Самоубийство Достоевского (Тема суицида в жизни и творчестве) - Николай Наседкин 6 стр.


Чуть позже, когда Фёдору было уже одиннадцать, он вплотную столкнулся с реальным фактом, когда человек, можно сказать, добровольно пошёл на смерть, на гибель. Один из крестьян Достоевских, Архип, вздумал в страшно ветреный день палить у себя на дворе кабана, случился пожар и сгорело почти всё сельцо Даровое. Андрей Михайлович, вспоминает, что "сгорел и сам виновник беды, Архип, который побежал в горевшую свою избу что-то спасать и там и остался"50. Это странное выражение "и там и остался" выглядит многозначительно: если представить себе состояние крепостного, спалившего вотчину своего строгого и даже жестокого хозяина-помещика, то можно и предположить, что он неспроста "там и остался", и что в семействе Достоевских могли быть разговоры о сознательном самоубийстве несчастного Архипа...

Между тем, в 12-летнем возрасте (возрасте Миши-гимназиста из Кишинёва) Фёдор из домашнего каземата, попадает в острог, казарму полупансиона Сушара, а затем и закрытого пансиона Чермака. Данные сопоставления-эпитеты, может быть, и чересчур эмоциональны, но достоверно то, что у самого Достоевского сохранились об этом периоде его жизни по преимуществу довольно мрачные воспоминания. Связано это с первыми столкновениями с обществом, первыми страданиями, возникающими от общения с людьми. Впоследствии это найдёт отражение в "Подростке" -- Аркадий Долгорукий не питает ни малейших добрых чувств ни к "пансионишке Тушара", где провёл несколько лет, ни к тогдашним товарищам по учёбе. О порядках, царивших в подобных заведениях, можно судить хотя бы по откровенному восклицанию-признанию Андрея Достоевского, учившегося в пансионе Кистера: "Нет тех гадостей, нет того гнусного порока, которому бы не были научены вновь поступившие из отчего дома невинные мальчики (...) про те дебоши, которые совершались между запертыми без всякого присмотра мальчишками, мне даже стыдно и совестно было рассказывать не только родителям, но даже и старшим братьям!"51 Можно подумать, братья сами всё это не видели и не испытали.

Да и распорядок дня в том же пансионе Чермака был почти что казарменным: подъём в 6, а зимою в 7 часов, утренняя молитва, затем до 12 часов занятия, перерыв на обед, и вновь занятия до 18 вечера, после полдника с 19 часов - повторение уроков (как бы выполнение домашнего задания), в 22 часа ужин, вечерние молитвы и отбой... Для романтически настроенного мальчишки, любящего читать и мечтать, - режим более чем строгий и невыносимый. Угрюмые воспоминания Достоевского о школьных годах в пансионах выплеснулись и в восклицаниях Подпольного человека: "Проклятие на эту школу, на эти ужасные каторжные (стоит подчеркнуть-выделить! - Н. Н.) годы!"(5, 135) И ведь эпитет "каторжные" употребляет писатель, который совсем недавно прошёл настоящую каторгу.

Ещё бoльшую тоску испытывал-ощущал Достоевский в Инженерном училище, куда определил его и Михаила отец без всяких, разумеется, возражений с их стороны. Но перед этим будущий писатель испытывает-переживает одно за другим два потрясения: почти одновременно уходят из жизни два бесконечно дорогих ему человека - погибает на дуэли Пушкин и внезапно умирает от чахотки Мария Фёдоровна. И это опять же не преувеличение: действительно, не менее чем кончина обожаемой маменьки катастрофой стала для Достоевского-подростка и смерть боготворимого им поэта. Весть о ней до семейства Достоевских дошла с опозданием, уже после похорон Марии Фёдоровны (которая, к слову, была практически ровесницей Пушкина, умерла на 37-м году). Андрей свидетельствует, что "братья чуть с ума не сходили, услыша об этой смерти". Более того: "Брат Фёдор в разговорах с старшим братом несколько раз повторял, что ежели бы у нас не было семейного траура, то он просил бы позволения носить траур по Пушкине..."52

До той поры Фёдору не доводилось терять близких людей, если не считать сестры Любочки, которая родилась в 1829-м (ему шёл тогда только восьмой год) и прожила на свете всего несколько дней, да дедушки Фёдора Тимофеевича Нечаева (отца матери), который скончался два с половиной года спустя после Любочки, - но он жил отдельно и, конечно, особо близким мальчику человеком не был.

