Самоубийство Достоевского (Тема суицида в жизни и творчестве) - Николай Наседкин 52 стр.


Вспомним, во время третьего -- последнего и предсмертного -- свидания Смердякова с Иваном "горнило сомнений" лакея-самоубийцы уже (так и просится на язык каламбур!) не вызывает у вдумчивого читателя сомнений. Совершенно измученный, больной Иван, страдающий галлюцинациями и вполне готовый внутренне к встрече-беседе с чёртом-двойником (который аккурат в эту ночь и посетит его), начинает бояться, что и Смердяков -- это всего лишь сон, призрак. Лакей убеждённо заявляет:

"- Никакого тут призрака нет-с, кроме нас обоих-с, да ещё некоторого третьего. Без сумления тут он теперь, третий этот, находится, между нами двумя.

- Кто он? Кто находится? Кто третий? - испуганно проговорил Иван Фёдорович, озираясь кругом и поспешно ища глазами кого-то по всем углам.

- Третий этот - Бог-с, самое это провидение-с, тут оно теперь подле нас-с, только вы не ищите его, не найдете..." (-10, 126)

В последних словах Смердякова, невольно или специально, заложен-содержится второй смысл, подтекст: действительно, Ивану уже не дано найти-отыскать Бога, по его душу уже пришёл и ожидает его дома другой...

А чуть позже, когда убийца-исполнитель (по-современному говоря, -киллер) уже полностью назвал вещи своими именами, признался убийце-заказчику полностью и до конца, в их диалоге проскальзывает ещё момент, который чрезвычайно убедительно доказывает тоску Смердякова по вере, его смертную усталость из-за затянувшегося похода-прохождения через "горнило сомнений". Иван удивляется -- почему же тот отдаёт деньги, злосчастные три тысячи, из-за которых, в сущности, и убил-порешил своего единокровного отца:

"- Не надо мне их вовсе-с, - дрожащим голосом проговорил Смердяков, махнув рукой. - Была такая прежняя мысль-с, что с такими деньгами жизнь начну, в Москве, али пуще того за границей, такая мечта была-с, а пуще всё потому, что "всё позволено". Это вы вправду меня учили-с, ибо много вы мне тогда этого говорили: ибо коли Бога бесконечного нет, то и нет никакой добродетели, да и не надобно её тогда вовсе. Это вы вправду. Так я и рассудил.

- Своим умом дошёл? - криво усмехнулся Иван.

- Вашим руководством-с.

- А теперь стало быть в Бога уверовал, коли деньги назад отдаешь?

- Нет-с, не уверовал-с, - прошептал Смердяков..." (-10, 136)

Вот это "прошептал" как раз о многом и говорит, многое подсказывает читателю: пытается уверовать, стремится уверовать, уже уверовал, но боится, что не до конца, уже права не имеет до конца уверовать... Умел же Достоевский насыщать-наполнять психологической глубиной обычные, простые слова в определённом контексте!

Итак -- эпилепсия, подпольность, мечтательство, "горнило сомнений"... Прямо-таки какой-то двойник Достоевского получается! Что ж, странного в этом ничего нет. Давно в достоевсковедении стало общим местом (да и в данной работе уже об этом упоминалось), что многие герои писателя имеют двойников, раздваиваются, двоятся, и что среди героев Достоевского есть и его светлые и чёрные в большей или меньшей степени двойники, наделённые отдельными автопортретными и автобиографическими чертами. К таким героям, в какой-то мере, относится и Смердяков. Только, разумеется, не стоит забывать о кардинальнейшем различии между автором и этим героем -- Смердяков-то ненавидел Россию, мечтал заделаться иностранцем, французом...

Впрочем, это -- тема для другого разговора.

5

А пока заметим-отметим, что последний роман Достоевского, как и все его последние произведения, тоже просто-напросто переполнен потенциальными самоубийцами.

