Я устала, пойду спать.
Июль, 21, 1905
Стояла нестерпимая жара, и так по всей Европе и Америке, судя по газетам. (Я заставляю себя читать газеты каждый день, чтобы совершенствовать английский.) Люди умирают от солнечного удара и в Нью-Йорке, и здесь, но есть более важное сообщение — дети отравились мороженым. Я запретила Хансине покупать его мальчикам.
Продолжает расти напряжение между Англией и Германией, Данией и Швецией, и все из-за того, кому быть королем Норвегии — принцу Чарльзу Датскому или Бернадоту.[4] Было бы понятнее читать на датском. Как и следовало ожидать, вмешался император Вильгельм.[5]
Я написала длинное письмо мужу, и это объясняет, почему три дня не открывала дневник. Я писала «горькую правду» страницу за страницей. Как ужасно жить здесь, на такой мрачной улице, где все так враждебно настроены, пристают с глупыми вопросами — к примеру миссис Гиббонс со своими белыми медведями, жарой, и моими страхами, что начнется война. И что для иностранцев хуже всего, если в войну будут вовлечены Дания и Швеция. И как он мог оставить нас здесь, в чужой стране, на долгие месяцы?
Я рассказала ему кое-что еще из газет. У принцессы Уэльской 13 июля родился сын. Мне повезло меньше. Не забыл ли он, что я ожидаю его ребенка, который может родиться со дня на день? Я должна рожать его здесь в одиночестве? А вдруг я умру? Сотни женщин умирают при родах, хотя этого не случилось с принцессой Уэльской. Хансине вернулась с Моэнсом и рассказала о женщине, которая умерла сегодня утром, родив близнецов. Ей рассказала подруга, женщина низкого сословия, которая живет в тех лачугах на Уэллс-стрит. Осталось пятеро детей, все не старше семи лет, и больной безработный отец. Я закричала, чтобы она прекратила рассказывать мне такие вещи. Она что, сумасшедшая? Или совсем бесчувственная? Но эту историю я включила в письмо. Пусть и Расмус знает про такое. Почему я одна должна переживать? Это и его ребенок, по его вине он существует.
Конечно, я не уверена, что письмо дойдет. Он переедет еще куда-нибудь в поисках денег или человека, у которого их можно занять, чтобы продолжить дела с автомобилями.
Между прочим, я не назвала его «моим любимым мужем» или в таком духе. Я хочу быть честной. Написала просто «Дорогой Расмус» и подписалась «Твоя Аста». Вежливо, и не более того.
Июль, 26, 1905
Сегодня я совершила длинную прогулку. Я шла медленно, неся перед собой огромный живот. Преодолела не одну милю, возвращаясь по Ритсон-роуд и Далстон-лейн. Хотела взглянуть на лютеранскую церковь, хоть она немецкая, а не скандинавская. А потом сделала небольшой крюк — посмотреть на дом, в котором живет подруга Хансине.
Если бы только Расмус поселил нас в таком доме! Не громадный — такого в этой части Лондона просто не может быть, — но большой, в четыре этажа, и видно, что он знавал и лучшие дни. К парадному входу ведет лестница, две большие колонны поддерживают портик. Перед домом настоящий палисадник с красивой оградой. И много деревьев вокруг. Наварино-роуд не широкая, как Лавендер-гроув, а узкая и тенистая. На такой улице всегда приятнее находиться.
Я стояла разглядывала дом и размышляла, что рента за него, должно быть, фунтов на десять выше тех тридцати шести в год, что платит Расмус за наше жилье на Лавендер-гроув. И тут из дома вышла женщина с маленькой девочкой, очень эффектно одетая, в большой шляпе с перьями. Но я смотрела только на малышку. Она была такой хорошенькой, белокурой и изящной, словно сказочная фея. Клянусь, когда я так подумала, мой ребенок пошевелился, наверное поднял ручку, чтобы поприветствовать изнутри другого малыша.
Фантастическая чепуха, я понимаю. Но это подбодрило меня, и я благополучно добралась до дома, словно огромный неуклюжий корабль, который, покачиваясь, заплывает в гавань. Моэнс и Кнуд гуляли на улице. Они играли на тротуаре в серсо, что я купила на деньги, присланные моим дорогим щедрым мужем. Если не потребуется платить доктору при родах, я потрачу еще и куплю маленькому Кнуду волчок. У соседского мальчика волчок есть, пусть и у моего будет такой же.
Когда я вошла в дом, меня скорчило от резкой боли. Я даже подумала, не началось ли. Не хотелось раньше срока беспокоить Хансине — она стала бы суетиться, кипятить воду, завешивать простынями двери моей спальни. Поэтому я поднялась к себе, сняла шляпу, подошла к кровати, но не села, а просто прислонилась к спинке. Подкатила вторая волна боли, слабее, чем первая. Я продолжала стоять, наблюдая в окно за мальчиками. В сентябре Кнуд пойдет в школу, и я не знала, радоваться этому или нет.
