Белый Андрей Петербург
Андрей Белый
ПЕТЕРБУРГ
Роман в восьми главах с прологом и эпилогом
ПРЫЖОК НАД ИСТОРИЕЙ ("Петербург" А. Белого)
Только камни нам дал чародей,
Да Неву буро-желтого цвета,
Да пустыни немых площадей,
Где казнили людей до рассвета.
А что было у нас на земле,
Чем вознесся орел наш двуглавый,
В темных лаврах гигант на скале,
Завтра станет ребячьей забавой.
И. Анненский. 1910
На тебя надевали тиару - юрода колпак,
Бирюзовый учитель, мучитель, властитель, дурак!
Как снежок по Москве, заводил кавардак гоголек,
Непонятен-понятен, невнятен, запутан, легок.
Конькобежец и первенец, веком гонимый взашей
Под морозную пыль образуемых вновь падежей.
О. Мандельштам. 1934
Мысль сама себя мыслит. Книга сама себя пишет: "оттуда, из этой вот точки, несется потоком рой отпечатанной книги". И конечно, несет в себе принцип собственного прочтения.
"Мозговая игра" под заглавием "Петербург" задумывалась как именно такая книга.
"Все на свете построено на контрастах..." - формулирует террорист и философ Дудкин. Контрасты, действительно, - исходная установка, композиционный принцип "Петербурга".
Фабула вещи на первый взгляд проста и привычна для семейного романа. Случился скандал в благородном семействе Аблеуховых. Два с половиной года назад сбежала из дома жена с заезжим музыкантом. Муж, крупный чиновник, сенатор, страдая, тем не менее привычно исполняет свои обязанности: ездит в департамент, сочиняет циркуляры, натужно шутит со слугами и видит по ночам кошмарные сны. У сына Николая, студента, почитателя Канта, напряженные отношения с отцом, сложный роман с женой друга Софьей Петровной Лихутиной.
Вечная семейная история о странной любви, измене и враждебности близких людей осложнена современным материалом. Когда-то Аблеухов-младший необдуманно дал слово принять участие в террористическом акте. И вот он получает от подпольщика Дудкина бомбу-сардинницу, а от провокатора Липпанченко - письмо с приказом подложить ее в спальню отца.
В конце концов все завершается благополучно. Беглая жена возвращается и получает прощение. Отец и сын примиряются и вспоминают о прежней любви.
Бомба все-таки взрывается, но никому не причиняет вреда. Труп в романе появляется, но это заслуженное возмездие: впавший в безумие Дудкин убивает Липпанченко.
Все эти драмы и страсти происходят в последний день сентября и несколько сереньких октябрьских деньков девятьсот пятого года. Им аккомпанируют забастовки и митинги, демонстрации и прокламации.
"Петербург", однако, - меньше всего роман исторический. Первая русская революция здесь - лишь фон, театральный задник. На сцене идет другая драма.
Иерархию смыслов контрастно демонстрирует сцена встречи Аблеухова с вернувшейся супругой. "Из соседнего номера раздавались: хохот, возня; из-за двери - разговор тех же горничных; и рояль - откуда-то снизу; в беспорядке разбросаны были: ремни, ридикюль-чик, кружевной черный веер, граненая венецианская вазочка да комок кричащих лимонных лоскутьев, оказавшихся кофточкой; уставлялись крапы обой; уставлялось окно, выходящее в нахально глядящую стену каких-то оливковатых оттенков; вместо неба был - дым, а в дыму - Петербург: улицы и проспекты, тротуары и крыши; изморось приседала на жестяной подоконник там; низвергались холодные струечки с жестяных желобов.
- "А у нас..."
- "Не хотите ли чаю?.."
- "Начинается забастовка...""
Забастовка - "там", за окном, далеко, в дымном и дождливом Петербурге. А здесь - хохот, возня, разговоры, звуки рояля, беспорядок вещей: суета обыден-ной жизни (хотя дело и происходит в гостинице). Забастовка - эпизод, вводное слово в примирении героев. Когда в бездну проваливается мир, они собираются пить чай (поклон "Запискам из подполья"!).
Персонажи и ситуации семейной драмы, кажется, мгновенно узнаваемы, почти архетипичны. Аблеухов-старший напоминает о толстовском Каре-нине (та же сухость, те же уши), чеховском человеке в футляре (его футляры собственный дом, "ни с чем не сравнимое место", лакированная карета), чиновниках-механизмах Салтыкова-Щедрина и Сухово-Кобылина. На его двойной связи с Гоголем особенно настаивал Белый: "Аполлон Аполлоно-вич соединяет в себе обе темы "Шинели": он в аспекте "министра" - значительное лицо; в аспекте обывателя - Акакий Акакиевич...В личном общении Аблеухов, как и Башмачкин, идиотичен, косноязычен, напоминая Башмачкина цветом лица" ("Мастерство Гоголя").
