Эссе 2003-2008 - Александр Генис 19 стр.


Как я и надеялся, речь за столом шла на экзотические темы.

- Кого вы больше любите - Шолохова или Горького? - спрашивала меня хозяйка, милая учительница, которая провела лучшие годы c товарищами по партии.

- Аллу Пугачеву, - выкрутился я и попал в точку. Все заулыбались и запели почти по-русски: «Мирион, мирион арых роз».

В Японии нас почему-то знают даже лучше, чем мы того заслуживаем. Американцев побаиваются, а русских жалеют, особенно пьяных. Я не возражал, но налег на закуску.

Утром мы поехали в Нару - последнее место в мире, где сохранились не только старая Япония, но и древний Китай, служивший ей во всем примером. Гуляя между тысячелетними храмами и ручными оленями, мы оказались лицом к лицу с самой красивой статуей страны. Кипарисовая скульптура изображала бодисаттву и соединяла в себе достоинства мужчины и женщины.

Мои прогрессивные хозяева не верили никаким богам, кроме красивых. Добравшись до цели новогоднего паломничества, они благоговейно застыли перед статуей, а уходя, сунули в ящик для пожертвований купюру, на которую можно было купить телевизор.


***

Настоящим испытанием стал театр. Как все нормальные люди, японцы предпочитают телевизор. На худой конец - кабуки, где наряду с феодальными драмами ставят того же Горького. Я настоял на театре. Но.

Редкое представление устраивал в честь новогодних празднеств маленький храм в уже отстроенном после землетрясения Кобе. Пьесу, написанную пять веков назад, я понимал немногим хуже моей переводчицы. По-русски она говорила лучше, чем по-старояпонски, и удивлялись мы всему сообща. Под диковатое горловое пение на пустом помосте горевали безутешные любовники и бесчинствовали злобные демоны. Правда, кончалось все хорошо - буйным хороводом, в котором живые плясали с мертвыми. Специалисты утверждают, что так ставили свои трагедии древние греки. Мне сравнивать было не с чем, и я полюбил. Но просто так - за отсутствие реализма.

Все лучшее в Японии не похоже на жизнь - оно или больше, или меньше ее. Ставя превыше всего естественное, японцы ищут его в причудливом. Доходя до предела и выходя за него, естество достигает своей полноты, что и показывают, скажем, борцы сумо.

На Востоке душа скрывается не в груди, а в животе. Неудивительно, что они у борцов такие большие. Придав ментальному усилию наглядный характер, сумо обнажает - почти буквально - духовную энергию, сконцентрированную в теле. Больше ведь ей и деваться-то некуда. Главное в поединке происходит до его начала. Готовясь к нему, соперники сравнивают накопленную силу, как два кота перед дракой. Схватка - демонстрация уже завоеванной победы.

…Предпочитая вымысел удобству, японцы придумали такой наряд, чтобы он не давал им вести себя как вздумается. Женщина в кимоно может только семенить, мужчине оно мешает размахивать руками и позволяет (сам видел на рынке) прятать стакан в рукавах.

…Подозреваю, что, как и мы, классику японцы учатся ненавидеть еще в школе. Во всяком случае, стоило мне заговорить о любимой книге, как хозяева свирепо заскучали. О Сей-Сенагон они знали все, что положено, но, в отличие от меня, читали «Записки у изголовья» не в переводе гениальной Веры Марковой, а так, как они были написаны тысячу лет назад.

Наша беда в том, что мы слишком долго обходились без Японии. Зато когда она (всего полтора века назад!) свалилась на Запад, мы справедливо увидели в ней альтернативу всему, чем были сами.

…В день отъезда меня ждал прощальный новогодний подарок. Переводчица долго вела меня по скучной улице, пока та не уткнулась в бамбуковый лес. Густая даже зимой зелень непривычно могучих стволов гасила свет и приглушала обезьяньи крики. Тропа круто задиралась к небу. Ближе к вершине стали попадаться сосны. Обвязывающий некоторые из них канат указывал, где живут горные духи - ками, с которыми положено делиться сакэ. Круглые бочонки с ним - дары местной винокурни - штабелями стояли у легкого синтоистского храма. Людей вокруг - впервые в Японии - не было.

- Вот тут она и родилась!

- Кто?

- Ваша Сей-Сенагон.

- Но это же было в десятом веке.

- Ну и что? - удивилась моя неутомимая переводчица.

Конечно, в святочном рассказе мне положено было бы на прощание встретиться с духом любимого автора, но врать не стану: гора была пустой. Зато я узнал в ней вершину, на которую смотрел по утрам из уборной.

КРАСИВО ЖИТЬ?

