Виктор Коклюшкин Убойная реприза
«Лентяи и бездельники не любят понедельники» – сочинилось у меня в то утро.
Надо было идти в РАО, не хотелось, а что делать?
Что делать, если за рассказ в «Литературной газете» платят пятьсот рублей, т. е. туда и обратно – на такси. Раньше платили рублей сорок, а проезд на метро стоил пять копеек. Сейчас на такой гонорар в метро можно проехать 25 раз, а раньше – 800! Поехал на метро. Прежде называлось: ВААП – Всероссийское агентство авторских прав, теперь: РАО, почти как название власовской армии «РОА».
ВААП находился в Лаврушенском переулке в сером писательском доме. В подвале. РАО в доме на Большой Бронной.
Поехал. Когда не хочется – лучше не делать, а я со скрипом, но поехал. Потому что на гонорар за первую книгу я мог купить однокомнатную квартиру, а за недавнюю – оплатить жилищно-коммунальные услуги. И я поехал, подхлестывая себя мыслями о скудных авторских, которыми пренебрегать нельзя, потому что если раньше…
Раньше рапортички заполняли везде: от захудалого ДК до Дворца съездов. Каждый вечер тут ли, там ли выходили на сцену конферансье, объявляя кокетливо и торжественно: «Мы начинаем наш концерт!» и летели со всех сторон Советского Союза в Лаврушинский переулок рапортички, и ты спокойно смотрел в глаза собачке, жене и себе, глядя на свое отражение в зеркале.
Постепенно, поначалу стыдливо, уловками порвалась сеть связующая. Уже не бегали администраторы и помрежи за артистами: «Вы забыли заполнить!», уже на вопрос артиста: «А где заполнить рапортичку?», чужие и холодные в деле люди спрашивали: «А что это такое?» Да и артисты, кто познаменитей, доход ковали за бугром, ублажая бывших соотечественников, или на концертах, где благодарность выдавали в конвертах. Еще пульсировала связь, перегоняя, как кровь, рубли из концертного зала «Россия», но вот и «Россию» сломали, посулив законсервировать, а потом открыть в новом гостиничном комплексе, на месте которого… как виновато доложил недавно гл. архитектор, временно будет устроен небольшой сквер.
И пошел я куда глаза глядят – в Российское авторское общество. Вышел из метро на Пушкинскую площадь. Слева на постаменте грустный Пушкин, справа – веселенький голубой туалет. У памятника встречаются влюбленные, к туалету украдкой подходит мужичок. Кабинок три. Две действующие, а в крайней к Тверской – с ведром и шваброй женщина. Работа скульптора Опекушина, единственно украшавшая площадь, теперь по яркости и выразительности проигрывает туалетной композиции.
Прохожие воспринимают это как данность, как снег зимой, а меня угнетает. Раньше, в угловом доме, был подземный туалет, просторный, с умывальниками. В Москве было много подземных туалетов.
Как известно, т. Сталин позвонил т. Хрущеву и спросил: «Почему в Москве мало туалетов?», и их сразу стало много. Сейчас позвонить некому. Проезжающим по центральной улице в заграничных лимузинах руководителям невдомек. Их эстетическое восприятие мира не коробит вид безропотной тетеньки в голубой кабинке.
С испорченным настроением двинулся я по Большой Бронной. Мимо «Макдоналдса» проходя, вспомнил, как тут на открытии ресторана стояла двухчасовая очередь желающих вкусить заграничной жизни. Подозреваю, что это были те же люди, что в двухчасовой очереди в Мавзолей и в двухчасовой очереди на колесо обозрения в парке Горького.
