Убойная реприза - Виктор Коклюшкин 19 стр.


Тишина висела плотная. И тут – вот уж поистине дело случая! – кто-то прихлопнул комара, и… раздались аплодисменты. Редкие, быстро смолкнувшие, но… аплодисменты.

За минувшую неделю пришлось сделать много. Самое простое – достать танки. Приехали с Икс Игрековичем на КПП: «Можно позвонить командиру?» «Звоните». Позвонили. Тот ответил почему-то радостно. Будто ждал и дождался. Мне было смешно, когда Икс Игрекович, стоя у блеклой стены с телефоном, произнес незнакомым мне чарующим голосом: «Вас беспокоит заслуженный деятель искусств…» Дежурный сержант смотрел на нас, как на слона с жирафом. Своим ходом прибывших к ним в в/ч.

В Кубинке, куда я наведывался позапрошлым летом, из КПП выскочил взъерошенный разгильдяй без погон, чтоб ворота открыть, а за воротами – справа заброшенный стадион, слева (не знаю – выдаю ли я военную тайну?) кавказский рынок. Праздник был авиационный, поэтому молодцеватые офицеры, в красивой форме, с орденами и медалями, маршировали вдоль трибуны, а за ними и вдоль строя бегали дворняжки.

Здесь все было чисто, ровно, безлюдно и так спокойно, что меня потянуло в сон, едва мы вошли на воинскую территорию.

Майор Копытин быстро понял суть дела, попенял на малую зарплату, покривился на армейскую реформу, понизив голос, сообщил, что ихнюю часть практически расформировали, и он тут как ежик в тумане. «А танков на ходу – только три. Есть еще походная кухня, если надо – пожалуйста, на коммерческой основе». От кухни, подумав, отказались, коммерческая основа оказалась незначительной, и мы поладили, скрепив договор непритязательным застольем. Майор выудил из сейфа бутылку водки, трехлитровую, уже початую банку огурцов, с торчащей оттуда вилкой, три лафитника, протерев один изнутри пальцем, прежде чем поставить на стол. И веселье началось. После третьей Копытин стал называть Икс Игрековича: «Иксик» и учить киноискусству: «Что вы все про бандитов, про этих козлов, вот – я! У меня в подчинении почти двести… ну, сейчас сто пятьдесят человек. И я – за всех отвечай! А они, козлы, им лишь бы в самоволку свалить и напиться! А я – отвечай! Вот – кино! А эти умники в Госдуме гауптвахту отменили, а он пришел пьяный – куда мне его?!» «Куда?» – спросил я. «Закрываю в канцелярию. А если он дурной – ломает дверь!» «Стоп, стоп! – сказал я. – Гауптвахту, кажется, вернули?» «Они вернули, а мы ее уже – сломали! Приказали – мы сломали! А эти депутаты хреновы придумали еще: призывать близко от дома!» «Чего ж плохого-то?» – опять спросил я. «Как же?! – возмутился майор. – Солдат идет в увольнение, там – друзья! Он напивается, опаздывает!..» «И вы его в – канцелярию?» – понял круговорот армейской службы Икс Игрекович, забавно держа на вилке большой огурец.

– Мы стоим на пороге великих преобразований! – продолжала Людмила. – Мы – великий народ с многовековой историей…

Из дома вывели Коробкова. Рот у него был залеплен пластырем, на руках наручники. В глазах – страх.

– Этого еще не хватало! – тихо сказал кто-то из мужчин сзади.

А женский голос вымолвил: «Игорь Борисович…» с интонацией, с какой говорят женщины о пропавшей вещи.

– Это враг! – указала Людмила. – Ярый враг новой власти! И мы будем безжалостно карать всякого, кто встанет на нашем пути!

Полная тетенька, в фиолетовом платье и жемчужными бусами на рыхлой шее, грохнулась в обморок. Такого я не предусмотрел. Читал в дневниковых записях сотрудника ОГПУ-НКВД, прикрепленного к МХАТу, о постоянных обмороках на спектаклях «Дни Турбиных», но в голову не пришло, что и тут… Слава Богу, быстро очухалась, побрызгали водой, она и очнулась… Первое, что в глазах мелькнуло, – страх за макияж!

