Посмотри в глаза чудовищ. Гиперборейская чума. Марш экклезиастов - Успенский Михаил Глебович 14 стр.


Бог видел все это, но молчал. Когда же земля остыла, он пустил на нее муравья.

Муравей потрогал землю, вернулся к Богу и сказал, что от настоящего огня земля стала мягкая и ноздреватая, покрытая прахом, и в ней уже живут черви.

Бог потрогал землю рукой и послал дождь, чтобы смочить прах и напоить червей.

Так образовалась глина. И Бог брал глину с червями и лепил деревья, зверей и птиц. От дождей деревья росли так быстро, что стали подпирать небо и лопаться от его тяжести, и из трещин вышли пауки. Они посмотрели вокруг и сказали: это все наше. И стали расставлять сети и ловить в них зверей и птиц. Тогда Бог рассердился и создал человека, и дал ему копье и огонь, чтобы тот мог убивать пауков. И назвал его Цаган, что значит Белый. Потому что сделал его Бог из белой глины, самой красивой и прочной. Прошел год, и Цаган явился к Богу и попросил его создать лошадь и женщину. Лошадь – чтобы догонять пауков, а женщину – чтобы поддерживать огонь и готовить человеку пищу. Бог видел, что человек хорошо справляется, и потому дал ему не только лошадь и женщину, но и собаку.

Тем временем в ходах, прорытых Ассартом, встретились Сор и Дево. Они не могли выйти под небо, потому что глина залепила все выходы, а Ассарт не желал слушаться их. И тогда они решили помириться и вдвоем что-нибудь такое сделать, чтобы обидеть Бога. Они долго думали и наконец совокупились и отложили десять тысяч яиц, из которых стали выходить звери, похожие на людей. Только головы и лица их были черные. Они стали копать глину и выходить на поверхность, и дождь не отмывал черноту с их лиц. Поэтому Цаганы различали их и убивали. И тогда хитрый колдовской зверь Сор сделал так, что люди стали видеть все черное белым, а белое черным. И люди перестали понимать, где перед ними люди, а где подземные звери, и убили много своих мужчин: Люди-звери занимали их дома и брали себе женщин и лошадей. Тогда опять пришел Цаган к Богу и попросил помощи. Но Бог разозлился на него и прогнал, потому что звери-люди лучше, чем Цаганы, убивали пауков. И Цаган взял своих лошадей, женщин и собак и отправился туда, где нет людей-зверей…

– Да, – сказал Николай Степанович, дослушав. – Теперь, по крайней мере, понятно, почему цыгане не сидят на одном месте:

Он потянулся к бутылке и вдруг обнаружил, что шампанское, как ни парадоксально это звучит – кончилось.

– О, Господи, – сказал Коминт. – Дожили…

Он похлопал себя по бумажнику, сказал: сейчас, – накинул куртку и шагнул за дверь. Гусар белой тенью метнулся следом.

– Ну, вот, – сказал смущенно Гаврилов. – Самого, можно сказать, почтенного – за винищем отправили…

– Это ничего: – Николай Степанович подошел к окну, посмотрел на улицу: было светло от фонарей и свежевыпавшего снега. Киоск на углу призывно мерцал елочной гирляндой. – А тебя пошли – опять пацаны поколотят и бутылки отберут.

– Вином должен обеспечивать хозяин, – обиженно сказал Гаврилов.

– Так мы и обеспечиваем…

– Николай Степанович, – Светлана подошла и встала рядом. Духи у нее были необыкновенные. – Можно я вашу ладошку погляжу?

– Нет.

– Вам неинтересно?

– Как сказать.: Мне-то, может быть, и интересно – да боюсь, тебе скучно станет.

– Вы меня интригуете.

– Эх, – вздохнул Николай Степанович, – не привык я отказывать женщинам: Но – чтобы без обмороков и криков. И – главное – никому. Идет?

– Идет…– чуть растерянно сказала цыганка.

Через пять минут, отпустив его руку, она произнесла тихо:

– Да уж, о таком и захочешь, да не расскажешь…

– И что меня ждет?

Она помолчала.

– Война, Николай Степанович…

Громко ударил дверной звонок. Гаврилов шагнул было к двери, но Николай Степанович отстранил его: сам.

За дверью стояли Коминт с бутылками и очень задумчивый Гусар.

– Итальянская мутотень, – с отвращением сказал артист Донателло. – И больше ничего. И как вы живете?..

– Озверели вы там, в вашей Москве, – сказала Аннушка, принимая покупку.

– Ну нельзя же это пить! – воскликнул Коминт. – Но пьем…– добавил он с сожалением. – А что делать?

Делать в такой ситуации и вправду было нечего.

– Чего вы такие смурные пришли? – спросил Илья.

