На свободу — с чистой совестью - Юрий Леж 3 стр.


Стараясь посильнее топать, прикашливая и похлопывая себя руками по бедрам, чтобы произвести побольше шума, Генка прошел из сеней в барак, одним только появлением своим прервав разговор у печки. «Главное, не решили б, что я специально подслушивал, — сердясь на самого себя за заминку при входе, подумал Антиохов. — И надо ж было застрять так… хотя, вот, в самом деле — какие же мы «высшие разумные», если примитивным оружием овладеть не в состоянии?»


Под самый уже Новый год, который здесь отмечали в ночь на первое января, пришли радостные вести с фронтов, вторгшихся захватчиков отогнали от столицы, и война, казалось, замерла, присыпанная мягким, пушистым снегом, оглушенная тридцатиградусными морозами, но все равно зима и большая часть весны прошли в тяжелом, тревожном ожидании чего-то значительного, но так до конца и непонятного.

…А летом тревожные вести начали долетать до лагеря, лишенного уже и официальных радиопередач: репродукторы сняли и куда-то увезли почти полтора десятка самых боеспособных из оставшихся конвоиров. Вместе с ними исчез и лагерный «кум», говорят, попавший сюда за какую-то провинность, но удивительно быстро адаптировавшийся и научившийся разбираться в нечеловеческой психологии и тонкостях взаимоотношений иных.

В разговорах оставшихся охранников, начальства, прочей лагерной обслуги из местных все чаще и чаще звучали незнакомые, но уже не казавшиеся далекими и непонятными названия: Моздок, Дон, Вязьма, Ржев, Сталинград… И название последнего города звучало изо дня в день все тревожнее и тревожнее.

То ли от общей мрачной и гнетущей обстановки, то ли так уж сложилось непреднамеренно, но и осень в этот год оказалась затяжной, дождливой, холодной. На лагерных огородах сгнило, попрело и поморозилось всё, что только могло сгнить, попреть и пострадать от ранних ночных заморозков. Зима обещала быть по-настоящему голодной и злой.

Но и голод, и прошедшее уныние осени неожиданно отступили перед фронтовыми новостями. Под очередной Новый год, который традиционно не праздновали, а просто отмечали удивительно тихо и спокойно, под Сталинградом была окружена, а потом и ликвидирована огромная войсковая группировка врага. Это была первая серьезная, по-настоящему чувствительная победа в этой долгой, изнурительной войне.

А через восемь месяцев после внезапного исчезновения в лагерь также неожиданно вернулся «кум»: в новеньких погонах полковника, с совершенно седой головой и начинающими дрожать при малейшем волнении руками. Вместе с ним прибыло полдесятка бойцов, когда-то уходивших воевать отсюда, из лагеря, и — слухи. Шепотком охранники, а следом за ними и зэки, рассказывали друг другу, как в пустынных донских степях гнали наших к Волге германские дивизии, как сравняли с землей огромный город, как на этих развалинах дрались за каждую улочку, каждый дом, как все-таки отдали врагам город и тут же, фланговыми, мощными ударами перерезали связи чужой армии со своими тылами. И как потом — железом на железо — остановили танки Манштейна, рвущиеся, во что бы то ни стало, к окруженным войскам. Еще тише, пряча глаза, рассказывали, как умирали десятками и сотнями вражеские солдаты, блокированные в разрушенном городе, от морозов, недоедания, обстрелов и бомбежек. А про «кума» рассказывали, что все полгода прослужил он едва ли не при штабе самого адмирала Канариса, начальника военной разведки врага, много ценных сведений передал, был разоблачен, стоял под пытками и чудом смог бежать… Что из всего этого было правдой, а что — незатейливыми солдатскими фантазиями, никто из зэков, даже многомудрый Велли, не мог судить. Но то, что военная фортуна повернулась лицом к русским, поняли все.