А вот эти два подряд потрясения, связанные со смертью по-настоящему родных и подлинно близких людей, уже в сознательном возрасте, вероятно, и вызвали странную болезнь Фёдора - он потерял голос. Хворь была столь упорной, что не поддавалась никакому лечению. Тут оказался бессилен и сам отец-лекарь, и его товарищи-коллеги по больнице. Странная необъяснимая болезнь (диагноз так и не установили) пропала-прекратилась тоже странно, внезапно, как только старшие братья Достоевские пустились в путь-дорогу на учёбу в Петербург. Лишь до конца жизни у Фёдора Михайловича остался голос "не совсем естественный, - более грудной, нежели бы следовало"53. И, к слову, имеются-остались многочисленные свидетельства современников, присутствовавших при публичных выступлениях писателя в конце его жизни, о том, что голос его был слаб, надтреснут, но оказывал совершенно завораживающее, необъяснимое воздействие на аудиторию. Речь, разумеется, идёт не только о том, что он читал-произносил, но и - как. Не являлось ли это необъяснимое, буквально гипнотическое воздействие его голоса на людей в какой-то мере следствием той детской странной, скорее всего - нервной, болезни? Впрочем, сам Достоевский свой дар чтеца-чаровника объяснял весьма просто: "Разве я голосом читаю?! Я нервами читаю!.."54

Если о пребываниии Достоевского в пансионах сохранились лишь косвенные его воспоминания-впечатления, растворённые в художественных текстах, то о годах учёбы в Главном инженерном училище мы может судить более непосредственно по его письмам той поры и воспоминаниям очевидцев. Начать с того, что судьба его тут же разлучила с братом. А ведь можно догадываться, что в пансионах Сушара и Чермака неразлучность двух братьев здорово-таки помогала им выдерживать все сложности-перипетии казённо-коллективной враждебной атмосферы. А тут Михаила забраковали медики, не допустили даже к экзаменам, и Фёдор оказался в чужом казарменном мире один-одинёшенек.

Что там говорить о Достоевском, когда даже такой жизнерадостный человек, как Д. В. Григорович - известный писатель, а в ту пору также воспитанник Инженерного училища - уже на склоне жизни, можно сказать, с омерзением вспоминал: "Первый год в училище был для меня сплошным терзанием. Даже теперь, когда меня разделяет от этого времени больше полустолетия, не могу вспомнить о нём без тягостного чувства; и этому не столько способствовали строгость дисциплинарных отношений начальства к воспитанникам, маршировка и ружьистика, не столько даже трудность учения в классах, сколько новые товарищи, с которыми предстояло жить в одних стенах, спать в одних комнатах. Представить трудно, чтобы в казённом, и притом военно-учебном, заведении могли укорениться и существовать обычаи, возможные разве в самом диком обществе..."55

И далее Григорович живописует эти "обычаи": над новичками, или как их именовали - рябцами, издевались изощрённо и безжалостно. Наливали, к примеру, воды в постель или за воротник, заставляли слизывать языком свежепролитые чернила, ползать на четвереньках под столом и при этом хлестали, загоняя рябца обратно под стол, по чему попадя скрученными жгутами... А если какой смельчак вздумывал возмутиться и сдачи дать - тут же избивали так, что бедолагу стаскивали в лазарет, где, разумеется, он должен был сказать, мол, просто упал с лестницы и сам расшибся. Почему-то Григорович не написал свои подробные физиологические "Очерки Инженерного училища" по примеру "Очерков бурсы" Помяловского (хотя имел талант именно натурального очеркиста), но и из этих кратких воспоминаний картина предстаёт угнетающая - помрачнее дедовщины в современной армии. Или, может, изнеженный барчук Григорович сгустил краски в силу своего беллетристического воображения? Да нет, вот хотя бы ещё одно мнение - более сдержанное, но с не менее горьким колоритом-подтекстом - К. А. Трутовского, художника (автора портрета молодого, 26-летнего, Достоевского), тоже соученика писателя по Инженерному училищу: "...первый год поступления в училище был для новичка годом полного бесправия и подчинения старшим воспитанникам. Существовал обычай, что все старшие воспитанники имели полное право приказывать новичкам, а те должны были беспрекословно исполнять их приказания. Всякое сопротивление их приказанию или проявление самостоятельности было наказываемо ими подчас очень жестоко..."56

Атмосфера училища действительно мало способствовала духовному развитию и формированию подростков. Сам Достоевский в письмах к отцу, естественно, не слишком откровенничает об атмосфере и нравах среды, в которую "папенька" его насильно впихнул, но всё же и в них проскальзывает-читается кой-какая информация к размышлению: "Любезнейший папенька! (...) Вообразите, что с раннего утра до вечера мы в классах едва успеваем следить за лекциями. Вечером же мы не только не имеем свободного времени, но даже ни минутки (...). Нас посылают на фрунтовое учение, нам дают уроки фехтования, танцев, пенья, в которых никто не смеет не участвовать. Наконец, ставят в караул (...). Слава Богу57, я привыкаю понемногу к здешнему житью; о товарищах ничего не могу сказать хорошего..."(281, 46) Последняя фраза наполняется глубоким, насыщенным содержанием в свете воспоминаний Григоровича и Трутовского.