– Да вот даже и не знаю, – Коминт повесил куртку, пригладил волосы. – Вроде бы все нормально. Только вот ряженые какие-то непонятные по двору шляются…

– Какие могут быть ряженые? Праздники вроде бы позавчера кончились.

– Так вот и я о том же… И вообще, ну, не знаю даже, как сказать…

– Да скажи хоть как-нибудь, – потребовал Николай Степанович.

– Ну, вот представь себе: выходишь ты на арену – и под прожектором оказываешься. И сейчас: вышел, никакого прожектора, понятно, нет – а все точно так же. И эти, чтоб им пропасть, клоуны…

– Что они хоть делали-то?

– Да – ничего. Стояли, водку пили. В общем, что-то нечисто. Копчиком чую.

Копчик битый у меня…

– Ладно, ребята. Бдительности не ослабляем, хоть и туман. Рядовым – песни петь и веселиться, – скомандовал Николай Степанович.

И тут на кухне закричали…

В одну секунду все влетели туда, сметая табуретки. Аннушка на четвереньках стояла на столе, непостижимым образом уместившись среди гор посуды. Гусар молча давил кого-то в углу.

– Крыыыыы…– выдохнула Аннушка, подбородком указывая в ту сторону.

Гусар сделал шаг назад и коротким движением головы швырнул под ноги соратникам большую черную крысу. Та задрожала и вытянулась.

Николай Степанович принял Аннушку со стола, осторожно поставил на пол.

Рыжая и Светлана тут же увели ее в комнату – прореветься.

– А ты говорил – крыс не водится, – сказал доктор Степке.

– Проляпс, – развел руками Степка.

– Враги подбросили, – сказал Коминт.

Он присел над трупиком. Потом встал, посмотрел на всех.

– А ведь и правда – враги. Глянь-ка, Степаныч…

Крыса была размером с небольшую кошку, хвост имела короткий, зато – огромные резцы, торчащие изо рта, как клыки вампира, и – аккуратные розовые ручки вместо передних лап:

– Мутант, – с испугом сказал доктор. – Довыеживались…

– Илья, – сказал Николай Степанович. – На два слова…

И, отведя его чуть в сторону, спросил:

– По Аргентине не скучаешь?

Когда я был влюблен.... (Атлантика, 1930, Вальпургиева ночь)

Я лежал и домучивал аграновский доклад. Тяжелым же слогом изъяснялся Яков Саулович… Да, господа гэпэушники знали много, очень много, непозволительно много. Но, на наше счастье, из ясных и очевидных фактов соорудили для себя совершенно кадаврическую картину мироздания. Они станут ею пользоваться в своих деяниях, и поначалу, как это водится, у них все будет получаться; потом пойдут сбои, потом – наступит крах… Но до полного краха никто из них, нынешних, уже не доживет. …Мы должны, товарищи, с особым тщанием и бдительностью оберегать товарища Сталина не столько потому, что он наследник и продолжатель дела нашего великого вождя Ленина – мы знаем, что у товарища Ленина было немало достойных наследников и продолжателей, – сколько потому, что именно в нем, в Иосифе Виссарионовиче, воплощена на сегодняшний день, не побоюсь этого слова, мировая душа. Это не та душа, о которой толкуют нам мракобесы. Нет, товарищи это истинная душа! Подлинная душа мирового пролетариата! Наш товарищ Сталин – есть Майтрейя Будды, истинное его воплощение на земле.

Всемирно-историческая миссия народов бывшей Российской империи – служить претворению Будды. Но прежде всего – это наша с вами миссия, товарищи Рабоче-Крестьянская инспекция! (Голос из зала: «Опять с боженькой заигрываете! Хватит с нас Луначарского с Богдановым!» – «Будда выше всех и всяческих богов, товарищи. Буддизм есть материализм и эмпириокритицизм в высшей своей стадии!»)

А теперь, товарищи, я скажу вам то, что вы обязаны будете забыть немедленно за порогом этого зала. Настоящим отцом товарища Сталина является не сапожник Бесо Джугашвили, а великий русский путешественник и первооткрыватель Азии Николай Михайлович Пржевальский. Достаточно нам взглянуть на портреты этих великих деятелей, чтобы все вопросы отпали сами собой. (Тот же голос из зала: «А пойдет ли это на пользу пролетариату?» – «Я скажу тяжелую вещь, товарищи. Не все то, чем владеет пролетариат, идет ему на пользу. Именно поэтому ему и необходимы вожди. Явные и тайные. Вы, например. Без вождей уже давно бы все рухнуло в угаре нэпа, в бездумности и максимализме военного коммунизма.»)

Как известно, товарищ Пржевальский открыл и учредил центр Азии. В этом центре он обнаружил тщательно законспирированную группу тувинских шаманов.

