Все равно, несмотря на медленный прогулочный шаг, на работу пришел не к восьми, как обычно, а на полчаса раньше. Подошел к наружным дверям своего СИ-4, позвонил. Хоть было еще неурочное время, ему открыли быстро, словно там тоже волновались и ждали. На дежурстве сегодня был Чусовлянов Борис. Михалыч, но только при своих, называл его Чусиком. Несмотря на свои года – почти шестьдесят – против Михалыча тот был еще мальчишкой. С порога взглядом Михалыч спросил об обстановке. Чусик отрапортовал:
— Все нормально.
— Прессы еще не было?
— С ними договорились, что только после восьми часов.
— Хорошо. Как Сидорчук?
— Волнуется, не спал всю ночь.
— Мне тоже не спалось.
До восьми часов никаких дел не было, и Михалыч, чтобы скоротать время и еще раз осмотреть свое хозяйство, решил пройтись по территории. Поставил об этом в известность Чусика, тот понимающе кивнул.
Неспеша Михалыч пошел по знакомым дорожкам, вначале в сторону столовой. Шел мимо опустевших жилых корпусов, знакомых за долгие годы до каждой мелочи, до каждой трещинки и шляпки шурупа. Всюду стояла неестественная тишина. Словно брошенный город. В безлюдную столовую Михалыч заходить не стал, повернул к спортзалу.
В главном зале, чаще всего служившим волейбольным полем, на полу валялся стул. Михалыч поднял его, поставил к стене. Теперь полный порядок, замечаний нет, все готово к приему посетителей, которых уже не будет.
В зале тяжелой атлетики и тренажеров Михалыч провел пальцем по, стоящей у стены, скамейке. Остался чуть заметный след. «Уже покрывается пылью. Грустно».
Выйдя из спортзала, Михалыч услышал какое-то оживление со стороны входных ворот, понял, что появились представители прессы и руководства, направился туда. Уже через минуту подошел к ним:
— Здравствуйте. Прошу внимания. Я – начальник Социального изолятора, майор Ковалев Игнат Михайлович.
Михалыч начал вводить братию, освещающую мировые события, в курс дела, в то, как будет проходить процедура освобождения. Вначале он обозначил временные рамки:
— Согласно установленным правилам непосредственно момент освобождения происходит в 9-00 по сигналу таймер-автомата. После этого бывший осужденный считается свободным человеком, и мы будем не вправе навязывать ему свою волю, удерживать вопреки его желанию. Он может сразу же покинуть изолятор, — Михалыч для наглядности указал ладонью на дверь – направление, в котором Сидорчук удалится от всех их. Продолжил. — Из этого ясно, что он будет в вашем распоряжении с момента доставки сюда и до 9-00. Времени на интервью очень мало. — Михалыч взглядом обвел всех присутствующих, все ли поняли. — Далее: пространственное расположение. Заключенного товарищ капитан, — Михалыч указал на Чусика, — выведет из жилого блока, сопроводит его сюда. Борис Андреевич, покажите место, где будет стоять заключенный.
Тот мелом на одной из плит, которыми была вымощена площадь при входе, начертил прямоугольник:
— Здесь. Михалыч продолжил:
— Я буду стоять справа от Сидорчука, — встал рядом с прямоугольником, — капитан – слева. После удара таймер-автомата в колокол я поздравлю бывшего заключенного с освобождением, после этого – он свободный человек и нам не подчиняется. Вот такая предстоит процедура. Вопросы?
— Когда будете выводить?
— Это зависит от вас. Как только вы будете готовы. Ориентировочно: 8-40.
Больше вопросов задавать не стали, началась подготовительная суета. На прямоугольник поставили какую-то молоденькую девчонку, по ней стали устанавливать свет, выверять самые удобные ракурсы.
Пресса расположилась перед прямоугольником неполным полукругом, трое представителей официальных и правительственных организаций встали сбоку. Весь обслуживающий персонал – четыре человека – расположились напротив. К 8-40 активность стал спадать, все заканчивали свою подготовку к встрече. Наблюдающий за всем этим Михалыч понял, что пора. Сказал негромко:
— Боря, веди Сидорчука.
Чусик пошел к жилому корпусу. Вошел внутрь. Сразу же вышел обратно, за ним шел виновник торжества. Подошли к назначенному месту. Рукой Чусик указал на прямоугольник. Сидорчук все понял, встал в него. На прибывшего сразу же посыпались вопросы:
— Как себя чувствуете?
— Хорошо, — особым красноречием журналистов Сидорчук поражать не стал.
— А как вам последнее время?
— Три недели провел как в большой одиночке.
— Расскажите о Ваших дальнейших планах.
— После освобождения вначале поеду в Новосибирск, там у меня родственники. Потом – в Верх-Инчерель. Город такой, небольшой, на Оби.
