3
Но здесь надо вернуться чуть назад и вспомнить, что сам Фёдор за полгода до того чуть было не убил собственного "папеньку".
Дело в том, что в письме от 30 октября 1838 года сын был вынужден сообщить-признаться отцу: экзамены по алгебре и фортификации он провалил (интриги, предвзятость!) и в результате оставлен на второй год. Михаила Андреевича эта весть буквально сразила и, как сообщал он в письме к дочери Варе, он чуть было не умер: у него начала неметь левая сторона тела, открылось сильное головокружение, и только вовремя подоспевший в Даровое из соседнего Зарайска фельдшер пустил кровь и в последний момент спас его жизнь.
Не совсем понятно, почему сам лекарь Достоевский не мог пустить себе кровь, но это не суть важно. Важно, что если так остро и трагично воспринял учебную катастрофу сына отец, то уж сам Фёдор, можно легко представить, и вовсе впал в отчаяние. Отголоски его звучат-проскальзывают в письме к Михаилу, написанном на следующий день после послания к отцу: "...Я не переведен! О ужас! ещё год, целый год лишний! Я бы не бесился так, ежели бы не знал, что подлость, одна подлость низложила меня; я бы не жалел, ежели бы слезы бедного отца не жгли души моей. До сих пор я не знал, что значит оскорбленное самолюбие. Я бы краснел, ежели бы это чувство овладело мною... но знаешь? Хотелось бы раздавить весь мир за один раз...
(...)Брат, грустно жить без надежды... Смотрю вперед, и будущее меня ужасает... Я ношусь в какой-то холодной, полярной атмосфере, куда не заползал луч солнечный..." (281, 53-54)
Весьма соблазнительно в русле нашей темы предположить, что юный Достоевский речь здесь ведёт о самоубийстве, о своих суицидальных мечтаниях, однако ж прямо утверждать этого пока всё же не будем. Хотя для героев-самоубийц будущих его произведений самоубийство как раз чаще всего и является актом "раздавливания всего мира за один раз". Ну а, например, такой заокеанский достоевсковед, как Марк Слоним, даже прямо и убеждённо утверждает: "Пессимистические настроения молодого Достоевского часто принимают характер влечения к самоубийству..."61 И в качестве примера исследователь приводит даже более "театральные" и отвлечённые строки из другого письма Достоевского к брату Михаилу (от 9 августа 1838 года): "Но видеть одну жесткую оболочку, под которой томится вселенная, знать, что одного взрыва воли достаточно разбить её и слиться с вечностию, знать и быть как последнее из созданий... ужасно! Как малодушен человек! Гамлет! Гамлет!.." (281, 50) (Запомним это восклицание-упоминание - имя шекспировского героя ещё не раз потом появится в текстах писателя.)
"Влечение к самоубийству" в этот период жизни Достоевского носит, скорее, книжный романтико-поэтический, именно театрально-отвлечённый характер. Думается, позднему Достоевскому самому было бы смешно читать иные строки из того письма к брату, где он пишет о желании раздавить весь мир за один раз и о том, что будущего у него нет: "...но вот уже и прежние мечты мои меня оставили, и мои чудные арабески, которые создавал некогда, сбросили позолоту свою. Те мысли, которые лучами своими зажигали душу и сердце, нынче лишились пламени и теплоты; или сердце моё очерствело или... дальше ужасаюсь говорить... Мне страшно сказать, ежели всё прошлое было один золотой сон, кудрявые грезы..."
Однако ж, особого упоминания стоит то, что именно в этот период юный Фёдор впервые сталкивается с реальным фактом суицида -- ближайший товарищ братьев Достоевских поэт Иван Шидловский как раз в декабре 1838 года бросился от несчастной любви в прорубь Фонтанки. Несчастный романтик, к счастью, был спасён случайными прохожими, но можно представить, какое потрясение испытал Достоевский, сам твердивший о "сведении счётов с жизнью". Он, как пишет в письме к брату (1 января 1840 г.), оказывает нравственную поддержку самоубийце-неудачнику, проводя с ним целые вечера в беседах. Понятно, что автор будущей "Хозяйки" (а Шидловский послужит прототипом Ордынова) в этих беседах постарался докопаться до корней суицидальных мыслей своего товарища, примеряя откровения его на себя.