Мотив неверной жены, ее романа с музыкантом и внезапного возвращения ведет не только к "Анне Карениной", но и "Крейцеровой сонате", "Дворянскому гнезду".
Обстоятельства рождения Аблеухова-младшего отчетливо рифмуются уже с "Братьями Карамазовыми", с любимыми Достоевским любовью-ненавистью, тайнами и скандалами: "Аполлон Аполлонович Аблеухов, уже статский советник, совершил гнусный, формою оправданный акт: изнасиловал девушку; насильничество продолжалось года; а в одну из ночей зачат был Николай Аполлонович - между двух разнообразных улыбок: между улыбками похоти и покорности; удивительно ли, что Николай Аполлонович стал впоследствии сочетанием из отвращения, перепуга и похоти?" Это имя вслед за Гоголем вспоминал и сам Белый: "В "Петербурге" влияние Гоголя осложнено Достоевским, которого меньше..."
Проблема "отцов и детей" включает в культурный фон "Петербурга" романы Тургенева.
Террорист Дудкин многократно сопоставлен с бедным Евгением из "Медного всадника" и - с другой стороны - продолжает ряд "новых людей" в литературе шестидесятников и семидесятников, вплоть до странных "подпольных революционеров" Л. Андреева.
Культурный контекст часто подразумевает биографический подтекст. Причудливая регистрация, которую устраивает своему домашнему имуществу Аблеухов-отец ("очки, полка бе и СВ, то есть северо-восток; копию же с реестра получил камердинер..."), сразу же вызывает тень полковника Кошкарева из второго тома "Мертвых душ" с его всеобщей гротескно-нелепой регламентацией усадебной жизни. Но Белый объяснял, что такой принцип поиска вещей существовал у его отца, математика Н. В. Бугаева, чудака и "остраннителя быта". "Не Аполлон Аполлонович дошел до мысли обозначить полочки и ящики комодов направлениями земного шара: север, юг, восток, запад, а отец, уезжающий в Одессу, Казань, Киев председательствовать, устанавливая градацию: сундук "А", сундук "Б", сундук "С"; отделение - 1, 2, 3, 4, каждое имело направления; и, укладывая очки, он записывал у себя в реестрике: сундук А, Ш, СВ; СВ - северо-восток..." ("На рубеже двух столетий"). Не случайно Белый подарит герою и год рождения отца.
Соответственно увлечение Кантом, попытка самоубийства, роман с женой друга, А. Блока, - сублимированные эпизоды собственной биографии.
В С. П. Лихутиной распознают черты Л. Д. Блок. Зато в ее муже отразился не сам поэт, а его отчим Ф. Кублицкий-Пиоттух. В Дудкине комментаторы обнаруживают некоторые черты биографий эсеров-террористов Г. Гершуни и Б. Савинкова, в Липпанченко - портрет известного провокатора Е. Азефа.
Контексты и подтексты в романе Белого не определяют, однако, структуру персонажей, не дают ключа к их пониманию. Герои "Петербурга" не психологически детализируются или биографически конкретизируются, а предельно обобщаются, доводятся до четкости типа, однозначности формулы, простоты моралите или басни.
Но центральные персонажи усложняются наложением нескольких формул-определений друг на друга.
В результате возникает эффект не психологического романа, а, скорее, кубистского полотна, где на одном холсте человек изображен в разных несовпадающих проекциях и ракурсах. Н. Бердяев, один из первых рецензентов "Петербурга", увидел в творчестве Белого "кубизм в художественной прозе, по силе равный живописному кубизму Пикассо" - метод, который предполагает "аналитическое, а не синтетическое восприятие вещей", отсутствие "цельных органических образов".
В литературном плане Аблеухов-старший, как уже сказано, одновременно проецировался Белым на значительное лицо и Акакия Акакиевича из "Шинели". Конфликтно противопоставленные у Гоголя персонажи у Белого склеиваются. Но этим дело не ограничивается. В разных эпизодах и сценах романа под именем Аблеухова предстают: чиновник-нетопырь с головой Горгоны медузы, внушающий ужас; маленький рыцарь в синей броне (таким герой видит себя в зеркале); мистический ясновидец, создающий "второе пространство", "вселенную странностей"; ледяной Аквилон Аполлонович, замораживающий своим дыханием всю громадную Россию; Сизиф, пять лет катящий колесо по крутому подъему истории.