– Судить его будем открыто и всенародно! – возвестила, ткнув в Коробкова пальцем, Людмила.

Тот, что с мегафоном, поставил мегафон, достал пистолет и передернул затвор – вспомнил, наконец-то, говорил ему: не позволяй о себе забывать! Пистолет достал, что-то записал, вывел кого-то из строя…

Я огляделся – понурые лица. Так же смотрели люди из троллейбусов и с тротуаров, когда генерал Макашов ехал с вооруженными соратниками по проспекту Мира брать с боем телецентр. И был бой… А завершилось – юмористическим концертом. В телевизионной студии перед бойцами «Витязя» выступали «аншгаловцы» и неловко смешили победителей, в глазах которых было непонимание ими сделанного, хоть им и объяснили, что они спасли свободу.

– Кто за то, чтобы его повесить? – вопросила супруга Эдика.

– Не погуби, матушка! – по-старушечьи завопила какая-то дама.

– Кто за то, чтобы его по-ве-сить? – со зверской алчностью повторила командирша. – Прошу го-ло-со-вать!

Тишина стала еще тише и как-то… тоньше. Воздух будто сделался хрупким. Казалось, одно громкое слово, неловкое движение, и он, воздух, осыплется водопадом сверкающих осколков.

– Отпустите его, пожалуйста, – раздался слабый девичий голосок.

– Кто сказал?! – рявкнул не в мегафон, но оглушительно камуфляжистый и вгляделся в массу. Глаза у него злые, нос вострый – в летние месяцы подрабатывал физруком в детском лагере, там и насобачился орать. – Выйти из строя!

– Выходи, выходи! – подтолкнул девицу благообразный дядечка.

Впереди стоящие расступились, и к сцене вышла молодая, обыкновенная, худенькая, светленькая.

– Зачем он тебе нужен? – грозно спросила Людмила.

– Он хороший, – сказала девушка и заплакала.

Не знаю, как у других, а у меня дрогнуло сердце. А Людмила не унималась. И объявила, как детям в школе:

– Быстрее расстреляем – быстрее все пойдем домой! Итак, кто «за», прошу поднять руку.

…Соблазнительно было бы описать, как гости беззастенчиво кинулись предавать хлебосольного хозяина. Каяться и дружно переходить под бабьи знамена Эдиковой супруги. Соблазнительно было бы насладиться продажностью прокурора, дуростью главного милиционера, трусостью депутата, посочувствовать жалобному призыву священнослужителя к милосердию, возмутиться равнодушием банкира и восхититься смелостью и благородством старого актера, бросившегося с голыми руками на вооруженных извергов. Много можно было бы исписать страниц. Упомянуть про большую собаку Коробкова, которая, допустим, укусила, на радость читателям, московского богатея за мягкое место. И, отравившись, издохла. А как обворожительно выглядел бы дворецкий, выходящий из дома с веревкой в руке и умело закидывающий ее на сук дуба. С каким наслаждением вывел бы я главного редактора губернской газеты, ползущего на брюхе к ботинку властительницы. Конечно, я бы не опустился до описания мокрых штанов верткого актеришки, упомянул бы лишь, что он побледнел от страха и заявил, что давно хочет поменять пол.

А как завлекательно смотрелась бы сценка расстрела, если посулить нажавшему на курок – имение владельца? Как рванулись бы, опережая и отталкивая друг друга молодые и резвые, которым все их сознательные годы внушалось, что отпихнуть, подставить ножку, вонзить нож в спину – вовсе не стыдно, если ты мечтаешь о вилле на Средиземноморском побережье! Что по закону природы – выживает сильнейший!