За перекрестком перешел на другую сторону, не рискуя пройти у дома, с которого уже не первый год отваливается штукатурка. Меры всякий раз принимаются незамедлительно: три года назад, когда шарахнуло по тротуару, – перегородили путь металлическими барьерчиками. Прохожие с ненавистью их сдвигали, норовя проскочить в опасную зону. Дворники барьерчики выравнивали, прохожие – сдвигали, дворники выравнивали, а потом барьерчики исчезли. Когда обвалился еще один пласт, уж не знаю, задело кого-нибудь или нет? – натянули красно-белые ленточки. Обходить было неловко, нагибаться – оскорбительно. И ленточки вскоре порвали. Беспомощно висели обрывки, привязанные за водосточные трубы, сигналя не о падающей штукатурке, а о безответственности людей.
Как бы в насмешку, на подступах к Литинституту, на боковой стене огромный плакат: «Все ждут новую книгу Пауло Коэльо!» Проходя мимо служебного входа театра им. Пушкина, невольно ускорил шаги. Как бывает ранней весной: попадаешь в тень и хочется поскорее выскочить на солнышко.
А вот и лужа – никуда не делась, родимая. Справа обойти – машина стоит, обойти машину – можно угодить под машину. А лужа на весь тротуар. Лужа имени Николая Васильевича Гоголя! Из двух зол выбрал большую – проскочил по мостовой, пообещав себе больше так не делать.
Было лето 2008 года. Женщины, обнажив пупки, носили брюки с низкой талией, увеличивая число дорожно-транспортных происшествий, потому что взоры многих мужчин неподвластно прыгали в сторону. И если поэт заметил, что трудно найти в России пару стройных женских ног, то пупков красивых оказалось еще меньше. О чем обладательницы не задумывались и, слепо следуя моде, сильно понижали степень своей обворожительности и привлекательности. Мужчины в претензиях на моду тоже не отставали – послушно менявшие галстуки: однотонные на полосатые, широкие – на узкие, в этот год опрометчиво расстегнули под строгими и нестрогими костюмами на рубашках верхнюю пуговицу, а самые притязательные – две! Явив миру не всегда стройную шею.
Отягощенный думами о моде, дотопал я до РАО. Раньше в отделе регистрации все стены были увешаны дареными плакатами известных артистов, композиторов, входишь, бывало, как в букет. Атмосфера медовая, теперь авторские оскудели и в отделе – сумрачно. На втором этаже – там еще пылились, выцветали на стенах узнаваемые лица, а уж тут, на первом, после переезда дух концертно-богемный улетучился напрочь. Обычный учрежденческий отдел: столы, компьютеры.
«Здрасти», – сказал я. «Здрасти, – сказали мне. – Сейчас посмотрим». Побегали женские пальчики по клавиатуре и выскочили на экране буковки моей фамилии, имени и отчества. А под ними названия. И вроде на ТВ текстов поболе прошло – тут маловато. И в кассе, куда заглянул, прибыло помене, чем ожидал. Раз в десять по сравнению с тем же временем прошлого года. Из русских пословиц мне нравится: «Работа не волк – в лес не убежит», а из еврейских: «Деньги – это дерьмо, но дерьмо – не деньги».
В задумчивости покинул я РАО. Словно нитка, выскочила из иголки, а я шил, шил… Вышел за ограду и наткнулся на Эдика. Точнее – он на меня.
– О! – вскричал Эдик. – Вот ты-то мне и нужен!
Четверть века назад он был эстрадным режиссером – это особая порода. Я делал с ним такие шедевры, как «БАМ – строить нам!» и «Любовь моя – Нечерноземье!». Потом сбежал, опасаясь умопомрачения. Театральный режиссер в своем творчестве идет от внутреннего позыва, эстрадный от указа начальника; у театрального под рукой вся мировая драматургия, у эстрадного – календарь: День металлурга, День шахтера, Международный женский день, День города… Театральный режиссер бывает деспотичен, капризен, сумасброден, он жаждет понравиться публике, поразить коллег, очаровать критиков; эстрадный режиссер проще – его творение должно понравиться заказчику и принести деньги. Сбор артистов похож на сбор экипажа пиратского корабля, веселый Роджер должен трепетать над автобусом, когда мчится он по шоссе к областному или районному центру. Не географические или ботанические открытия влекут их, за добычей едут они, за добычей! И балетные тут, и театральные, и киношные – все вырвались на волю, и ждет их впереди не трепет закулисный, не горение творческое, а – стадион!