И ещё одно можно предположить наверно и твёрдо: все эти гамлетовские романтические угрозы самому себе и своей Судьбе покончить счёты с жизнью, если только она окажется совершенно бессмысленной и невыносимой, выкристаллизовались бы непременно очень скоро в твёрдое убеждение, а затем и в действие, если б Достоевский потерпел сокрушительный крах на первых же шагах литературного поприща. Расплёвываясь осенью 1844 года с военной карьерой в самом её начале окончательно и бесповоротно, отказываясь добровольно от твёрдого казённого жалования (каковое в цифровом выражении имело прямо-таки зловещий, дьявольский, вид -- 66 руб. 66 коп.62), уходя, по-современному говоря, на вольные хлеба, обрекая себя на нищету и неизвестность будущности своей, он поставил на карту не только свою Судьбу, но и жизнь. И вот в этот-то период, когда "Бедные люди" ещё только создавались-рождались из-под его пера, и всё зависело от успеха или неуспеха этого литературного дебюта, Достоевский начинает упоминать в письмах о самоубийстве уже совершенно, как говорится, на полном серьёзе, без дураков. К примеру, 24 марта 1845 года он пишет Михаилу: "Так дело в том, что я всё это (отсутствие денег. - Н. Н.) хочу выкупить романом. Если моё дело не удастся, я, может быть, повешусь..." (281, 107)
Здесь, конечно, надо упомянуть (а далее об этом поговорим подробнее), что литературный успех или неуспех был напрямую связан с нищетой или достатком, а этот фактор тоже весьма громадное влияние оказывал на самоубийственные мысли. Судьба литератора-неудачника страшила Достоевского, приводила его в состояние болезненной тоски. Притом, особенно невыносима мысль, что в литературе и вообще в искусстве можно было загубить судьбу, погибнуть даже и при наличии таланта. Восклицание "повешусь!" проскочило в письме к брату от 24 марта совсем не случайно. В постскриптуме Фёдор упоминает, что накануне прочёл в "Инвалиде" о немецких поэтах, "умерших с голоду, холоду и в сумасшедшем доме", и ему сделалось страшно.
Действительно, заметка А. Вейса "Поэты в Германии" ("Русский инвалид". 1845. 22 мар.), речь в которой идёт и о композиторах, способна была омрачить состояние души любому начинающему творцу: "Лессинг умер в нужде... Шиллер никогда не имел 1000 франков, чтобы съездить взглянуть на Париж и на море. Моцарт получал всего 1500 франков жалования, оставив после смерти 3000 франков долгу. Бетховен умер в крайней нужде... Гёльти, чистый поэт любви, давал уроки по 6 франков в месяц, чтобы иметь кусок хлеба. Умер молодым - отравился. Бюргер знал непрерывную борьбу с нуждою. Шуберт провёл 16 лет в заключении и кончил сумасшествием. Граббе, автор гениальных "Фауста и Дон Жуана", в буквальном смысле умер с голода 32 лет. Ленц, друг Гёте, умер в крайней нужде... Писатель Зонненберг раздробил себе череп. Клейст застрелился; Лесман повесился; Раймунд - поэт и актёр застрелился. Луиза Бришман кинулась в Эльбу. Шарлотта Штиглиц заколола себя кинжалом. Ленау отвезён в дом умалишённых..." (281, 426)
Конечно, в тогдашней российской действительности такой массовой гибели поэтов (в широком смысле слова) от нищеты ещё не наблюдалось, но объяснить это просто: во-первых, в России того времени литературой и музыкой занимались в основном дворяне, люди более или менее обеспеченные, а во-вторых, профессиональных, на вольных хлебах, поэтов практически не было. Разве что начинающий Некрасов, но и он ставку делал не столько на литературу, на творчество, сколько на издательскую деятельность, в чём вскоре и преуспел. (Понятно, что в данном контексте не упоминается Гоголь, который хотя и жил-существовал на этих самых вольных хлебах, но в основном за счёт выпрашиваемых для него Жуковским царских подачек.) Так что молодой Достоевский оказался на этом кремнистом пути первопроходцем. И немудрено, что он сопоставлял свою гипотетическую судьбу с трагическими судьбами немецких творцов-пролетариев. Вот поэтому он с такой истовой убеждённостью и заявлял в другом письме к тому же Михаилу (4 мая 1845 года): "А не пристрою романа, так, может быть, и в Неву. Что же делать? Я уже думал обо всём. Я не переживу смерти моей idee fixe..." (281, 110)
Мысль о самоубийстве, как уже упоминалось, имеет страшное свойство: раз-два мелькнув в сознании в виде мрачной шутки, романтического мечтания, она возвращается вновь и вновь, приобретая всё более настойчивый, требовательный и как раз идеефиксовый характер. Человек привыкает думать о самоубийстве, свыкается сначала с мыслью о возможности, а затем, если ничто его не остановит, - о необходимости и, наконец, неизбежности такого лёгкого выхода из любого жизненного тупика. Притом, несчастный самоубийца совершенно забывает прошлый свой жизненный опыт или сознательно старается забыть, что прежде глухой тупик при подходе к нему вплотную оказывался всякий раз всего лишь очередным поворотом, и впереди открывался новый широкий и длинный путь-коридор в жизненном лабиринте.