Что даже, если ты последняя тварь и убийца, окажешься в тюрьме, то можешь продать историю своей жизни за большие деньги и прославиться покруче истинных героев! Которых всякий норовит высмеять и унизить, чтоб самому возвыситься. И книга с фотографией твоей мерзкой хари на обложке будет отпечатана огромным тиражом и переведена на многие-многие языки!

Конечно, соблазнительно было все это выплеснуть на страницы, но… тут майор Копытин (не надо пить с кем попало!) закричал с танка:

– Михалыч! Ну, мы поехали, что ли?! – обращаясь ко мне, а больше красуясь перед высшим обществом. – На ужин опоздаем!

Ужин!.. Забыл я, что в армии это святое!

Идем, бывало, со старта мимо «головастиков», где в сооружении, обложенном поверху дерном и выглядящим милым холмиком, атомные боеголовки, способные уничтожить миллионы людей, и думаем: «Что сегодня на обед?» Если среда – котлеты дадут. Идем мимо атомных мегатонн, и уже кто-то: «Котлету на два компота!» «Котлету на завтрашнее масло!..» Забыл, запамятовал…

Все развернулись и уставились на меня. Потом на орущего и приветливо машущего мне майора. Вероятно, посчитав, что представление закончено, из кустов выполз и встал недавно сраженный Снегирев.

– Так что, судить-то не будем? – раздался разочарованный мужской голос.

Взгляды сошлись на мне, как сто прожекторов! Как сто игл! Казалось, проткнут! Испепелят! Я уж прощался с жизнью, не желая растягивать, утомляться и терпеть, как было, когда, гоняя голубей, поскользнулся на мокрой крыше, упал и повис, уцепившись за водосток. Ногами болтаю, руки устают, думаю: «Что перед смертью мучиться?», ослабил руки и… вдруг уперся носком ботинка в доску, которую кто-то накануне выставил из окна верхнего чулана нашего четырехэтажного дома. И тут тоже…

Оркестр струнный, про который я забыл, вдруг как!.. Сначала тихо, а потом, почувствовав свое право на полновесное участие, громче, настойчивее, повел мелодию из «Белорусского вокзала», и хоть без слов, да они сами всплыли, явились окуджавские, способные вцепляться в память, как клещ: «Здесь птицы не поют, деревья не растут, и только мы, плечом к плечу, врастаем в землю тут…»

Оркестр струнный, про который я забыл, вдруг как!.. Сначала тихо, а потом, почувствовав свое право на полновесное участие, громче, настойчивее, повел мелодию из «Белорусского вокзала», и хоть без слов, да они сами всплыли, явились окуджавские, способные вцепляться в память, как клещ: «Здесь птицы не поют, деревья не растут, и только мы, плечом к плечу, врастаем в землю тут…»

И вечереющее небо, и кроны деревьев, шелестящие под легким ветерком, и львиные морды у парадного подъезда – все ожило, наполнилось смыслом, воодушевилось. Есть в музыке нечто влекущее, таинственное. Есть в словах истинно поэтических сила неразгаданная, подчиняющая…

– Горит и кружится планета, – раздался знакомый до противности голос, – над нашей родиною дым!..

«Снегирев!» – обомлел я.

– И, значит, нам нужна одна победа! Одна на всех!..

«Что это?!» Я оглянулся – гости пели!

– Мы за ценой не постоим! – пел богатый так достоверно и проникновенно, будто прямо сейчас достанет бумажник и начнет отсчитывать купюры. Вдохновенно пылали лица проныр, слезы стояли в глазах прохиндеев и лихоимцев, стесняющихся слова «русский» и неуклюже изображающих за границей из себя иностранцев. Гордо сверкали очами прихлебатели и лицемеры. И ощутили мужчины себя – мужчинами, а женщины – женщинами, и пропали, растворились в воздухе слова «бизнес», «секс», и явились «Родина» и «Любовь»!