— Чем будете заниматься?
— Предложений много, но чем именно пока не решил, посмотрю на месте. И вопросы, вопросы… Неожиданно ударил колокол: «Дон-н-н!!!» Вот и пришел этот миг.
— Тихо!!! — оборвал всякий шум приказ капитана Чусовлянова.
В наступившей тишине начальник Социального изолятора номер четыре майор Ковалев громко и торжественно, выделяя каждое слово, продекларировал:
— Именем Союза советских социалистических республик объявляю гражданина Сидорчука Константина Денисовича свободным и равноправным.
Потом Михалыч сделал пару шагов, встал лицом к Сидорчуку, посмотрел ему в глаза. Понял, что этот момент настал, что тот сейчас уйдет, а это конец всему. Протянул ему руку, глуховато произнес:
— Поздравляю.
Сидорчук пожал ее. Михалыч же, в нарушении сценария, шагнул навстречу и обнял, как-то по отечески, бывшего, теперь, заключенного. Украдкой провел пальцем по глазам, прогоняя просящуюся на волю, слезу. Прошептал на ухо:
— Последыш ты наш. — Отстранившись, вернулся на свое место.
— Константин Денисович! — журналисты хотели, было, вернуться к вопросам, но тот поднятыми ладонями дал понять, что ответов не будет, что все кончено и он уходит. Навсегда.
Михалыч смотрел ему вслед и понимал, что сегодня, 30 апреля 2061 года освободился последний заключенный Советского союза. В связи с этим закрывается последняя тюрьма – изолятор СИ-4, упраздняется за ненадобностью целый род войск – Внутренние войска Советского союза. Но это не все, трудно перечесть все последствия, которые с этим связаны. Многие-многие вещи, сопровождавшие человечество тысячи лет стали теперь ненужными. Весь мир Земли, с Советским союзом во главе, вступил в новый этап своего развития.
nordsnisse 529: Предъявите ваши документы!
Один – тощий, коренастый и чернявый, другой – тощий, коренастый и светлый, постригся наверное после обеда, потому что сквозь белесый пух на голове сияет молочная кожа. С утра-то солнце жарило так, что его блондинистая маковка в пять минут заалела бы – ковать можно. А часов с двух тучи натянуло, вот поэтому и не обгорел. Наверное, сразу из парикмахерской они сюда и рванули. Все они стригутся перед самым вылетом. Массу, значит, сокращают.
— А клизму вы не делали? — спросил я, переводя взгляд с одного на другого. Чернявый (который получался у нас Гильямов Сергей Олегович) продолжал изучать некую точку, расположенную, примерно, сантиметрах в тридцати от его носа. А светлый (Заруба Вадим Петрович, стало быть) среагировал на мой вопрос недоумённым миганием.
— Не грубите, — разлепил наконец губы самое Вадим Петрович Заруба.
— Да это не я вам грублю, — как можно проникновеннее сказал я. — А вы мне. Так вы, ребята, грубите мне всем своим поведением, что я скоро на пенсию досрочно выйду, понимаете?
— Ничего мы вам не грубим, — уверенно возразил белобрысый.
Я повернулся к Нелыкину, без какого-либо интереса изучавшему на своём мониторе, судя по всему, житии задержанных.
— Вот как по-вашему, товарищ капитан – хорошо ли это: проникать на особо охраняемые территории?
— Никак нет, товарищ майор, не хорошо, — с готовностью отозвался Нелыкин. — Мне папа очень не рекомендовал такими вещами заниматься.
— Ваш папа, — предположил я, — наверняка был высокоморальным человеком!
— Увы, — вздохнул Нелыкин. — Папа мой, товарищ майор, был самой большой сволочью из тех, что мне в жизни попадались. Контрабандист он был, наводчик и под конец ещё наркотиками торговал габаритно. Всем своим несознательным образом жизни демонстрировал он мне пагубность преступного пути. Но на особо охраняемые территории он никогда не стремился попасть. Чего нет, того нет. Это, пожалуй, единственный грех, который невозможно инкриминировать его душе, в настоящее время и до Страшного Суда насаживаемой чертями на вилы.
Нелыкин ещё раз вздохнул и размашисто перекрестился, за неимением иконы, на портрет Дзержинского. Я же наставительно поднял палец:
— Вот! Даже такой закоренелый асоциал, как родитель нашего уважаемого Алексея Дмитриевича – и то избегал всякого рода охраняемых территорий. И уж конечно – стартовых площадок. Верную догадку я сейчас сделал, Алексей Дмитриевич?
Нелыкин ещё раз вздохнул и размашисто перекрестился, за неимением иконы, на портрет Дзержинского. Я же наставительно поднял палец:
— Вот! Даже такой закоренелый асоциал, как родитель нашего уважаемого Алексея Дмитриевича – и то избегал всякого рода охраняемых территорий. И уж конечно – стартовых площадок. Верную догадку я сейчас сделал, Алексей Дмитриевич?