(Рисунок С. Аруханова)

Что общего между гламуром и соцреализмом

- Стреляете?

- Бывает. Когда курить бросаю.

- А по львам?

- Не, разве что утки в тире.

- Хотели бы на полигон? Ракетой жахнуть?

- Боже упаси!

Разговор не клеился, и я чувствовал себя неловко. Собеседник перевез меня через дорогу в своем красном «Чероки», разменял в валютном киоске сотенную, угостил капуччино с текилой, а я упорно не соответствовал. Его изданию нужен был король гламура, я тянул на валета. К тому времени за мной уже тянулся длинный хвост глянцевых органов, но разве за Москвой поспеешь.

Когда Россию настигла свобода, мне хватало толстых журналов. Я их до сих пор люблю - неизменные и незаменимые, как «Лебединое озеро». Читая их, всегда знаешь, что будет дальше: будет плохо. Мартиролог русских бед. Они воспитывают из читателей стоиков, гламур же родился эпикурейцем.

В сущности, между двумя школами не такая большая разница. И те, и другие не ждут светлого будущего, не говоря уже о настоящем. Но стоики идут к концу, сжав зубы; эпикурейцы хватают ими все, что попадется на дороге.

Этим меня гламур и купил. Я хотел, чтобы все были, как Марк Аврелий. Но сам предпочитаю Горация. Потупив глаза от скромности, я говорил себе: буду, как Фет, готовый печататься в органе с неприличным названием, лишь бы стихи не путали. К тому же, попав на глянцевые страницы, чувствуешь себя, словно Лев Толстой в крестьянской школе. И не потому, что знаешь больше, а потому, что знаешь другое. Так, только опубликовав первый опус на мелованной бумаге, я выяснил (из соседнего репортажа), «Как трахаться в самолете».

Постепенно вникая в капризную поэтику гламурной прессы, я понял, что попал в мир, знакомый с детства. Как в сталинской фантастике, тут не было денег. Вернее, их было столько, что никто не считал.

Коммунизм наконец добрался до нашей родины, победив, как и обещал, в одной отдельно взятой стране - той, которой нет. Только в ней уважающий себя москвич не выходит из дома без пиджака за пять тысяч. (В Америке тот же журнал, но по-английски советует одеваться на барахолке.) Я знаю лишь одного человека, который может себе позволить такой пиджак, но он звонит из автомата и обедает бутербродами. Собственно, поэтому я и не верю, что гламур существует для богатых, - зарабатывать им интереснее, чем тратить.

Все сложнее. Гламур превратил потребление в зрелищный спорт. Мы не едим, а смотрим, как едят другие - в жемчугах и смокингах, в лимузинах и тропиках, на серебре и в лайнерах. Мы им даже не завидуем, потому что они ничего не скрывают в отличие от прежних вождей, предававшихся своим унылым оргиям за колючим забором.

Когда из рухнувшей ГДР показали секретный притон тамошнего ЦК, западные соотечественники никак не могли поверить, что расшалившейся фантазии немецких коммунистов хватило лишь на буфет с молдавским коньяком и бассейн в бункере.

Распущенный гламур оперирует с иным размахом. Пропустив среднее звено достатка, он шагает по облакам, засеянным звездами. Одни из них (свои) ближе других, но все смотрят вниз, добродушно подмигивая. Гламур - своего рода телескоп, сводящий небо на землю. От этой оптики портится зрение. Кажется, что мечта располагается сбоку от действительности. Достаточно позвать - и она спрыгнет на колени в виде грудастой негритянки из «Плейбоя» или подноса с породистым виски из соседствующей с ней рекламы.

В сущности, и здесь нет ничего нового: родной жанр бесконфликтного соцреализма, где лучшее всегда побеждает хорошее. Тут те же незатейливость целей и простодушие средств, но полиграфия несравненно выше. В ней все дело: хорошая печать застит глаза. Реализм якобы художественного образа создает иллюзию верного хода.

Отечественная жизнь в своих высших - гламурных - проявлениях достигла всемирного уровня, догнав Америку и перегнав ее вместе с другими, более цивилизованными странами. Гламур стал протезом эмоций. Он позволяет сопереживать чужой жизни, ничего не делая для того, чтобы она стала твоей.

Хуже, что столь привычный статус преображенной вымыслом действительности создает столь же обманчивый контекст для всего остального. Логика гламура подчиняет себе информационное пространство, пользуясь тем, что другого, в чем нас убедили постмодернисты, и не осталось.

Приехав недавно в Москву, я включил телевизор в отеле. Интеллигентный диктор программы «Культура» уговаривал меня вместе со всем культурным человечеством отпраздновать некруглый юбилей Гейнсборо. Каналы попроще делились сплетнями о Пугачевой, Жириновском, Мадонне и королевском дворецком.