Конечно, и здесь важен масштаб личности, тезка Эдика привлекал хоры, танцевальные ансамбли. В День колхозника по стадиону ездили комбайны, украшенные флагами, пионеры собирали разбросанные по полю колоски и вязали снопы, маршировали солдаты, олицетворяя собой надежную защиту мирного труда и т. д. Секретарям обкома и райкома подобное зрелище было любо-дорого. А прославился тезка Эдика тем, что когда из самолета раньше времени выпрыгнули парашютисты, закричал в мегафон: «Парашютисты, назад!
Парашютисты, назад!..»
Мне нравятся несдавшиеся люди.
Многие богатыри из моего поколения слиняли, обветшали, иные – просто умерли, унеся в могилу обиду на действительность, и лишь некоторые, и среди них, как я понял – Эдик, остались на плаву.
– Вот ты-то мне и нужен! – обрадовался он, испугав меня, потому что, если ты нужен таким людям, значит, будешь не нужен себе.
Много я поработал на чужое благо, отложив в дальний ящик свои дела, где они и протухли.
– Ты сейчас куда? – деловито спросил он, безразлично пожав мне руку.
– Ну, тут… – неопределенно ответил я, оглядываясь по сторонам. Мы стояли посреди тротуара. Эдик вальяжничал перед прохожими, искоса взглядывавшими на нас. Обычно он говорил тихо и как бы заговорщицки, а на публике, красуясь рядом с артистами, громыхал, ловя внимание и наслаждаясь.
– Понятно, бегаешь по корпоративам? – понял он по-своему, взбесив меня.
Человек я покладистый, взбесить меня можно, только исказив мои слова и поступки своей кривой линейкой, измерив своим сломанным аршином, взвесив на своих разболтанных весах. И приходится сдерживаться: давя в душе возмущение, гася гнев, объясняя, оправдываться. А собеседник и это истолкует по-своему.
– Я на корпоративах не работаю, – сказал я внятно.
– Понял, понял, – отступился Эдик, потому что было видно, озабочен другим. – Может, пройдемся, поговорим? Ты не торопишься?
– Ну… если недолго.
Эдик ухватил меня за локоть, что я весьма не люблю, но из вежливости выдергиваю не сразу, и повлек меня в противоположную от моего маршрута сторону. Вести пустопорожние разговоры я не мастак, с трудом открываю рот. Жена уверяет, что это от моего эгоизма и высокомерия. Я же считаю, что от простоты и искренности. Однако молчать тоже неловко.
– А ты в ВААП… в РАО ходил? – спросил я, чтоб что-то спросить.
– Нет, я – сюда, – показал он на актерский дом, мимо которого мы проходили. И добавил, увидев в моих глазах удивление: – По делам, по делам…
Локоть я высвободил; по тому, как уверенно Эдик вышагивал, было ясно, что мы не просто гуляем. И точно!
– Сейчас зайдем к нам! Выпьем кофейку! А может, что покрепче? – предложил он и, я заметил, насторожился – вдруг соглашусь?
Не от жадности – жизнь гастролирующего режиссера научила бояться запойных. Да и мне столько раз приходилось видеть, как нормальный вроде человек после третьей-четвертой рюмки становился неуправляемым, обузой, и весьма опасной.
– Сейчас выпьем кофейку, – повторял он, взглядывая, оценивая и примеряя меня к чему-то, – поговорим, пообщаемся… дома-то как, нормально?