Начнём с Дмитрия Карамазова. Чудом только и можно объяснить то, что герой этот не самоубился, выжил и благополучно отправился на каторгу -очищаться, возрождаться, воскресать, как Раскольников, к новой жизни. Если самоубийство Смердякова -- полнейшая неожиданность не только для героев романа, но и для читателей (а может быть, и -- для автора!), то в том, что Дмитрий, в конце концов, наложит на себя руки -- можно было даже не сомневаться. О своём желании самоубиться он твердил-повторял чуть ли не на каждом шагу. Причём, вот какой парадоксальный штрих: как мы знаем, выбор способа добровольного ухода из жизни всегда не случаен и даже предопределён, так сказать, суммой и раскладом многих факторов -- возрастом самоубийцы, полом, происхождением, местом жительства, профессией, социальным положением, причиной суицида etc253. Так вот, в случае с Митей Карамазовым все суицидальные социологи во главе с самим Э. Дюркгеймом головы бы посломали. Сначала хотел заколоть себя шпагой: так, по крайней мере, рассказывал он брату Алёше, живописуя ту драматическую сцену, когда отдал-подарил Катерине Ивановне пять тысяч бескорыстно, не посягнув на её честь: "-- (...) Когда она выбежала, я был при шпаге; я вынул шпагу и хотел было тут же заколоть себя, для чего -- не знаю, глупость была страшная, конечно, но, должно быть, от восторга. Понимаешь ли ты, что от иного восторга можно убить себя..." (-9, 130)

Понятно, что от восторга можно с собой покончить и непременно только посредством романтической шпаги... Алёша, впрочем, верит этому и чуть позже, в этом же разговоре с братом, узнав-услышав о том, что тот растратил-прокутил деньги уже Катерины Ивановны и мучается из-за этого, молит-умоляет его: мол, не убивайся так! Дмитрий отвечает: "-- А что ты думаешь, застрелюсь, как не достану трёх тысяч отдать? В том-то и дело, что не застрелюсь". Алексей не успевает успокоиться, как брат продолжил многозначительно: "Не в силах теперь, потом, может быть..." (-9, 136)

При следующей встрече, за городом, где Митя поджидал Алёшу на дороге к монастырю, он признаётся-рассказывает младшему брату, как только что хотел свить верёвку из собственной рубашки и повеситься на раките, дабы "не бременить уж более землю, не бесчестить низким своим присутствием"...(-9, 175) Но вскоре, в сцене визита Дмитрия к купцу Самсонову, "покровителю" Грушеньки, с целью взять-выпросить взаймы у того три тысячи, о Мите сказано повествователем, что-де по виду его можно было понять -- человек "дошёл до черты, погиб и ищет последнего выхода, а не удастся, то хоть сейчас и в воду"... Можно подумать, что рассказчик (как мы помним, "Братья Карамазовы" написаны "чужим голосом") не в курсе, а может, запамятовал, что герой этот мечтает застрелиться или повеситься, но на следующей страницы в конце диалога с Самсоновым Митя уже от себя, в прямой речи недвусмысленно заявляет: "...я вижу по вашим почтенным глазам, что вы поняли... А если не поняли, то сегодня же в воду, вот!.." (-9, 413)

Но и на этом суицидальные фантазии экспрессивного Мити не заканчиваются -- отнюдь! Опять же во время свидания с Алёшей, уже в тюрьме, рассуждая о перспективах своих находиться-обитать без Грушеньки в каторжных рудниках, где будет двадцать лет "молотком руду выколачивать", он восклицает убеждённо: "А без Груши что я там под землёй с молотком-то? Я себе только голову раздроблю этим молотком!.." (-10, 95) И уж совсем водевильно воспринимается намерение-задумка Мити после побега из острога для маскировки не только опустить-отрастить бороду и какую-нибудь бородавку с помощью докторов на лицо посадить, но и... один глаз себе "проколоть"!.. (-10, 282)