Стихла музыка. Глава оркестра, осознавший содеянное, смотрел вопросительно и свысока, благо под ногами был помост высотой с бутылку шампанского. И тут, хоть упишись, хоть мозги в трубочку сверни, хоть разгладь и сахаром посыпь и опять в башку вставь, не придумаешь – Людмила, бывшая в центре внимания, разве могла она отдать успех? Вот так, за здорово живешь? Успех, который у нее прилюдно вынули из кармана, из будущих воспоминаний, что только и скрашивают артисту старость! Успех, который она заслужила, соглашаясь на эту глупую, пошлую инсценировку? И в тот единственный миг, который выпадает всякому в науке ли, спорте, любви, игре в карты, миг звенящий и пронзающий сердце, как бы кричащий: «Вот он я! Действуй!», миг, способный изменить, повернуть всю жизнь к чести, славе и процветанию, и который многие упускают, трусливо, лениво, полагая, что таких случаев в их судьбе будет еще много, и вот в этот заветный миг, в ту единственную секунду, когда тишина в преддверии шквала слов и эмоций достигла предельной высоты, Людмила запела. И что бы думали? – «Издалека долго течет река Волга!» А голос у нее сильный, проникновенный. И стать былинная… богатырская… ну, как угадала, учувствовала?

Как сразу повернула и повела за собой.

И вот уже поют: и депутат народный, избранный по списку пятью процентами от общего населения, и властитель городской, который поначалу не брал взяток, а ему всучивали, всучивали… и жена его тихая, боящаяся за него, что посадят, а как тогда она? И губернский правитель, поющий: «А мне семнадцать лет», так искренно, так откровенно, словно смотрит на свою фотографию, где он молодой, курчавый, в расклешенных, модных тогда, брюках стоит на берегу реки… И жена его – незлобивая матрешка, поет, сожалеючи: «А мне уж тридцать лет», хотя ей все пятьдесят! И начальник милиции поет со смыслом особым: «Сказала мать: бывает все, сынок!..»

И жена его глазастенькая тоже голосит – слуха никакого, но у женщин о своей внешности и вокальных данных свои понятия, иной юбку до полу носить, а она обнажит свои кривульки чуть не до пояса, да еще туфли на шпильках, да еще ярко-красного цвета, и шкандыбает, пугая прохожих и очаровывая себя. Вот и у этой слуха никакого, а поет, как одаривает: «Твой первый взгляд и первый плеск весла – все было, только речка унесла!» И батюшка, поглаживая цепь на груди, поет, как отпевает себя. Вспоминает, поди, этапы своей безбожной жизни, яко влекомый страстью к винопитию и блуду, не помышлял еще о служении Господу: «Я не грущу о той весне былой, взамен нее – твоя любовь со мной!» И артистик верткий поет, заливается: «Здесь мой причал, и здесь мои друзья – все, без чего на свете жить нельзя!» И седогривый красавец с крестом массивным, полученным на счастье из рук бандитских, и прибывший из Голливуда домой, как в командировку, все поют… Но стоп! Кто это еще гундосит про Волгу и про семнадцать лет? Господи, так ведь это я!

Лишь Коробков не поет – стоит с залепленным ртом и в наручниках – забыли люди о страдающем, что всегда бывает, когда самим хорошо.

Вот так бесславно, а с другой стороны – с большим успехом закончилась акция устрашения и увеселения.

– Хорошо! – сказал мне губернский начальник уже после ужина, куда я идти не хотел, но Икс Игрекович сказал: «Неудобно, надо дотерпеть до конца». – Хорошо! – сказал губернский руководитель, оценивая наш труд. – Сначала как бы попарились, а потом – в снег! Такой контрастный, эмоциональный душ… Ловко! Если что, к вам можно обратиться? Если что…

Я улыбался, не разжимая рта, отчего, наверное, стал похож на жабу.

– Ну, вот и славненько! – понял губернский вождь, я же, улыбаясь по-жабьи, думал: «На хрена мне все это нужно?!»

Хозяин, как мученик, сошедший с эшафота, ходил меж гостей бледный и довольный. Я бы, наверное, тоже был доволен, если бы хоть один человек под страхом смерти выкрикнул, что я – хороший! Мне подмигнул браво: а ты сомневался! Супруга сопровождала его конвоиром.