— В самое яблочко, — кивнул Нелыкин. — В жизни его не видели рядом со стартовыми площадками.
Я встал из-за стола, обошел его, наклонился к сидящей напротив парочке и раздельно произнёс:
— Это наверное потому, что временами стартовую площадку пробивает разрядом до двухсот тысяч ампер. Как считаете?
И поскольку вопрос был риторический, я развернулся, чтобы сесть обратно, но Заруба (Вадим Петрович) упрямо пробасил мне в спину:
— Один к десяти тысячам. Я остановился у окна.
— Что-что?
— Вероятность нарушения электрической дисперсии на стартовой площадке составляет, по статистике, один случай на десять тысяч успешных взлётов.
— Да он ещё и эксперт, — крякнул Нелыкин. — Слушай, эксперт, а с чего ты взял, что вы с дружком – не юбилейные? Везунчики десятитысячные…
— А вы мне не тыкайте! — процедил паршивец. Нелыкин с шумом втянул ноздрями воздух, полную свою широченную грудь, но воспитательный процесс пора уже было заканчивать.
— Предъявите ваши документы, — сказал я, продолжая смотреть в окно.
От заката осталось часто перекрытое тучами оранжевое пятно, в центре которого угадывался некий одинокий, как бы даже беззащитный шарик. Степь же была совсем непроглядная – ни холмика не было уже видно, ни рытвины, ни хотя бы даже намёка на какую-нибудь солончаковую кляксу. Словно не степь была там, внизу, нет, не пахнущая полынью и дождём степь, да и не Земля вообще – а Чёрная дыра, в которую валилось маленькое, одинокое и беззащитное Солнце. Если бы это было так, подумал я, то это был бы самый последний закат. И если бы это был самый последний закат, то провёл я его, как ни крути, крайне бездарно.
— Нелыкин, — позвал я, не оборачиваясь. — Ты слышишь тихий шелест доставаемых из карманов паспортов?
— Никак нет, — печально отозвался Алексей. — Уже почти минуту, как тишину ловлю, товарищ майор.
Я вернулся за стол и энергично хлопнул по нему ладонью – так, что панель засветилась во всю мощность, побелела:
— Ну, слава те, Господи! Отлегло! Я-то уж, понимаешь, решил, что это старческая глухота на меня навалилась. Стою, понимаешь, и думаю: ну надо же, какая досада! Граждане, понимаешь, Заруба и Гильямов достают свои распрекрасные паспорта – а я не слышу, ну ни звука! Не иначе как оглох, думаю. Вот это был бы номер, как считаешь?
— Да ну что вы, Владимир Фёдорович! — отмахнулся Нелыкин. — Вы и не старый ещё, а будут со слухом проблемы – так вылечат. Сейчас же всё лечат, не то что уши там, например… Ещё и путёвку получите в санаторий, в Швеции вот сейчас хорошо, не жарко. Не переживайте.
— А чего ж это тогда был за фокус с паспортами? — спросил я Нелыкина, внимательно разглядывая лицо белобрысого Зарубы. Лицо белобрысого Зарубы шло красными пятнами.
— Да какой там фокус, — легкомысленно буркнул Нелыкин, снова уставившись в свой монитор. — Нет у них никаких паспортов, вот и весь фокус.
— Как?! — я, как мог, изобразил на лице ужас. — У двух великих покорителей Космоса, у двух безотказных первопроходцев, у двух, так сказать, Магелланов нашей эпохи – Гильямова Сергея Олеговича и Зарубы Вадима Петровича – нет паспортов?!
— Нет, — сознался Нелыкин.
— Даже у Вадима Петровича?!
— Даже у Вадима Петровича.
— Но как же так, Нелыкин?! Как такое может быть?!
— Такое очень даже запросто может быть, товарищ майор, — заверил меня Нелыкин. — Если учесть, что им обоим нет ещё шестнадцати лет.
У Зарубы уже дрожала верхняя губа – и вибрация от неё комично передавалась на конопатые щёки. Ну, давай, подумал я. Давай уже, зря я, что ли, цирк этот тут развёл, издеваюсь над тобой, объясняю тебе, что сопляк ты, желторотик, от горшка два вершка, молоко на губах не обсохло, романтик пустоголовый, мамкин сын…
— Как это странно, — медленно сказал я, — что человеку, обладающему глубочайшими знаниями относительно статистики нарушения дисперсий, ещё нет шестнадцати лет…
Вот так. Сейчас ты носик вытрешь рукавом, потом не сдержишься, раз шмыгнешь, два шмыгнешь – да и разревёшься. И назовёшь меня фашистом, и гадом, и как только вы меня не называли с вот этого самого стула. А после истерики поедешь ты тихо-мирно домой в свой Акмолинск, и, быть может, ума наберёшься там.