Так вот, молодой Достоевский всё более и более втягивался в эту опасную игру с собственным сознанием и собственной волей: он возвращался и возвращался к опасным самоубийственным мыслям, хотя страстно желал жить и страшно не хотел умереть рано и внезапно. Он, к примеру, боялся летаргии и оставлял записки перед сном с предупреждением - в случае его "смерти" не торопиться его хоронить, дабы не произошло ужасной ошибки63. И в то же время Достоевский то и дело легко разбрасывается в письмах суицидальными угрозами - повешусь, утоплюсь, погибну...
Что поразительно, он и после несомненного успеха "Бедных людей", после плодотворного начала профессиональной литературной деятельности, после блистательного осуществления своей подростково-юношеской мечты (стать известным значимым писателем) уже не силах отвязаться от мыслей о самоубийстве. Он твердит и твердит в письмах брату-наперснику, что его давит невыносимая тоска, и что он с радостью бы сейчас же умер (к примеру, письма от начала сентября 1845 года и января-февраля 1847-го). А в письме от 31 марта 1849 года, за несколько дней до своего ареста, к издателю "Отечественных записок" А. А. Краевскому, у которого он тогда по преимуществу и печатался, Достоевский, выясняя их запутанные денежные отношения и выпрашивая ещё денег авансом, даже как бы угрожает своей внезапной смертью: мол, Андрей Александрович, если я вдруг умру от безысходности положения, то вы и вовсе мой долг никогда не получите, так что, дескать, уж пришлите ещё маленькую толику на прожитьё...
Прямо-таки шантаж угрозой самоубийства!..
4
Ну и, разумеется, в первых же произведениях молодого писателя суицидальная тема не могла не появиться.
Герой "Бедных людей" Макар Алексеевич Девушкин, удивительно подражая автору, то и дело в письмах к Вареньке грозится этим: "Пойду к Неве, да и дело с концом. Да, право же, будет такое, Варенька; что же мне без вас делать останется!.." (-1, 84) Это он пишет 1-го июля, отговаривая Вареньку идти "в люди", в гувернантки, и в конце письма ещё раз подчёркивает: мол, она не только себя этим погубит, но и его тоже - доведёт до греха (то есть, до самоубийства). Варенька, вняв мольбам Макара Алексеевича, от места гувернантки отказывается.
Но, спустя месяц, обстоятельства складываются так, что Вареньке всё же необходимо срочно съехать с этой квартиры (её взялись осаждать сластолюбивые "женихи"), и она умоляет Макара Алексеевича срочно найти-занять где-нибудь для этого переезда денег. Бедный Девушкин в отчаянии: и не помочь нельзя, а поможешь - тоже смерть для него, улетит его "милая пташка" из гнёздышка, а разлуки он не переживёт. И всё же герой, разрываемый двойственным (амбивалентным!) чувством, клятвенно обещает выпросить вперёд жалование (хотя и без того уже набрал авансом невозможно сколько) и без денег не возвращаться. И опять же: если денег не выпросит то не воротится тогда, просто "сгинет куда-нибудь, пропадёт".
Короче, жизнь свою Макар Алексеевич Девушкин готов в любую минуту добровольно поставить на кон. Но ещё более удивительно, что тут же, буквально следом после мрачно-погибельных слов "сгину" и "пропаду", герой наш простодушный пишет, что-де побриться ему нужно перед визитом к начальству-то. Обязательно нужно побриться для благообразия. Казалось бы, этим будничными заботами Девушкина о бритье напрочь умаляются-стушёвываются его угрозы-восклицания о конце жизни, погибели, его угрозы броситься в Неву. Однако ж, в будущих своих произведениях писатель-психолог ещё более разовьёт этот момент, эту деталь в поведении самоубийц: многие из них в самый последний момент перед добровольной смертью (или попыткой суицида) будут озабочены самыми прозаическими мыслями и совершать самые приземлённые поступки. Например, героиня повести "Кроткая" (1876 год) буквально за час до самоубийства пьёт традиционный утренний чай. У Достоевского упомянуто скупо, что они с мужем сошлись утром у самовара, и она была чрезвычайно внешне спокойна. Толчком к написанию этой повести послужила заметка в "Новом времени" (1876, 3 октября) о некоей швее Марье Борисовой, которая выбросилась из окна с образом Божией Матери в руках. Так вот, эта несчастная Марья Борисова буквально перед самым самоубийством пила чай с калачом, и только лишь хозяйка квартиры вышла по делам, она прямо из-за стола, может даже и калач не прожевав, бросилась к окну...