Однако ж, серьёзность суицидальных мечтаний-замыслов Мити Карамазова подтверждается на протяжении романа неоднократно. А точнее, не считая угрозы "проколоть" себе глаз и дуэли в юности (а дуэль, как мы знаем-помним -- зачастую один из подвидов самоубийства), более пятнадцати раз Митя самолично грозится-обещает убить себя, или о предполагаемом его самоубийстве говорит-упоминает повествователь. И, вероятнее всего, жизнь его должна была оборвать пуля. Он даже пистолет тщательно зарядил и с собой на последнюю роковую встречу с Грушенькой взял. Этот пистолет потом будет причислен к вещественным доказательствам и на суде однозначно будет зафиксировано-определено, что приготовлен он был для самоубийства, ибо Митя ещё во время первого допроса в Мокром заявил следователям-мучителям об этом: "...осудил себя на смерть, в пять часов утра, здесь на рассвете..." Спасло же его от добровольной смерти не только то, что хозяин трактира в Мокром вытащил-украл у него и спрятал заряженный револьвер, не только то, что Грушенька его вдруг обласкала, качнулась к нему, но и мысль-прозрение одна его потрясла: оказывается, не всё равно -- умирать "подлецом или благородным". Не захотел Митя Карамазов умереть "вором": "-- (...) Узнал я, что не только жить подлецом невозможно, но и умирать подлецом невозможно... Нет, господа, умирать надо честно!.." (-9, 550)

Впрочем, как мы уже знаем, он уже и после этого, в тюрьме, будет предполагать для себя суицидально-летальный исход с помощью молотка в острожной шахте...

Из других героев романа наиболее серьёзными кажутся самоубийственные настроения у Лизы Хохлаковой. И это понятно -- девушка-подросток, мечтательная, чересчур экзальтированная и при этом почти без ног, почти калека и от всего этого с почти донельзя расстроенными нервами, ярко выраженный невротик. Вспомним только одну сцену, в которой натура Лизы выявляется вполне. Она только что призналась Алёше Карамазову, что болезненно влюблена в его брата Ивана:

Впрочем, как мы уже знаем, он уже и после этого, в тюрьме, будет предполагать для себя суицидально-летальный исход с помощью молотка в острожной шахте...

Из других героев романа наиболее серьёзными кажутся самоубийственные настроения у Лизы Хохлаковой. И это понятно -- девушка-подросток, мечтательная, чересчур экзальтированная и при этом почти без ног, почти калека и от всего этого с почти донельзя расстроенными нервами, ярко выраженный невротик. Вспомним только одну сцену, в которой натура Лизы выявляется вполне. Она только что призналась Алёше Карамазову, что болезненно влюблена в его брата Ивана:

"- Знаете, Алёша, знаете, я бы хотела... Алёша, спасите меня! вскочила она вдруг с кушетки, бросилась к нему и крепко обхватила его руками. - Спасите меня, - почти простонала она. - Разве я кому-нибудь в мире скажу, что вам говорила? А ведь я правду, правду, правду говорила! Я убью себя, потому что мне всё гадко! Я не хочу жить, потому что мне всё гадко! Мне всё гадко, всё гадко! Алеша, зачем вы меня совсем, совсем не любите! - закончила она в исступлении.

- Нет, люблю! - горячо ответил Алеша.

- А будете обо мне плакать, будете?

- Буду.

- Не за то, что я вашею женой не захотела быть, а просто обо мне плакать, просто?

- Буду.

- Спасибо! Мне только ваших слёз надо. А все остальные пусть казнят меня и раздавят ногой, все, все, не исключая никого. Потому что я не люблю никого. Слышите, ни-ко-го! Напротив, ненавижу! (...)

И она с силой почти выпихнула Алешу в двери. Тот смотрел с горестным недоумением, как вдруг почувствовал в своей правой руке письмо, маленькое письмецо, твердо сложенное и запечатанное. Он взглянул и мгновенно прочёл адрес: Ивану Фёдоровичу Карамазову. Он быстро поглядел на Лизу. Лицо её сделалось почти грозно.

- Передайте, непременно передайте! - исступлённо, вся сотрясаясь, приказывала она, - сегодня, сейчас ! Иначе я отравлюсь! Я вас затем и звала!.."