Приехав недавно в Москву, я включил телевизор в отеле. Интеллигентный диктор программы «Культура» уговаривал меня вместе со всем культурным человечеством отпраздновать некруглый юбилей Гейнсборо. Каналы попроще делились сплетнями о Пугачевой, Жириновском, Мадонне и королевском дворецком.

В мое время телевизор был честнее. Брежнева показывали в среде сноповязалок, Америку - среди стихийных бедствий, Европу - на баррикадах, Африку - разрывающей цепи. Официальному миру была присуща тотальная стилевая однородность. Поэтому на него и не обращали внимания.

Сейчас иначе. Разбавив все важное мыльной оперой, гламур придает реальности зыбкий, картонный, декоративный характер. На этом смазанном фоне любая новость кажется такой же приметой естественной нормы, что мода, спорт и погода.

Бродский говорил: главное - не о чем, а что за чем идет. А тут все, как у всех: бестселлеры и шампунь, любовники и демократия.

15.12.2003

ДЗЕН ФУТБОЛА

Эта игра инстинктов несправедлива и прекрасна, как жизнь

Новому Свету труднее открыть Старый, чем Колумбу - Америку. Во всяком случае, футбол так и остался старосветской причудой, вызывающей у американцев подозрения в исторической неполноценности. Чтобы полюбить футбол, американцы должны стать, как все, чего они всегда боялись.

Возможно, тут еще виновата географическая карта, на которой болельщики не умеют найти соперников: рядовой американец знает только те страны, с которыми воюет. Между тем в мире, где банки, интернет и террористы успешно отменяют государственные границы, один футбол укрепляет тающую державную идентичность. Легче всего страны и народы отличить на поле - по трусам и майкам.

Иногда, впрочем, не только цвет, но и суть национальной души проявляется в геометрии игры. Наглядные различия подчеркивают геральдическую природу футбола. Однако государственный фетишизм, связывающий коллективное благополучие с забитым голом, чужд американцам. В их одиноком безнациональном раю футболисты, как пришельцы или ангелы, гоняют мяч в основном для своего, а не нашего удовольствия.

Я не оправдываю Америку - я ее жалею. Смотреть футбол не менее интересно, чем играть в него.

Как все великое, футбол слишком прост, чтобы его можно было объяснить. Единственное необходимое условие состоит в запрете на самый естественный для всех, кроме Венеры Милосской, порыв - коснуться мяча рукой. До тех пор, пока мы добровольно взваливаем на себя эти необъяснимые, как рифма, вериги, футбол останется собой, даже если в одной команде игроков вдвое больше, чем во второй, а вратаря нет вовсе.

Вопиющая простота правил говорит о непреодолимом совершенстве этой игры. Как в сексе или шахматах, тут ничего нельзя изобрести или улучшить. Нам не исчерпать то, что уже есть, ибо футбол признает только полное самозабвение. Он напрочь исключает тебя из жизни, за что ты ему и благодарен. Наслаждение приходит лишь тогда, когда мы следим за полем, словно кот за птичкой. От этого зрелища каменеют мышцы. Ведь футбол неостановим, как время. Он не позволяет от себя отвлекаться. Ситуация максимально приближена к боевой - долгое ожидание, чреватое взрывом.

То, что происходит посредине поля, напоминает окопную войну. Бесконечный труд, тренерское глубокомыслие и унылое упорство не гарантируют решающих преимуществ. Сложные конфигурации, составленные из игроков и пасов, эфемернее морозных узоров на стекле - их так же легко стереть. И все же мы неотрывно следим за тактической прорисовкой, зная, что настойчивость - необходимое, хоть и недостаточное, условие победы.

Иногда, впрочем, ты погружаешься в игру так глубоко, что начинаешь предчувствовать ее исход. Под истерической пристальностью взгляда реальность сгущается до тех пределов, за которыми будущее пускает ростки в настоящее. Ощущая их шевеление, ты шепчешь сам себе: «сейчас жахнут», надеясь наконец стать пророком. Но, как и с ними, такое случается редко и всегда невпопад. Футбол непредсказуем и тем прекрасен.

В век, когда изобилие синтетических эмоций только усиливает сенсорный голод, мы благодарны футболу за предынфарктную интенсивность его неожиданностей. Секрет их в том, что между игрой и голом нет прямой причинно-следственной зависимости. Каузальная связь тут прячется так глубоко, что ее, как в любви, нельзя ни разглядеть, ни понять, ни вычислить. Конечно, гол рождается в гуще событий, но он так же не похож на них, как сперматозоид - на человека.

