка моя Анна Григорьевна Сниткина, была молодая и довольно пригожая девушка, 20 лет, хорошего семейства, превосходно кончившая гимназический курс, с чрезвычайно добрым и ясным характером. Работа у нас пошла превосходно. (...) При конце романа я заметил, что стенографка моя меня искренно любит, хотя никогда не говорила мне об этом ни слова, а мне она всё больше и больше нравилась. Так как со смерти брата мне ужасно скучно и тяжело жить, то я и предложил ей за меня выйти. Она согласилась, и вот мы обвенчаны..." (282, 182)
Итак, женился он на ней от скуки... Видимо, отголоски такого чудовищного и как бы оправдательного заявления в ответном письме Сусловой (оно не сохранилось) аукнулись, ибо Анна Григорьевна, вскрыв её послание (муж находился в отъезде) и прочитав, комментирует в дневнике своё мнение, что-де это "очень глупое и грубое письмо", и добавляет: "Я два раза прочла письмо (...) подошла к зеркалу и увидела, что у меня всё лицо в пятнах от волнения..."178 К слову, за несколько дней до того Анна Григорьевна перлюстрировала ещё одно письмо Сусловой, пока муж в кафе читал газеты, и была по прочтении так потрясена-взволнована, что довела себя до истерики, боясь возобновления старой привязанности мужа.