Лагерную охрану не меняли, все-таки, секретность — есть секретность, но прислали новое обмундирование с погонами, так ненавидимыми большинством красноармейцев всего-то несколько лет назад. И — главное, чуток улучшилось снабжение продовольствием. Паек, хоть и не увеличился, но стал поразнообразнее, теперь месяцами жевать перловку уже не приходилось.

А в середине лета из лагеря исчезли эши. Не все, правда, а только те, про которых говорили, что они — экипаж боевого крейсера, потерпевшего жутковатую аварию рядом с планетой лет тридцать назад. Как обычно бывало, самого момента исчезновения эши никто не заметил, были они тут, рядом, крутились на подсобных работах, а потом, раз — и нету. Да уж, чему-чему, а режиму секретности и конспирации у местных безопасников можно было поучиться и самым «высшим». Через недельку Велли авторитетно объявил, что ящеров обменяли на что-то такое, что непременно даст о себе знать в ходе войны. И — как в воду глядел. К концу лета враг потерпел еще одно сильнейшее поражение. Теперь у всех на языке были слова «Курск», «Орел», «Белгород», «тигры», «Прохоровка», «мясорубка», «жуть»…

И хотя в войне явственно обозначился коренной перелом, восстанавливать охрану в лагере до числа довоенной, ну, или хотя бы первых месяцев войны, никто даже и не подумал. Впрочем, так оно было даже и лучше. Меньше людей посвящалось в высшие государственные секреты, а сами зэки давно смирились со сложившимся положением, понимая, что о побеге или неподчинении могли думать, разве что, вновь прибывшие, но и у них такие мысли выветривались очень быстро, в основном, под напором разъяснительных разговоров «стариков»-сидельцев и хотя бы поверхностным знакомством с местными реалиями.

— Сбежать-то? да запросто, — снисходительно кивал Генка молодому, пока еще розовощекому и удивительно энергичному пареньку, доставленному в лагерь пару дней назад и теперь рвущемуся на волю. — Сбегай… до первых патрулей. Ежели тебя сразу, на месте, не пристрелят, то вернут в лагерь, и хорошо, если в наш, то посадят в общий, будешь там уголовникам втирать про свой высокий интеллект и достижения цивилизации… хорошо, если за блаженного примут, может, и не тронут, но — по-всякому бывает, нравы тут первобытные, простые и грубые…

— Ты-то откуда такое знаешь — как в других местах? — поинтересовался новоиспеченный сиделец, пока еще жадный до любых новостей и уже томимый информационным голоданием, через которое прошли все из сидящих с разной степенью тяжести.

— Бывает, к нам подсаживают кого из местных, — нехотя пояснил Антиохов. — В воспитательных целях. Мол, ты вот такой умный и против власти прешь, а глянь — инопланетники, высшие, можно сказать, существа, а тихо-мирно свой срок мотают, не кочевряжатся… Знаешь, у некоторых от нолсов да ворбланов и мозги набекрень становятся, ведь они такого даже на картинках в своем кино не видели…


…А потом была Победа!

Где-то там, в далеком Берлине и чуть более близкой Москве, солдаты палили в небо, впервые за долгие месяцы бесцельно и безумно расходуя боезапас, а простые люди плакали и смеялись от счастья и горя одновременно; где-то там шли на восток эшелоны, груженные демонтированными станками, металлом, полуфабрикатами, двигались вагоны, наполненные картинами старых мастеров, резной антикварной мебелью, фарфором королевских дворцов и — тысячами когда-то служивших врагу соотечественников.

А в лагере теперь стало спокойно, тихо и даже как-то умиротворенно. В очередной раз сменилась форма и оружие конвоиров, стали меньше дрожать руки «кума», по выслуге лет и возрасту на пенсионное содержание ушли с полдесятка «старичков»-офицеров, и их сменили новички-молодые, в первые месяцы службы вздрагивающие от испуга при встрече в сумерках с ворбланами или эшами.

Исчез из лагеря Велли. Но о своей, наконец-то, обретаемой свободе он успел предупредить Генку Антиохова.