Затем мне пришло в голову, что к этому времени у меня уже будет дочь. Ей исполнится больше месяца, и надо радоваться, что мальчики не целый день дома.
Вероятно, она родится ночью, подумала я, все так же стоя у кровати. Потом села, прижав руки к тяжелому животу. Приступы боли не повторялись, и я вспомнила, что точно так же было, когда я ждала Мадса. Ложные схватки, у некоторых женщин они длятся часами, а то и днями, прежде чем начнутся настоящие роды. Вероятно, есть научное объяснение этому, но я не знаю. В прошлом феврале схватки начались в среду, а Мадс родился только в пятницу. Бедный малыш, я не хотела его и поняла, как сильно любила, только после того, как он умер.
А вдруг моя дочь… вдруг она… Нет, не буду этого писать. Даже думать не буду. Или, если запишу, это станет гарантией того, что на самом деле ничего не случится? Нет, я не верю в такие вещи. Я не суеверна, и в Бога тоже не верю. И не буду больше писать его с заглавной буквы. Зачеркну это, нелепо почитать то, во что не веришь. Он просто бог, бог, которого не существует. Я впервые поняла это, когда ребенок родился не из того места, как я думала, и чуть не разорвал меня пополам. И я не буду ходить в лютеранскую церковь — немецкую, датскую, любую другую. Не хочу, чтобы мне давали очистительную молитву, будто родить ребенка — это грязно.
Я не приглашу доктора, если в этом не будет необходимости. Хансине справится. А если возникнут осложнения, она сбегает и приведет его. Жаль, что нет докторов-женщин. Я бы охотно согласилась, если бы в мою спальню вошла женщина в элегантном черном платье со стетоскопом на груди, похожим на изящное ожерелье. Но я дрожу от омерзения, представляя мужчину, который видит меня такой незащищенной, такой уязвимой, с обнаженным телом и в непристойном положении. Мужчины находят это забавным, даже доктора. Всегда на их лицах этакая ухмылка, если они предусмотрительно не прикрываются рукой. Женщины так глупы, словно говорят они, слабы и смешны, если позволяют такому случиться с собой. Безобразны и тупы.
Наконец я спустилась вниз. Хансине звала мальчиков ужинать. У меня пропал аппетит, я не могла проглотить ни крошки. Как всегда, за несколько дней до родов я просто прекращала есть. Мальчики снова рассуждали об именах. Одноклассник Моэнса сказал Кнуду, что его зовут на самом деле Канут, как короля, который сидел на морском берегу и приказывал волнам остановиться, приливу — повернуть вспять или что-то в таком духе. Заявил, что будет звать Кнуда Канутом, и все в школе тоже будут звать его так. А потом мальчишки на улице стали дразниться: «Канут, Канут, утонул — и капут». Так что теперь еще и Кнуд хочет быть Кеннетом. Кажется, в классе Моэнса четверо мальчиков по имени Кеннет. Я сказала, что он должен спросить отца, и это верный способ отсрочить решение на месяцы.
2
1988 год. В нашем обществе, когда вся семья больше не живет под одной крышей, своих кузин или кузенов встречаешь разве что на похоронах и, весьма вероятно, даже не узнаешь их. Я поняла, что вошедший в церковь мужчина мой родственник, только потому, что он сел рядом со мной на переднюю скамью. Так мог поступить только племянник умершей. Следовательно, это Джон Вестербю. Или его брат Чарльз?
Я не видела их больше двадцати лет, с похорон моей мамы. И еще один раз мельком. Они слишком торопились на деловую встречу. Этот мужчина оказался ниже ростом, чем запомнилось. И очень походил на Расмуса Вестербю, которого я называла Morfar — «дедушка» по-датски.
— Джон сейчас подойдет, — шепнул он. Значит, Чарльз.
Мой второй кузен — у меня их только два — явился со своим семейством в полном составе. На скамье как раз уместились мы все: Чарльз, Джон, жена Джона, их сын, дочь и зять — или это внук? Я попыталась вспомнить имена детей Джона, но не успела — зазвучал орган, и шестеро мужчин медленно внесли гроб с телом Свонни.
В церкви находилось около ста человек. Все запели, все знали этот псалом. До начала церемонии меня спрашивали, что исполнять, но я не смогла ответить. Насколько я знала, у Свонни не было любимого церковного гимна, но миссис Элкинс припомнила один. Она сообщила, что в те ужасные последние месяцы, когда Свонни была «не собой, а той, другой», ей нравилось напевать «Останься со мной». Поэтому мы пели именно его, в полный голос, под музыку на кассете — в наши дни трудно найти органиста.