Нелинейность футбола - залог его существования. В отличие от тех достижений, что определяются метрами и секундами, футбол лишен меры и последовательности. Гол может быть продолжением игры, но может и перечеркнуть все, ею созданное. Несправедливый, как жизнь, футбол и логичен не больше, чем она. Проигрывают те, кто знает, как играть. Выигрывают те, кто об этом забыл. Футбол ведь не позволяет задумываться - головой здесь не играют, а бьют, желательно по воротам. Футбол - игра инстинктов. Только те, кто умеет доверять им больше, чем себе, загоняют мяч в сетку. Там, где цена поражения слишком велика, мы не можем полагаться на такое сравнительно новое изобретение, как разум. Тело древнее ума, а значит, и мудрее его.

Великий форвард, на которого молится вся команда, воплощает свободный дух футбола. Как пассат, он носится по полю, послушный только постоянству направления. Его цель - оказаться в нужном месте в нужное время, чтобы не пропустить свидания с судьбой. Гол кажется материализацией этого непрерывного движения, продолжением его. Но встреча двух тел в неповторимой точке - все равно дело случая. И мы рукоплещем тому, кто способен его расположить к себе - не расчетом, а смирением, вечной готовностью с ним считаться, его ждать, им стать.

24.11.2003

О СВОБОДЕ Я ЗНАЛ БОЛЬШЕ, КОГДА ЕЕ НЕ БЫЛО

Александр Генис

Демократия вручает власть в усталые руки старейшин

Ставя рядом с подписью «Нью-Йорк», я немного преувеличиваю. Мой адрес звучит иначе: Edgewater, Undercliff Avenue. Переводя приблизительно - Набережные Челны, улица Подгорного. С Манхэттеном нас разделяет миля, даже не морская, а речная: Гудзон. Живя на его берегу, я слышу голос нью-йоркских сирен (обычно полицейских), но соседи глухи к их зову. Многие годами не пересекали реку. Наш городок, исчерпывающийся двумя улицами, скалой и набережной, самодостаточен, как американский футбол, которому на чемпионате мира не грозят соперники. Но, с политической точки зрения, я живу в Древней Греции. У нас, если верить Аристотелю, идеальный полис. Избирателей здесь как раз столько, чтобы каждый мог услышать голос оратора, - меньше пяти тысяч. Точнее - 4119. Я знаю наверняка, потому что вчера вернулся с выборов. На них решался вопрос, задевавший в отличие от войны и мира всех горожан: пускать ли паром, обещающий нам объединяющие - или удушающие - узы с Нью-Йорком.

Дилемму, которую мирным путем мы не смогли разрешить даже с женой, пришлось оставить демократии. Она принесла свои плоды - к урнам пришли вдвое больше, чем обычно: 15% избирателей, 607 человек.

Собственно, я их всех знаю. Это счастливое племя пенсионеров. Лишившись своих дел, они с азартом занимаются общими, отрываясь ради них от лото, йоги и бальных танцев. Поскольку остальным недосуг, демократия, приобретая еще более архаические черты, вручает власть в усталые руки старейшин.

В Америке, как всюду, трудно найти человека, который любит свое правительство, тем более что никто и не признает его своим. Еще труднее найти тех, кто отказался бы от права выбирать себе власть. Но и тех, кто им пользуется, не встретишь на каждом шагу.

Американцы любят демократию - настолько, чтобы за нее умирать, настолько, чтобы за нее убивать, но не настолько, чтобы ею всегда пользоваться. Победив, демократия почивает на лаврах, как спящая красавица. Но сон не смерть, скорее, ее противоположность. Во сне мы обладаем истинной полнотой бытия, потому что его не тратим. Бездействие - залог целостности, как золотой запас. Мирно покоясь под замком, он обеспечивает стоимость миражных денег. Нам, как скупому рыцарю, достаточно знать, что сундуки полны. Потенциальная власть сильнее всякой: ею не пользуются по назначению. Она не средство, не цель, а условие и того, и другого.

Примерно то же можно сказать о свободе, хотя когда ее не было, я знал о ней куда больше. Правду можно сказать только об обществе, которое ее скрывает, о свободе узнаешь в неволе, да и то немного.

Выросшее на самиздате поколение думало, что мечтает о свободе слова. На самом деле ему (нам) нужна была свобода запрещенного слова. Каким бы оно ни было. Бродский верил, что жизнь изменится, когда Россия прочтет «Чевенгур». Она изменилась, когда напечатали «Шестерки умирают первыми». В конце концов, желтая пресса - самая свободная в мире, она свободна даже от разума. Нужно еще удивляться, что иногда он находит себе дорогу в пустырях, заросших сплетнями о Пугачевой.

Назад Дальше