Напрасно английская разведка по наущению всяческих Ллойд-Джорджей и Чемберленов ищет в Гималаях пресловутую Шамбалу. Шамбала вот уже восемь лет находится под нашей непосредственной опекой. И недалек тот день, когда мы присоединим ее к СССР на правах республики! (Аплодисменты) Освободив этот оплот шаманизма, товарищ Пржевальский потребовал, чтобы следующее воплощение Будды состоялось в России. Мало того, он настоял, чтобы этим воплощением стал его будущий ребенок. Для производства на свет этого ребенка была использована по возвращении из экспедиции служанка товарища Пржевальского Кетеван Джугашвили…

Я словно бы услышал за спиной яростный итальянский шепот: «Басссстардо!..»

Яков Саулович добросовестно заблуждался – равно как и Николай Михайлович.

Во-первых, оба высокомерно не различали шаманизм и ламаизм; во-вторых, тувинские шаманы были настолько крепко обижены первооткрывателем Азии, что их молитвами во младенце воплотился отнюдь не Будда, но владыка Царства мертвых Эрлик. И, наконец, Шамбала находилась никак не в Туве, а на своем обычном месте, в чем Якову Сауловичу, вполне вероятно, и предстоит убедиться в ближайшем будущем…

В полночь удары корабельного колокола оповестили нас о начале карнавала. От траура молчаливо отказались: пусть мертвые хоронят своих мертвецов. Я вынул из шкафа заранее взятый в костюмерной наряд Калиостро (представляю, как хохотал бы сеньор Бальзамо, увидев его!), переоделся, натянул перед зеркалом шелковую полумаску. Почему-то стало грустно.

Столы в ресторане были составлены вдоль стен, и на них громоздились живописные горы разнообразных фруктов, маленьких бутербродов и прочих милых пустячков; стюарды, похожие на быстрых черно-белых птиц, скользили, разнося напитки. Я оказался в компании с высоким бокалом, содержащим нечто полосатое, с соломинкой и ломтиком лимона, оседлавшим кромку бокала, как мальчишка соседский забор.

Атсон с костюмом не мудрил: просто надвинул стетсон на лоб и перевязал нижнюю часть лица клетчатым платком. Теперь он внимательно присматривался к коктейлю, не решаясь что-либо предпринять.

– Хотите, я прострелю вам платок? – предложил я. – В дырку можно будет вставить соломинку.

– Я бы лучше вставил соломинку этой чертовой англичанке, – сказал Атсон. – Представляете, Ник, я уже всерьез раскатал губу на наследство.

– Еще не все потеряно, – обнадежил его я. – Тело так и не нашли.

– И не найдут никогда: Эх, если бы мы жили по американским законам: представляете, богатый дядюшка лежит каких-то два года на дне реки Гудзон в безвестной отлучке – и вот к вам заявляются адвокаты, страховые агенты, прилипалы…

– Не забывайте, Билл, что первенец я.

– Ну, это дело поправимо, – он легкомысленно махнул рукой. – Я же говорю: по американским законам.

– А-а, – понял я.

И тут оркестр наш заиграл!

Я смотрел, как идет Марлен. Перед нею все исчезали.

– Простите, Билл, – сказал я и пошел ей навстречу.

На балу она была пейзанка в крахмальном чепчике. Мы встретились в центре зала, потому что не могли не встретиться. Я сразу повел ее. Она была необыкновенно гибкая и точная.

– Ты задержишься в Америке? – спросила она.

– Если все будет хорошо – то нет, – сказал я.

– Тогда я помолюсь, чтобы все было плохо.

– Вряд ли эту молитву услышат: Тебе не перекричать толпу.

– Я постараюсь перекричать.

– Господи, Марлен… В твоем распоряжении будет вся голливудская конюшня. Как только ты увидишь живого Дугласа Фербенкса, ты мгновенно забудешь уродливую музейную крысу.

– Не лги женщине. Ты такая же музейная крыса, как я – непорочная дева-кармелитка.

– А даже если и так? Что тогда?

– Не знаю. Только чувствую, что если ты мне скажешь сейчас: брось все, иди со мной – брошу и пойду. Как будто бы: как за вечной молодостью. Ты понимаешь?

Боже, подумал я, от этих женщин ничего невозможно скрыть!

– Я не скажу так, Марлен. Не могу. Не имею права.

– Значит, я все поняла правильно…

Мы дотанцевали в молчании. Потом она гордо улыбнулась мне и сменила партнера.

С сомнением в сердце я вышел покурить. Океан был тих. Из-под шлюпочного брезента палубой ниже опять слышалась какая-то возня. Облокотясь о леер, стояла шумерская царица и курила сигару.

– Вы не танцуете, Ваше величество? – спросил я.