В церкви находилось около ста человек. Все запели, все знали этот псалом. До начала церемонии меня спрашивали, что исполнять, но я не смогла ответить. Насколько я знала, у Свонни не было любимого церковного гимна, но миссис Элкинс припомнила один. Она сообщила, что в те ужасные последние месяцы, когда Свонни была «не собой, а той, другой», ей нравилось напевать «Останься со мной». Поэтому мы пели именно его, в полный голос, под музыку на кассете — в наши дни трудно найти органиста.
Я вышла первой. Для таких вещей есть общепринятый порядок, и сын Джона, который, видимо, знал все правила, оставил семью и проводил меня. Я пробормотала, что он очень любезен, и молодой человек склонил голову в официальном поклоне. Я лихорадочно пыталась вспомнить, как его зовут, но снова безуспешно. Ни имени, ни тем более чем он занимается и где живет.
Невыплаканные слезы высохли, но в горле стоял. комок. Я боялась, что разрыдаюсь, если представлю, как она шаркала по дому, что-то бормотала или мурлыкала себе под нос. Поэтому, когда мы все столпились вокруг могилы и гроб опустили, я заставила себя думать о том, как отличались бы похороны, умри она лет десять назад. Это вполне могло случиться, ей тогда было больше семидесяти.
Если бы не дневники, вряд ли эти люди собрались бы. Свонни Кьяр (на телевидении это имя всегда произносили неправильно) жила и умерла бы в неизвестности. Кто пришел бы на похороны той женщины? Женщины, которой бы она могла быть? Конечно, я. Джон или Чарльз, но не оба. Мистер Веббер, ее адвокат. Несколько соседей по Виллоу-роуд. Дочь Гарри Дюка, может, его внучка. Ну и все. А сейчас здесь и телевизионщики, и пресса. Они называют себя ее друзьями, возможно так и есть. Редакторы и менеджеры рекламных отделов издательств, толпа из «Би-би-си», продюсер и ведущий центральной программы независимой телекомпании, что снимала сериал. Репортеры с камерами и диктофонами, чтобы написать об этом в газетах…
А если бы они видели ее в последние дни? Какую историю предпочли бы рассказать, если бы узнали, что из-за какого-то заболевания мозга она страдала раздвоением личности, что истинной Свонни оставалось все меньше и та, другая, брала верх? Некоторые молодые журналисты ухитрялись путать Свонни с ее матерью. 1905 год для них такое же далекое прошлое, как и 1880-й. В их глазах она скорее автор, а не редактор дневников.
На их бледных невыразительных лицах застыла скука. Мы прошествовали по влажной траве к могиле, которую кто-то аккуратно обложил дерном. Когда гроб опустили, один из датских кузенов Свонни, проделавший путь из Роскильде, бросил в могилу пригоршню земли. Женщина, которая первой последовала его примеру, видимо, дочь Маргарет Хэммонд, но остальные, что пачкают лайковые перчатки влажной лондонской глиной, мне не знакомы совсем. Одежда доброй половины женщин была бы уместнее на свадьбе, чем на похоронах. Их высокие каблуки проваливались в мягкий дерн, и только мы отошли от края могилы, на роскошные шляпы хлынул дождь.
Я отвезла мистера Веббера на Виллоу-роуд в моей машине, остальные последовали за нами — то есть приглашенные. Я позвала агента Свонни, ее издателя и продюсера фильма. Угощать сандвичами и вином ораву рекламщиц и секретарш, которые страстно желали попасть в дом, где жила Свонни Кьяр, — это выше моих сил.
Этот симпатичный домик всегда нравился мне, но я считала его самым обыкновенным, пока Торбен не объяснил, что их дом — один из лучших в Лондоне образцов архитектуры тридцатых годов. Они переехали туда сразу после постройки, за несколько лет до моего рождения. Отперев входную дверь и переступив порог, я поймала взгляд мистера Веббера. Точнее, попыталась поймать, а он отвел глаза. Его лицо казалось более невозмутимым и бесстрастным, чем обычно. Интересно, действительно ли адвокаты читают завещания после похорон, или так бывает только в детективных романах?
Миссис Элкинс приготовила закуску, откуда-то появилась бывшая секретарша Свонни, Сандра, и организовала выпивку. Копченый лосось, белое вино, газированная вода — все как полагается. Я заметила двух медсестер, Кэрол и Клэр, затем подошел родственник, чье имя я так и не вспомнила, и сказал, что видел Свонни на похоронах своего дедушки Кена и она поразила его своим ростом и красотой.
— Я не мог поверить, что это двоюродная бабушка. Мне было только двенадцать, но я оценил, как она изящна, насколько элегантнее других одета.