— Перестаньте, — сказал вдруг чернявый Гильямов. — У нас есть право совершать ошибки, потому что если их не совершать, то не совершится вообще ничего. А вы над нами издеваетесь. За что? Мы хотим делать что-то полезное и интересное. Что в этом плохого?…
Он говорил, по-прежнему глядя в точку перед собой. Я понял, что это был за ступор такой: у него разрушилась мечта, и смотреть ему никуда не хотелось. Тот корабль, у которого их выловили, уже полчаса, как отбыл, и мысленно этот Сергей был там, на нём. Ну ничего. Мечты – они тем и хороши, что им можно предаваться на расстоянии от объекта грёз.
Вот о чём мечтал в детстве я? Ну, правильно – о еде. Как всякий ребёнок, переживший Войну, родившийся в Войну, или родившийся сразу после Войны – я мечтал о еде. До умопомрачения. До полной невозможности воспринимать мир как-то иначе, нежели через призму гипотетической съедобности предметов.
Когда вернулся отец, я уставился на его культю – стоял и заворожено смотрел на ногу, заканчивающуюся чуть выше колена. Он подумал, наверное, что я испугался его увечья, и, улыбнувшись, легонько хлопнул меня, восьмилетнего скелетишку, по плечу: не боись, мол, всё в порядке. А я очнулся, поднял на него глаза и тихо спросил: «Папа, а ты ногу всю съел?!»… Он рванул меня к себе, и то ли ткнул меня носом в своё плечо, то ли сам зарылся в меня лицом – и заплакал, тихонечко поскрипывая зубами…
Как он работал потом… Как все они, одноногие, однорукие, или совершенно здоровые, но все до одного – со страшными глазами, пронзительными и яростными, — работали тогда. Разбирали завалы, строили, убирали с улиц искорёженную технику, снова строили: дома, школы, больницы, университеты, заводы, аэропорты, дороги. По всей огромной, возрождающейся через десятилетия после развала, великой стране стоял сплошной треск мышц.
И выстрелов. Потому что никуда не делись фашисты – они просто потеряли хозяев. Никуда не делись предатели – они просто лишились кормушки. Ничего особенного не сделалось с негодяями – просто наступил мир и они полезли из щелей, в которых затаились на время войны. Те же фашисты, те же предатели и те же негодяи, с которыми отец воевал, будучи солдатом, стали убивать, грабить и обманывать воспрянувших было людей – и тогда отец стал воевать, как милиционер.
А я тогда всё мечтал об одном: наесться досыта. И потом, когда мечта эта стала сбываться всё чаще и чаще, почему-то ничего на смену ей не приходило, никаких новых жажд. До того дня, когда оперативную группу отца не сожгли прямо в участке из трёх «хашимов».
Это была одна из крупнейших рэкетирских банд если не в Союзе, то в республике – точно. Я не успел, конечно, поучаствовать в их поимке, но потом наверстал за счёт других. Потому что уже точно знал, чего хочу больше всего: истреблять тех, кто паразитирует на мирной жизни, кто цинично рушит вселенную свободных людей, созданную моим отцом на дымящихся руинах ада.
Треть века я мечтал об одном: ловить их, сколько хватит сил. И эта мечта тоже сбылась, и даже более того: сил ещё предостаточно, а ловить, собственно, уже особо и некого. Разве только что вот. Полюбуйтесь, майор Свирский, полюбуйтесь, Владимир Фёдорыч, дорогой вы мой человек, заслуженный работник милиции, начальник Отделения внутренних дел по Западному корпусу космопорта «Байконур», на своих злоумышленников. Эких вы волчищ матёрых сцапали, товарищ майор. Поздравляю!
Впервые появилось в новом СССР поколение, мечтающее не о еде или мести, а о работе, о пользе, о нужности своей грезящее – а вы ему: «Предъявите ваши документы!». Ну не паскудство? Выходит, что если нет тебе ещё шестнадцати лет, то нет у тебя и права быть стоящим человеком. Так, а? Хотя и толку-то с них, мышат эдаких… Когда чернявый мышонок прервал свой монолог, я спросил:
— Вы хоть девятый класс окончили?
Гильямов даже не моргнул, но поджал губы. Заруба дёрнул щекой и уставился в пол. Так что ответил за них Нелыкин.
— Да какой там… — зевнул он, тыча пальцем в монитор перед собой. — Регулярные пропуски фигурантами занятий в школе номер четырнадцать города Акмолинска отмечаются с середины января. То есть, с начала второго полугодия… Во-о-от… Дирекцией школы представление в детскую комнату милиции направлено тридцать первого января… Та-а-ак… Беседы с родителями…