– Отчего же, – сказала царица рассеянно. – Танцую. Просто сейчас я думаю, кто должен стать следующей жертвой. Представляете: пассажиры парохода гибнут один за другим, все друг друга подозревают, ведут безрезультатное расследование…

– Но мы уже почти приплыли, – сказал я.

– Это не факт, – сказала она. – Взрыв в машинном отделении, поломка винта…

– Топор, подсунутый под компас, – подсказал я. – Надежнее уж взять остров. Что-то вроде Святой Елены:

– Убийство Наполеона, – вкусно произнесла она. – М-м… Неплохо, неплохо. Да только не нам, англичанам, об этом писать. Николас, вы в юности не сочиняли стихи?

– Еще как, – честно сказал я.

– А потом все прошло?

– Можно сказать, что прошло.

– Вот и я! Ах, черт, черт, черт! Как бы я хотела написать русский роман, типичный роскошный русский роман, в котором ничего не происходит – и все гибнет, гибнет…

– Да. «Они пили чай и говорили о пустяках, а в это время рушились их судьбы…»

– Именно так, Николас! Это гениально. Вот это – гениально!

– Скажите, Агата, а зачем вы затеяли тот Nichtgescheitgeschehnis вокруг несчастной мадам Луизы?

– Ах. Было так скучно, что я поняла: если не устрою чего-то подобного, то взаправду кого-нибудь отравлю. Но вы же не обиделись?

– Какие могут быть обиды между поэтами? А кстати, где действительно мадам Луиза?

Агата повернулась ко мне. Глазки ее озорно светились.

– По моему знаку зададите мне этот же вопрос – но громко. Хорошо?

– Ну…

Она поманила меня за собой и быстро пошла к трапу. Мы спустились палубой ниже, прошли немного к корме и остановились напротив шлюпки, издававшей звуки. Агата махнула мне рукой.

– А где же действительно мадам Луиза?! – громко, как на сомалийском базаре, закричал я.

– Эта старая французская мымра? – в тон мне закричала Агата. – Да ее отсутствия не заметил даже ее собственный муженек!

Шлюпка накренилась. Агата схватила меня за руку, и мы, как нашкодившие гимназисты,, бросились к ресторану. Мы еще не добежали, когда оркестр скомкал и оборвал мелодию:

– Вот вам и следующий, – сказал я.

В зале загорались люстры, публика устремлялась к центру зала, где немец-репортер размахивал, как знаменем, мокрым снимком.

– Маньяк! – кричал кто-то. – На корабле маньяк!

Таща за собой Агату, я протолкался к немцу. На снимке было несколько пассажиров, в том числе мадам Луиза; они весело улыбались, освещенные солнцем, а за их спинами на белой надстройке лежала тень: скособоченный силуэт человека с занесенным над головой пожарным топором…

Все стихли. Пассажирский помощник начал, заикаясь и путаясь, говорить что-то успокаивающее, но его прервал резкий властный голос:

– Какая блядь назвала меня старой мымрой?!

Агата тихо ойкнула и спряталась за меня.

В дверях стоял пьяный и растерзанный греческий принц с тусклым огнем в глазах, а на шее его висела, как очень большой и мятый галстук, мадам Луиза…

И вот здесь, господа, уже не в первый раз меня восхитили англичане. Ведь что бы сделали русские? Побили бы сначала принца, а потом бедняжку Агату. Или наоборот: сначала Агату, а потом принца. И долго бы потом мучились от осознания подлости бытия. Что бы сделали гордые французы? Часть их попортила бы прическу мадам, а оратор-аматер часа два без перерыва обличал бы гнусный порок, – меж тем как вторая часть тихонечко бы увлекла мадам в более надежное место. Что бы сделали немцы? Засадили бы парочку в разные – подчеркиваю, разные! – канатные ящики, а прочую публику разогнали по каютам.

Чем бы исчерпали вопрос навсегда. На мой же особый взгляд, единственные, кто в этом деле заслуживал мордобоя, были телохранители принца, которые, мерзавцы, все знали, но помалкивали. Хотя, опять же – служба… Англичане же, пожилая чета, просвещенные мореплаватели, бросились к виконтессе и принцу, как к потерпевшим кораблекрушение, словно шлюпка та не качалась над палубой, а была долгое время игрушкою волн и стихий. «Потерпевших» стали отпаивать кофием, укутали пледами, потихоньку увели прочь с глаз. Виконт дю Трамбле даже не подошел к счастливо обретенной супруге, а продолжал демонстративно оказывать знаки внимания польской графине. Оркестр вновь заиграл, инцидент обрел, наконец, свое естественное завершение, участники расследования вздохнули и слегка расслабились, и даже Петр Демьянович пригласил на тур вальса даму в красном домино.

Назад Дальше