— Да, она всегда отличалась от других родственников, — заметила я.
— Более чем, — согласился он.
Я поняла тогда, что он не знал. Джон, его отец, не рассказал ему, потому что, в свою очередь, его отец не рассказывал ему. Кен не верил ни единому слову об этом.
Неожиданно он заговорил, немало удивив меня:
— Вам не приходило в голову, что у Асты и Расмуса при таком количестве детей так мало потомков? И только один продолжатель фамилии, то есть я. Ведь у тети Свонни детей не было, у Чарльза их нет, да и у вас тоже, так?
— Я никогда не была замужем, — заметила я.
— О, извините! — Он залился ярким румянцем.
Наверное, он совсем молод. К тому же упомянул, что, когда умер Кен, ему было лишь двенадцать. Он и выглядит молодо, но одежда явно не соответствует возрасту. До сих пор я не встречала никого моложе пятидесяти с таким тугим воротничком, в таком унылом черном пальто с поясом. Волосы, коротко подстриженные на затылке и висках, аккуратно разделены пробором. Краска смущения заливала его лицо добрые полминуты и исчезла лишь к возвращению мистера Веббера. Похоже, тот назначил себя моим покровителем.
На самом деле, я даже не замечала его, пока все не ушли, а он остался. Женщина в большой черной шляпе, направляясь к выходу, спросила, продолжат ли издавать дневники и буду ли я их редактировать. Другая дама, в серой меховой шляпе, видимо, менее информированная, хотела узнать (полагаю, дрожа от нетерпения), не внучка ли я Свонни.
Мы с мистером Веббером остались одни в доме Свонни. Неожиданно проникновенно, но, как всегда, четко, он произнес:
— Когда умирает знаменитость, люди забывают, что родные этого человека чувствуют боль утраты также остро и тонко, как родные и близкие неизвестной персоны.
Я сказала, что он очень точно подметил это.
— Они полагают, — продолжил мистер Веббер, — что яркий свет мировой славы высушил источники скорби.
Я неуверенно улыбнулась, поскольку не все сказанное относилось к Свонни, хотя многое. Затем мы присели, и он, вынув из портфеля какие-то бумаги, сообщил, что Свонни все завещала мне. Хотя завещание требовалось еще утвердить, я могла остаться здесь. Кто бы возразил? Но я все-таки поехала к себе. Иначе все эти впечатления переполнили бы меня. Я бы дошла до нервного срыва — когда не можешь сидеть на месте, а мечешься из комнаты в комнату, размахивая руками; когда нужно с кем-то поговорить, а с кем — не знаешь.
Дома лучше. Я присела на диван и задумалась, почему всегда считала, что по наследству мне достанется совсем немного, а большую часть Свонни оставит родственникам из Роскильде. В завещании оказалась приписка для меня, и мистер Веббер прочитал следующее: «…моей племяннице Энн Истбрук, поскольку она единственная внучка Асты Вестербю по женской линии…» Мы оставили без комментариев эту фразу. Свонни любила свою мать, которую я помнила, и Джон с детьми не включены в завещание, потому что родство идет через дядю Кена, то есть по мужской линии.
Я разбогатею. Исследования, которые я вела для авторов, интересны, но много денег не приносят. Смогу, если захочу, переехать на Виллоу-роуд. Смогу бросить работу, хотя это вряд ли. У меня будут деньги, акции почти на полмиллиона фунтов, а также авторский гонорар за годы издания. Я буду владеть кроватью с пологом на четырех столбиках, которая вроде бы принадлежала Полине Бонапарт, черным дубовым столом с резными листьями по краю, «Головой девушки» — часами из позолоченной бронзы — и рождественскими настенными тарелками завода «Бинг и Грёндаль» с 1899 по 1986 год. Правда, там недостает одной, наиболее ценной — первой за 1898 год.
На самом деле я уже владею всем этим с момента смерти Свонни. Я хозяйка трех редких ваз, изготовленных в ограниченном количестве ко дню коронации Христиана X. Они белые, разной формы, украшены рельефной короной и рисунком Датской королевской армии, подарены родителям Торбена на свадьбу. Столовый сервиз «Флора Даника» теперь тоже мой, и картина Карла Ларссона, что висит в гостиной Свонни — родители и дети, пьющие чай под березами.
Дневники тоже мои, изданные и неизданные, перепечатанные и рукописные, переведенные и непереведенные. О чем большинство людей в моем положении вспомнили бы в первую очередь. И если бы я осталась в доме Свонни, то очень захотела бы посмотреть их. Но я не знаю, где Свонни держала оригиналы, пришлось бы их отыскать и заняться тем, чего я никогда не делала, — в одиночестве рассматривать их, прикасаться к ним.