Итак, подлая система унижений и оскорблений, жизнь после сравнительно комфортных в бытовом плане домашних условий в казарменно-солдатских, да ещё и чрезвычайно мрачных стенах Михайловского замка (где в начале века был зверски убит император Павел I, и как бы бродила тень его - уж наверняка робких новичков этим пугали), бесконечная шагистика, которая совершенно не давалась кондуктору Достоевскому (при 12-балльной системе отметок он за "фрунтовую службу" имел всего от 2 до 4 баллов!), а тут ещё и навалилась впервые тяжкая нервомотательная проблема, которая будет потом преследовать писателя всю его жизнь - деньги. Вернее - их хроническое отсутствие. До поступления в училище Достоевский вообще не знал, что такое свои деньги и соответственно совершенно не умел, не научился с ними обращаться. И эта сторона новой, самостоятельной жизни с самого начала приводила его буквально в отчаяние. Хотя, на первый взгляд, его денежные треволнения кажутся мелкими и даже надуманными. Однокашники, например, к очередному параду-смотру запаслись новыми собственными киверами, и Фёдор начинает бояться, как бы его "казённый" (видимо - поскромнее видом) кивер не бросился в глаза царю на традиционном параде. Пришлось покупать новый за 25 рублей, на последние деньги, так что к "любезнейшему папеньке" летит отчаянная просьба: денег, ради Бога, хоть немного денег! Без них жизнь буквально немыслима! (Письмо от 5 июня 1838 года)

Мольбы о деньгах будут звучать из письма в письмо, но апофеозом этой темы можно считать строки из послания к отцу, которое Фёдор начал 5 мая 1839 года: "...Пишете, любезнейший папенька, что сами не при деньгах и что уже будете не в состоянии прислать мне хоть что-нибудь к лагерям. Дети, понимающие отношения своих родителей, должны сами разделять с ними все радость и горе; нужду родителей должны вполне нести дети. Я не буду требовать от Вас многого.

Что же; не пив чаю, не умрёшь с голода. Проживу как-нибудь! Но я прошу у Вас хоть что-нибудь мне на сапоги в лагери; потому что туда надо запасаться этим. Но кончим это..." (281, 49)

Но кончим это!.. Какой подспудный упрёк отцу, какое подчёркнутое самопожертвование. Литературоведы спорят (в частности, В. С. Нечаева с Б. И. Бурсовым58), являются ли эти и последующие строки-переживания из письма юного Достоевского основой известного амбициозного восклицания-девиза героя "Записок из подполья" о том, что, мол, пусть лучше весь белый свет в тартарары провалится, а только б ему чаю напиться. Неважно, кто был прав из почтенных достоевсковедов, главное, что есть предмет для полемики. Чай для Достоевского на протяжении всей его жизни играл роль не только любимейшего напитка, но и мерила-границы какого-никакого благополучия. Если уж у человека своего чаю нет, это даже не бедность, это - нищета; а нищета - это уж точно, как сформулирует позже в "Преступлении и наказании" Мармеладов, порок. Дальше, господа, больше некуда!

Так вот, оставив пока чайную острую тему, Фёдор пишет далее подробно о брате Мише, о бесполезности науки математики, о своей неизбывной любви к латинскому языку (каковому, как мы помним, учил его "папенька" - как же не любить-то!) и прочих отвлечённых вещах. Но это письмо отправить сразу не удалось, и 10 мая Достоевский пишет перед отправкой и вкладывает в конверт дополнительно ещё одно, не менее пространное письмо. И вот здесь-то чайная тема всплывает опять и уже на новой - отчаянно-трагической, можно сказать ноте звучания:

"(...) Милый, добрый родитель мой! Неужели Вы можете думать, что сын Ваш, прося от Вас денежной помощи, просит у Вас лишнего. (...) Будь я на воле, на свободе, отдан самому себе (так и читается между строк: если бы, папенька, Вы меня не сунули сюда, в эту "инженерную тюрьму"! - Н. Н.), я бы не требовал от Вас копейки; я обжился бы с железною нуждою.