Идиотский вопрос – для одних нормально, когда «Мерседес» в гараже, для других – отсутствие боли, а для иных нормально, когда жена и любовница не донимают упреками, а для кое-кого нормально, если с утра на холсте, на бумаге нотной, бумаге писчей остались его мысли, чувства, звуки, слышимые только им одним, вот это для них нормально. А случись, исчезнет способность творить, поймут, что это было – счастье, которое, обесценивая, воспринимали как норму.
Мы подошли к подъезду старого, гладко отремонтированного дома. Этажей шесть – все рамы из белого пластика, а стекла – мертвы. Эх, никогда уже Москва не будет Москвой! Не будут в открытых окнах цвести настурции и столетники, висеть клетки с канарейками и щеглами. Не будут в небе, над зелеными дворами, летать белые голуби, не будут из открытых окон кричать мамы своим деткам: «Витя, Саша, домой!» Не будут наши терпеливые, ласковые бабушки вставать в шесть утра и печь пироги, хотя в соседней маленькой и в большой филипповской булочной продаются калорийные булочки с изюмом и орехами, и французские булочки с вкусной поджаристой корочкой, которые в архиважных политических целях были переименованы в конце 50-х из французских в городские, отняв у них одну из составных притягательности.
Не нажимая на кнопки и не прикладывая ключа, Эдик потянул дверь, должно быть, нас заранее углядел в видеокамеру охранник. Поначалу меня это кололо, как булавками: из дома выходишь, в спину смотрит глазок, идешь к метро мимо банка – опять телекамеры, в магазине – изо всех углов. Хрен куда спрячешься! Ходишь по Москве как под неусыпным взором Господа Бога, прости, Господи!
Охранник, пожилой человек в форме, которая не молодила, а будто насмехалась над возрастом, смотрел с любопытством. Забавно, что, когда мы вошли, в телевизоре, под потолком, показывали меня.
Эдик, конечно, сразу залучился, хотя из зрителей был только один охранник. Вот уж точно – бодливой корове Бог рогов не дает.
Будь он популярен, ходил бы по улицам, млея и щурясь, и угодил под машину, которые носятся как сумасшедшие. ГАИ с этим по мере сил борется, а главный наставник человечества – телевизор, без устали показывает «Такси», «Такси-2»… «Такси-4», вдалбливая телезрителям правила неправильного поведения. Да и артисты наши, сделавшиеся по вине телевидения властителями дум, так и норовят рассказать, как они пьют и лихо гоняют на своих иномарках.
Прошли мы налево по коридору, переступили порог и очутились в офисе, который был похож на офис. Кинулись россияне за европейским стандартом, забыв опрометчиво о своей самобытности, и куда ни зайдешь, будто отсюда и не уходил! Серые стены, пустые окна, коробочки компьютеров… И это в Москве! Чей архитектурный символ – храм Василия Блаженного!
Ну, не предательство ли: очаровательным и не похожим друг на друга женщинам, внушать, что они будут обольстительными лишь в размерах: 90-60-90?
Именно такая сидела в офисном предбаннике, изображая секретаршу, хотя секретарить здесь явно было нечего.
– Настя, – представил Эдик и изобразил на лице по отношению меня: эту-то персону представлять не надо!
Настя улыбнулась, как ей показалось, обворожительно и, привстав, спросила, как показалось, изысканно:
– Чай, кофе?
– Нет, нет! – замахал я руками. – Спасибо!
– Ну, если захотите, тогда скажите, – обиделась она.
В кабинетике Эдик завалился в кресло, будто еле дошел, и ткнул мне в другое.
Опустился в кресло и я, предварительно смахнув с него крошки. Окно за спиной Эдика выходило в глухую кирпичную стену, напомнившую мне детство: два окна нашей комнаты тоже выходили на стену, развивая воображение. Что увидишь, если открывается чудесный вид – лишь то, что видишь. А глядя в темные кирпичи, многое можно напредставлять! Любопытно, что дом тот старенький двухэтажный, заслонявший мне белый свет, еще в мои детские годы собирались снести, и… четырехэтажные соседи его сгинули, а он, замухрышка, сияя новой оцинкованной крышей, соседствует теперь со стеклянным корпусом банка, возведенного турецкими строителями по австрийскому проекту. Кто? Когда? Чья легкая рука влепила его в Москву-матушку?!