Не только(-10, 84) доверчивый херувим Алёша верит, что Лиза способна отравиться, но и мы, читатели. К счастью, этого всё же не произошло.

Катерина Ивановна Верховцева значительно старше Лизы возрастом, крепче здоровьем, опытнее жизнью, да и нервы имеет попрочнее, но и эта гордая женщина то и дело подходит к опасной черте в нервическом возбуждении, когда до самоубийственного шага остаётся именно один всего только шаг. Впрочем, про нервы требуется уточнить, ибо Катерина Ивановна, как и её полная тёзка Катерина Ивановна Мармеладова из "Преступления и наказания", как и многие (все!) героини Достоевского, нервную систему имеет совершенно далёкую от идеала.

Вспомним одну из самых драматично-напряжённых сцен романа -- встречу Катерины Ивановны и Грушеньки. Первая, поддавшись чарам второй и поверив поначалу, что та пришла к ней с дружбой, рассиропилась, присюсюкивать начала-взялась, расхваливать при Алёше гостью в глаза и даже ручку ей в припадке восторга трижды поцеловала. Но особенно нам интересно то, что Катерина Ивановна в своём восторженном лепете упомянула о том, о чём упоминать бы и не следовало: как Грушенька хотела утопиться, когда её бросил любимый человек, поляк-офицер, и как спас её от самоубийства богатый купец Самсонов, взявший её на содержание...

Немудрено, что именно после этих подробностей, в которые ну никак не следовало вдаваться Катерине Ивановне, Грушенька её страшно унизила и надсмеялась над ней в глаза, тоже при Алёше -- отомстила-поквиталась в полной мере и как бы навязала ей своё давнишнее суицидальное настроение. С Катериной Ивановной случился нервический припадок: она даже кинулась на соперницу с кулаками, потом рыдала до спазм в горле, а затем, выпроваживая невольного свидетеля её позора Алёшу, весьма многозначительно выкрикнула-заявила буквально следующее: "Не осудите, простите, я не знаю, что с собой ещё сделаю!"

В другой раз, опять же Алёше (этому исповеднику всех потенциальных самоубийц в романе!), Катерина Ивановна заявила уже непреложно и впрямую, что если и Иван(-9, 174) её бросит-оставит, как некогда Дмитрий, она -"убьёт себя".(-10, 275) Но наиболее тема "Катерина Ивановна и суицид" поворачивается-раскрывается удивительной невероятной плоскостью в одной из финальных сцен. Как известно, именно показания Кати, предъявленное ею пьяное письмо Мити с угрозами убить отца и способствовали осуждению Мити. И вот она приходит к нему в тюрьму и вдруг признаётся, что по-прежнему безумно любит его, и хотя теперь любит Ивана, но не может перестать любить и его, Митю... Впрочем, предоставим слово самому повествователю (Достоевскому), ибо в пересказе всё это выглядит более чем безумно:

"- Я для чего пришла? - исступлённо и торопливо начала она опять, ноги твои обнять, руки сжать, вот так до боли, помнишь, как в Москве тебе сжимала, - опять сказать тебе, что ты Бог мой, радость моя, сказать тебе, что безумно люблю тебя, - как бы простонала она в муке и вдруг жадно приникла устами к руке его. Слёзы хлынули из её глаз. (...)

- Любовь прошла, Митя! - начала опять Катя, - но дорого до боли мне то, что прошло. Это узнай на век. Но теперь, на одну минутку, пусть будет то, что могло бы быть, - с искривлённою улыбкой пролепетала она, опять радостно смотря ему в глаза. - И ты теперь любишь другую, и я другого люблю, а всё-таки тебя вечно буду любить, а ты меня, знал ли ты это? Слышишь, люби меня, всю твою жизнь люби! - воскликнула она с каким-то почти угрожающим дрожанием в голосе. (...)

- Катя, - воскликнул вдруг Митя, - веришь, что я убил? Знаю, что теперь не веришь, но тогда... когда показывала... Неужто, неужто верила!