(...) Волей или неволей, а я должен сообразоваться вполне с уставами моего теперешнего общества (...) лагерная жизнь каждого воспитанника военно-учебных заведений требует по крайней мере 40 р. денег. (Я Вам пишу всё это потому, что я говорю с отцом моим). В эту сумму я не включаю таких потребностей, как например: иметь чай, сахар и проч. Это и без того необходимо, и необходимо не из одного приличия, а из нужды. Когда вы мокнете в сырую погоду под дождем в полотняной палатке, или в такую погоду, придя с ученья усталый, озябший, без чаю можно заболеть; что со мною случилось прошлого года на походе. Но все-таки я, уважая Вашу нужду, не буду пить чаю..." (281, 58-60)

Можно только представить, до какой точки тоскливого отчаяния дошёл Фёдор, чтобы упорно колоть и корить отца своего этим злосчастным чаем. И вполне вероятно - отчаяние это, это взвинчивание тона письма было преувеличенным, гипертрофированным, даже истеричным. К примеру, будущий известный географ-путешественник П. П. Семёнов-Тян-Шанский, который в юности учился в военной школе гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров и находился в летних лагерях в Петергофе неподалёку от лагерей Главного инженерного училища, пишет в мемуарах: "Я жил в одном с ним (Достоевским. - Н. Н.) лагере, в такой же полотняной палатке, отстоявшей от палатки, в которой он находился (мы тогда ещё не были знакомы), всего только в двадцати саженях расстояния, и обходился без своего чая (казенный давали у нас по утрам и вечерам, а в Инженерном училище один раз в день), без собственных сапогов, довольствуясь казенными, и без сундука для книг, хотя я читал их не менее, чем Ф. М. Достоевский. Стало быть, все это было не действительной потребностью, а делалось просто для того, чтобы не отстать от других товарищей, у которых были и свой чай, и свои сапоги, и свой сундук..."59

Однако ж, нам сейчас важно не то, мог на самом деле или не мог Достоевский обходиться в лагерях без чая, важно то, что он уверен был - не мог, ну никак не мог! И, соответственно, - страдал. Чёрт с ними, с сырой погодой и простудами, но вот косые усмешливые взгляды товарищей по оружию на бедность-нищету безчайную - с его ли характером вынести было!

Далее тон письма его становится прямо-таки настойчивым и даже ультимативным: требую только, мол, на самое необходимое - на сапоги, на сундук для личных вещей... Насчёт сундука написана-создана целая поэма в прозе: зачем сундук нужен, какой сундук нужен, почему его на сохранение надо будет сдать и за это опять же платить "условную таксу". Тут же столбиком приводятся-складываются арифметические выкладки общих самых необходимейших (без чая-сахара) расходов и получается: свету ли провалиться, а ещё хотя бы 25 рублей к 1 июня "любезнейший папенька" прислать просто обязан. Иначе нельзя - положение безвыходнейшее, отчаяние полнейшее. Невольно подумаешь: а что бы случилось-произошло, если б отец проигнорировал просьбу сына, отказал в денежной помощи? Человек в отчаянии преувеличивает тяжесть своего положения и готов порой на опрометчивые и самые безумные поступки - вплоть до самых крайних. Это сам Достоевский потом убедительно обрисует-покажет на примере судеб иных своих героев...

В ответ Михаил Андреевич присылает письмо (от 27 мая 1839 года), переполненное такими эмоциями, жалобами-резонами на бедность-нищету и скрытыми, опять же между строк (семейно-фамильный стиль!) упрёками сыну за чрезмерность требований и непростительную расточительность, что письмо Фёдора по сравнению с отцовским может показаться сухим, пресным, без всяких эмоций посланием. "Папенька" живописует, что опять случился в деревне неурожай, сена-соломы на корм скоту зимой не хватило и соломенные крыши с изб ободрали, с начала весны началась ужасная засуха, и озимые погибли, а это угрожает не только разорением, но и настоящим голодом. Однако ж, это ещё не всё: Михаил Андреевич настолько обнищал, что не в состоянии уже четыре года купить себе нового платья и вынужден ходить в ветхом старье... Но (проникнись, сын!) "папенька" решил подождать со своими нуждами и высылает Фёдору 35 рублей ассигнациями - то есть, получается, не только на сундук и сапоги, но и на чай с сахаром...60

Это воистину можно считать отцовским подвигом. И подвигом, можно сказать, - предсмертным, ибо менее чем через месяц Михаил Андреевич Достоевский умрёт при весьма загадочных обстоятельствах: так и не будет точно установлено - то ли с ним случился в поле апоплексический удар, то ли замордованные им крепостные крестьяне помогли барину внезапно умереть...

3

Но здесь надо вернуться чуть назад и вспомнить, что сам Фёдор за полгода до того чуть было не убил собственного "папеньку".

Дело в том, что в письме от 30 октября 1838 года сын был вынужден сообщить-признаться отцу: экзамены по алгебре и фортификации он провалил (интриги, предвзятость!) и в результате оставлен на второй год. Михаила Андреевича эта весть буквально сразила и, как сообщал он в письме к дочери Варе, он чуть было не умер: у него начала неметь левая сторона тела, открылось сильное головокружение, и только вовремя подоспевший в Даровое из соседнего Зарайска фельдшер пустил кровь и в последний момент спас его жизнь.

Назад Дальше