Да, постарел Эдик, но не обветшал – перстень на мизинце (у писателей верный признак, что пишет теперь плохо, думая, что – хорошо), щечки пухлые и седая ровная бородка. А я? В детстве был горд, когда научился завязывать шнурки на два бантика. А до того с замиранием сердца смотрел, как это делают другие. Нет, не завидовал, не зависть, слава Богу, пронес через всю жизнь, а изумление чужой умелостью. Сокрушался, что так никогда и не научусь время узнавать, а уж когда получилось: сначала по маленькой стрелке – часы, а потом – неужели я сам! – и по большой – минуты, счастью моему не было предела. Меня аж распирало от счастья, и когда мне говорили, что есть еще секундная – я отмахивался: да что вы, мне хватит! Я и так, без секундной, благодарно проживу свою жизнь! И прожил…
А уж как ошарашенно удивился, впервые столкнувшись на концерте с Евгением Леоновым! Ну, мне, молодому и безалаберному, не в укор потешать публику, но зачем – он?! Изображая пьяного, выходил на сцену с бутылкой водки в авоське. Это для меня было несоразмеримо, несопоставимо с его талантом. А когда в платежной ведомости, выискивая свою фамилию, наткнулся на его и увидел, что сумма такая же, я почувствовал себя соучастником обмана.
Потом повидал я народных и знаменитых!.. «Десять минут позора и – месяц спокойной жизни», – сказал как-то в Коломне один из них, хотя ему и замечательным другим за заслуги перед отечеством надо дорогу соломой выстлать, чтоб только доехали, только чтоб из дома вышли, чтоб лишь хотели выйти и поехать – деньги под дверь подсунуть и убежать, и сгорать от счастья, что они их взяли, а не выбросили презрительно в окно!
Эдик считался успешным режиссером, не таким, конечно, как его тезка, который успел и в тюрьме посидеть, но тоже не промах.
– Слушаю вас, – сказал я.
– Мы же на «ты», – убеждающе напомнил он.
– Я шучу, – успокоил я. – Итак, что вы предлагаете – ограбить банк? Судя по вашему респектабельному виду…
Вид у Эдика был не респектабельный.
Невзирая на видимые старания. С трудом дается нашим актерам изысканность, и еще почему-то не могут они изображать иностранцев, как ни тужатся – все получается какая-то пародия. Поэтому и демократия забуксовала и съехала поломанной телегой на обочину. А социологи и политологи головы ломают, отгадку ищут, грешат то на иноверцев, то на коммунистов. Одно успокаивает, что и иностранцы изображают нашего брата недостоверно. При всем почитании Достоевского, Чехова и Толстого.
Эдик был одет дорого, а поставь его рядом с мусорным контейнером, покажется, что все там нашел. Но вид у него был не злой, а тут, в его комнатке, без посторонних глаз, даже радушный. Впрочем, меня это обмануть не могло, я помнил, как легко он поворачивался спиной, отдавая свое внимание более, на его взгляд, важной особе.
– Есть очень приличное дело, – перешел Эдик к делу, – тебе понравится.
Я молчал и смотрел поверх Эдиковой головы на кирпичную стену. «Интересно, кто ее выкладывал? Пожилой, уверенный в себе мастер? Деревенский мужик, пришедший в город на заработки с мечтой купить корову? У Гиляровского в „Москве и москвичах“ про эти артели написано… А сам Гиляровский – рыцарь репортерского цеха, взял название у Загоскина, – вспомнил я, – а в „Ревизоре“ у Гоголя две фамилии писательские упоминаются: Пушкин и Загоскин…»