- И тогда не верила. Никогда не верила! Ненавидела тебя и вдруг себя уверила, вот на тот миг... Когда показывала... уверила и верила... а когда кончила показывать, тотчас опять перестала верить. Знай это всё. Я забыла, что я себя казнить пришла! - с каким-то вдруг совсем новым выражением проговорила она, совсем непохожим на недавний, сейчашний любовный лепет.

- Тяжело тебе, женщина! - как-то совсем безудержно вырвалось вдруг у Мити.

- Пусти меня, - прошептала она. - я ещё приду, теперь тяжело!..

Она поднялась было с места, но вдруг громко вскрикнула и отшатнулась назад. В комнату внезапно, хотя и совсем тихо, вошла Грушенька. Никто её не ожидал. Катя стремительно шагнула к дверям, но, поравнявшись с Грушенькой, вдруг остановилась, вся побелела, как мел, и тихо, почти шёпотом, простонала ей:

- Простите меня!

Та посмотрела на неё в упор и, переждав мгновение, ядовитым, отравленным злобой голосом ответила:

- Злы мы, мать, с тобой! Обе злы! Где уж нам простить, тебе да мне? Вот спаси его, и всю жизнь молиться на тебя буду. (...)

- Приду к тебе перед вечером! - крикнул Алеша и побежал за Катей. Он нагнал её уже вне больничной ограды. Она шла скоро, спешила, но как только нагнал её Алеша, быстро проговорила ему:

- Нет, перед этой не могу казнить себя! Я сказала ей: "прости меня", потому что хотела казнить себя до конца. Она не простила... Люблю её за это! - искаженным голосом прибавила Катя, и глаза её сверкнули дикою злобой..." (-10, 283)

Как видим, речь шла о самоубийстве как самоказни, но не физической, а -- нравственной, психологической, которая, по идее измучившейся женщины, должна привести к очищению души, к возрождению, как настоящая самоказнь в случае со Смердяковым. Разница, правда, в том, что Смердяков готовился к загробной жизни, Катерина Ивановна собиралась-надеялась возродиться к жизни земной...

А суицидальные настроения получила она явно в наследство от отца: когда однажды над ним нависла угроза обвинения в растрате казённых сумм, он нимало не медля, "взял двуствольное охотничье своё ружьё, зарядил, вкатил солдатскую пулю, снял с правой ноги сапог, ружьё упёр в грудь..."(-9, 128) Слава Богу, одна из дочерей подсматривала -- ворвалась в комнату, кинулась к отцу, помешала...

А вот Мите да Ивану Карамазовым самоубийственный комплекс передать вполне могли их матери. Хотя, конечно, с Аделаидой Ивановной Миусовой, первой женой Павла Фёдоровича Карамазова и матерью старшего сына Дмитрия, не всё ясно. Впрямую о её самоубийстве не говорится, но её выход замуж повествователем комментируется вот как примечательно:

"Как именно случилось, что девушка с приданым, да ещё красивая и сверх того из бойких умниц, столь не редких у нас в теперешнее поколение, но появлявшихся уже и в прошлом, могла выйти замуж за такого ничтожного "мозгляка", как все его тогда называли, объяснять слишком не стану. Ведь знал же я одну девицу, ещё в запрошлом "романтическом" поколении, которая после нескольких лет загадочной любви к одному господину, за которого впрочем всегда могла выйти замуж самым спокойным образом, кончила однако же тем, что сама навыдумала себе непреодолимые препятствия и в бурную ночь бросилась с высокого берега похожего на утёс в довольно глубокую и быструю реку и погибла в ней решительно от собственных капризов, единственно из-за того, чтобы походить на Шекспировскую Офелию, и даже так, что будь этот утёс, столь давно ею намеченный и излюбленный, не столь живописен, а будь на его месте лишь прозаический плоский берег, то самоубийства может быть не произошло бы вовсе. Факт этот истинный, и надо думать, что в нашей русской жизни, в два или три последние поколения, таких или однородных с ним фактов происходило не мало..." (-9, 9)

Назад Дальше