Подошел батюшка.

– Полезное дело делаете, – одобрил, – пробуждаете в людях светлые чувства. Омываете их грехи слезами раскаяния!

Поговорил я и с милицейским чином, и с его женой. Признаться, оказалась не глупой, но по-девичьи наивной и любопытной. Понял, что ценит в ней ее милиционер! И, одобрив его выбор, сказал:

– При вашей работе, такая жена – подарок!

Женщина зарделась, а в глазах милиционера мелькнуло: «Вот если бы еще и борщ умела готовить!»

С артистами перекинулся парой слов, депутата госдумовского испугал библейской фразой: «Кому много дано – с того много спросится», он решил, видимо, что я говорю о взятках. Ну, да Бог с ним!

Подходили и другие гости. Некоторые, желая блеснуть юмором, рассказывали анекдоты – заставляя меня из вежливости натужно улыбаться; некоторые жалились на жизнь – сначала исподволь, а заручившись моим сочувственным взглядом, поливали нерадивое руководство медициной, сельским хозяйством… Кое-кто делился производственными заботами, так прокурорский работник, например, с удивлением, ожидая и от меня того же, сообщил: «Недавно просматривал в архиве дела 38–39 годов, и, что бы там ни говорили, – все они сделаны с высоко профессиональной четкостью». Кстати, милицейский начальник поведал, что штат заполнен всего на 65 процентов, а если запретят брать молодых ребят вместо армии. «Так вроде запретили уже», – сказал я. «Запретить-то – запретили, но пока берем. А какие из них милиционеры – мальчишки еще!»

Режиссер местного театра с супругой ревниво держались на расстоянии, потом подошли. Он как-то суетливо: «Вы бы нам написали что-нибудь», она – молчала. Оглядывая меня: ботинки, брюки, пиджак… думала, наверное, если я из телевизора – все золотое должно быть, а в носу булавка с изумрудом!

Подошел мальчик лет четырнадцати, коротко и без слов протянул мою книгу для автографа. Я подумал и написал: «Смеяться полезно, главное – не насмешить своей жизнью врагов!»

Странный был этот год – 2008-й, странное было лето… Туманом наползал всемирный кризис, а Москву нашенские умные головы собирались сделать футбольной столицей мира. На Красной площади, пугая души умерших, устраивались матчи, молодых, и старых, и заезжих. Увлеченные идеей чиновники предлагали ввести в школах урок футбола. А уже к самому кризису, в самый притык, наши чуткие финансисты вздумали сделать Москву еще и финансовой столицей мира! Московские власти для ее величия вознамерились проткнуть небо шестисотметровым небоскребом в виде трехгранного штыка, а на Крымской набережной – Крым Хрущев отдал, хорошо хоть набережная осталась! – возвести здание в форме апельсина, дабы будущая столица мира предстала перед изумленными иноземцами во всем великолепии. И чтоб несли они сюда свои денежки-инвестиции и вкладывали, вкладывали в производство, потому что нашенские «денежные мешки» ни шиша не вкладывают, а наоборот – алчно скупают недвижимость за границей. А иноземцы не спешат нести свои денежки и вкладывать, вкладывать – их, иноземцев, почему-то пугает, что в предполагаемой финансовой и футбольной столице мира средь бела дня, и средь центральных улиц, убивают бизнесменов из всякого вида оружия, хотя мудрые представители правоохранительных органов и объясняют им, и всему просвещенному человечеству, что «прослеживается криминальный след», и что «по первому предположению – это заказное убийство», и что «включен план „Перехват“, который, говоря по совести, и отключать не надо, потому что тут же включать приходится. И как поймать всех бандитов, если инкассаторские машины грабят почти каждый день не только бандиты, но и инкассаторы? Как милиционерам переловить всех преступников, если немалую часть преступлений совершают милиционеры?

Назад Дальше