— Меня обменивают! — сказал он, отведя своего приятеля подальше от чужих глаз и ушей, за бараки, почти к самому лагерному огороду, пустынному и хорошо просматриваемому со всех сторон. — Об этом говорить не положено, считается — сглазишь, но я не боюсь, это дело решенное…

— На что хоть сменяли? — поинтересовался больше из вежливости, чем от души, Генка, душа его давно уже огрубела и зачерствела, как прошлогодний ломоть хлеба.

— Не знаю, да и вряд ли это так интересно, — рассеянно отозвался нолс, роясь в карманах. — Вот, тебе на память от меня. Может, когда-нибудь и пригодится…

Велли протянул на ладони маленькую металлическую пластинку с изящно выгравированным на ней длинным, на добрый десяток цифр, номером и странной эмблемой, похожей на стилизованное изображение птицы.

— Это иридиевая пластинка, здесь, на этой планете, металл страшно редкий, да и не применяется сейчас практически нигде, — почему-то пряча глаза, пояснил гном. — Такой знак — анахронизм, конечно, но есть у всех нолсов с рождения…

Генка, не глядя, принял в ладонь пластинку, слегка ткнул Велли кулаком в плечо. Они помолчали немного, потом обменялись крепким, коротким рукопожатием и с нарочитой легкой ленцой в движениях, как и положено старым сидельцам, побрели к своему бараку…

P.S.

Геннадий Антиохов неторопливо шел по упругому светлому пенобетону давно знакомой, но представшей в совершенно ином, не узнаваемом облике улицы, поглядывая исподлобья на красивые, пестрые фасады высотных домов, сверкающих изомерным стеклом и даже дефицитным металлом. Под ясным голубым небом родной планеты, под легким, теплым, кондиционированным ветерком с добавлением тонизирующих ароматов различных цветов идти по этой улице было уютно, безопасно и комфортабельно. Здесь, буквально через каждый шаг, Геннадию на глаза попадались разноцветные торговые автоматы, наполненные пирожками, бутербродами, жареной картошкой, сладостями, легкими ароматическими сигаретами, минерализированной и витаминизированной водой в веселых пластиковых упаковках… то и дело обгоняя его, спешили по своим, наверное, важным делам веселые, беззаботные люди, изредка с затаенным любопытством поглядывая на смуглое, изборожденное легкими морщинами и будто выдубленное морозом, ветром и солнцем лицо Антиохова, такое непривычное, нестандартное, не вписывающееся в местный колорит.

Не обращая внимания на любопытствующие взгляды, Генка шел и шел себе, будто бы в никуда, никем и ничем не подгоняемый, не торопящийся, без опаски поглядывающий по сторонам. Несмотря на огромное желание, он не спешил подходить к автоматам, чтобы вытащить из них очередной пончик или сосиску в тесте, флакончик минералки или пачку малодымных сигарет с исчезающим пеплом. Что-то мешало Антиохову чувствовать себя своим в этом городе, среди тех людей, рядом с которыми он вырос и повзрослел, хотя — нет! — повзрослел-то он как раз уже не здесь…

Неожиданно среди заново привычной, знакомой толпы горожан Геннадий увидел нолса. Редкий гость на этой планете шел ему навстречу, неторопливый, основательный, стараясь не вертеть в любопытстве головой по сторонам. И будто что-то кольнуло под сердцем… конечно, это был не Велли, его Антиохов узнал бы из миллиона соплеменников, но… как-то сами собой встали у него перед глазами массивные створки тяжелых лагерных ворот, излаженные из широкой лиственничной доски, больше похожие на защиту средневекового острога в лесной чащобе, чем на вход в места заключения, и облезлые выцветшие под солнцем и дождем, дважды в год обновляемые свинцовым суриком простые слова «На свободу — с чистой совестью!», и будто наяву, зазвучали чуть гнусавые, негромкие слова:

Назад