Главный герой второй повести молодого Достоевского - "Двойник" господин Голядкин и вовсе уже изначально является потенциальным самоубийцей. Психиатрия того времени утверждала, что вообще "только в состоянии безумия человек способен покушаться на свою жизнь, и все самоубийцы - душевнобольные люди"64. Э. Дюркгейм в своей книге "Самоубийство" даёт подробный обзор медицинских трудов, в которых высказывается подобная точка зрения. Сам Дюркгейм менее категоричен и путём статистических выкладок доказывает, что отчаявшихся и решившихся на крайний шаг людей хватает и среди нормальных. Но и этот французский социолог-психолог утверждает однозначно: неврастения, начальная форма сумасшествия - прекрасная почва для мыслей о самоубийстве.
Думается, не надо быть психиатром и даже психологом, чтобы признать героя "Двойника" ярко выраженным неврастеником. (Неврастения нервно-психическое заболевание, обусловленное психическим перенапряжением и проявляющееся повышенной возбудимостью и раздражительностью в сочетании с бессонницей и быстрой утомляемостью65.) И, без сомнения, сам Достоевский неврастеником был уже с юных лет, судя по многочисленным воспоминаниям современников, и в частности, такого компетентного специалиста, как доктор А. Е. Ризенкампф. Кстати, самое время привести-процитировать здесь эту своеобразную "больничную карту" молодого Достоевского полностью, дабы представить себе, какие болезненные страдания терпел-выносил он с юных лет: "Я выше говорил о постоянной болезненности Фёдора Михайловича. В чем состояла эта болезненность и от чего зависела она? Прежде всего он был золотушного телосложения, и хриплый его голос при частом опухании подчелюстных и шейных желез, также землистый цвет его лица указывали на порочное состояние крови (на кахексию) и на хроническую болезнь воздухоносных путей. Впоследствии присоединились опухоли желез и в других частях, нередко образовались нарывы, а в Сибири он страдал костоедой костей голенных. Но он переносил все эти страдания стоически и только в крайних случаях обращался к медицинской помощи. Гораздо более его тревожили нервные страдания. Неоднократно он мне жаловался, что ночью ему все кажется, будто бы кто-то около него храпит; вследствие этого делается с ним бессонница и какое-то беспокойство, так что он места себе нигде не находит. В это время он вставал и проводил нередко всю ночь за чтением, а ещё чаще за писанием разных проектированных рассказов. Утром он тогда был не в духе, раздражался каждой безделицей..."66
Между прочим, в самый разгар работы над "Двойником" Достоевский в уже упоминаемом письме к брату Михаилу (сентябрь 1845 года), жалуясь на несносное расположение духа, грусть, апатию, тоску и восклицая, что с радостью бы умер в эту же минуту, ибо будущее безотрадно и "весь этот спектакль решительно не стоит свечей", обранивает вдруг многознаменательную фразу: "Я теперь настоящий Голядкин..." (281, 112)
И вот (возвращаемся к герою) на этого титулярного советника Якова Петровича Голядкина, с донельзя, до последней степени расстроенными нервами, обрушивается жизненная катастрофа. Он тихой сапой, с чёрного хода, проникает в дом статского советника Берендеева, где гремит-сверкает бал в честь дня рождения его дочери и предмета любви Голядкина Клары Олсуфьевны, даже уже осмелился на польку её пригласить, как вдруг слуги буквально вышвыривают его за шкирку из праздничной атмосферы на промозглую улицу. Что же должен был чувствовать в сей трагический, позорно-сокрушительный момент наш неврастеник? "Господин Голядкин был убит, - убит вполне, в полном смысле слова (...) господин Голядкин не только желал теперь убежать от себя самого, но даже совсем уничтожиться, не быть, в прах обратиться (...) Действительно, положение было ужасное!.."
В отчаянии Голядкин остановился, навалился на перила набережной "и пристально стал смотреть на мутную, чёрную воду Фонтанки..." А что в природе творится! С небес падает-льётся снег пополам с дождём, воет ноябрьский ветер, сырой туман клубится. Придавленный, убитый катастрофой, униженный и оскорблённый, стоит амбициозный полупомешанный титулярный советник на мосту и смотрит, смотрит, смотрит в тёмную притягательную воду. О чём он думает? На что решается? "...в это мгновение господин Голядкин дошёл до такого отчаяния, так был истерзан, так был измучен, до того изнемог и опал и без того уже слабыми остатками духа, что позабыл обо всём... Что ж в самом деле? ведь ему было всё равно: дело сделано, кончено, решение скреплено и подписано; что ж ему?.."