Но регулярно на месте золотомундирного мужа оказывается геморроидальный старик, робкий пугливый обыватель, натужно каламбурящий со слугами, уязвленный изменой жены и боящийся собственного сына. И вдруг в прошлом он проявляется как сексуальный насильник, овладевший женой помимо ее воли. Один из возможных вариантов его судьбы после оставления службы сладострастное подглядывание в замочную скважину за происходящим в комнате сына.
И вдруг - снова вдруг! - он великодушно прощает жену, удаляется в деревню писать мемуары и до самого конца тянется душой к едва не погубившему его сыну.
Повествователь заглядывает еще дальше в будущее (примечательно, что не в эпилоге, а в начале седьмой главы). "Я недавно был на могиле: над тяжелою черномраморной глыбою поднимается черномраморный восьмиконечный крест; под крестом явственный горельеф, высекающий огромную голову, исподлобья сверлящую вас пустотою зрачков; демонический, мефистофельский рот! Ниже скромная подпись: "Аполлон Аполлонович Аблеухов - сенатор"... Год рождения, год кончины... Глухая могила!.."
Набор масок, ракурсов, вариантов судьбы Аблеухова-сына еще больше. Исходный контраст дан в первой главе:
- ""Красавец", - постоянно слышалось вокруг Николая Аполлоновича...
- "Античная маска..."
- "Аполлон Бельведерский".
- "Красавец..."
Встречные дамы по всей вероятности так говорили о нем.
- "Эта бледность лица..."
- "Этот мраморный профиль..."
- "Божественно..."
Встречные дамы по всей вероятности так говорили ДРУГ другу.
Но если бы Николай Аполлонович с дамами пожелал вступить в разговор, про себя сказали бы дамы:
- "Уродище...""
Вокруг оппозиции "красавец-урод" вырастает гора других определений, клубок метафор, мотивированных субъективно и ситуационно.
Надевая халат, блестящий молодой человек превращается в восточного человека. Облачившись в заказанное красное домино, он видит в зеркале тоскующего демона пространства.
Прозреваемая дамами ипостась "урода" трансформируется в разных сценах в лягушонка, паука, шута, цыпленка, юркую обезьянку, гадину, толстобрюхого паука. Для террориста Дудкина Николай Аполлонович - мешковатый выродок и развитой схоласт. Отцу отпрыск представляется ублюдком, отъявленным негодяем, старообразным и уродливым юношей.
Но и второй - божественный - образ героя не забыт и не раз отыгрывается в фабуле. "Словом, были вы, Николай Аполлонович, как Дионис терзаемый", - шутит Дудкин. В седьмой главе раскаявшийся герой воображает себя в позе распятого Христа. В восьмой главе из привычного облика вдруг "сухо, холодно, четко выступили линии совершенно белого лика, подобного иконописному".
Лицо героя то превращается в серию кривляющихся масок, то возвышается до богоподобного лика.
Аналогичны, хотя более просты, трансформационные серии персонажей второго плана. Дудкин - знаменитый террорист по кличке Неуловимый, гроза государственных чиновников, объект поклонения восторженных курсисток на Невском; и в то же время - бедный Евгений, очередной "маленький человек", преследуемый все тем же беспощадным Медным Всадником; и еще - одинокий философ, читатель Апокалипсиса и Ницше, придающий своему страшному делу оттенок поэтического величия.
Софья Петровна Лихутина - пустая пошлая бабенка с роскошными формами, читательница модных книг, как попугай, повторяющая слова "революция-эволюция". Но она же - прелестная женщина, провоцирующая Аблеухова-сына на самые эксцентрические поступки.
"Глазки Софьи Петровны Лихутиной не были глазками, а были глазами: если б я не боялся впасть в прозаический тон, я бы назвал глазки Софьи Петровны не глазами - глазищами темного, синего - темно-синего цвета (назовем их очами)". "Земная" и "небесная" ипостаси героини наглядно, даже навязчиво представлены повествователем в этом стилистическом ряду (глазки-глаза-глазищи-очи) и в ее прозвище "Ангел Пери".
Ее муж - ограниченный офицер-служака ("он заведовал где-то там провиантом"); но в другом ракурсе - тихий и бескорыстный влюбленный (что-то вроде чеховского Гурова из "Попрыгуньи"); а в следующем - романтический безумец, решившийся на самоубийство (впрочем, комически нелепое).
Эти лики и маски персонажей, кубистские портреты, контрастные формулы, внезапные сломы и трансформации можно было бы интерпретировать как литературный след Достоевского, его парадоксальный психологизм и фантастический реализм. Временами Белый четко обозначает его, прозревая в многоликости своих героев архетипическую основу. "В запертой комнатушке молча они задышали: отцеубийца и полоум-ный",- врывается, врезается в рассказ о свидании Лихутинаи Аблеухова-сына обобщенная формула повествователя. Она - почти точная калька фразы-резюме свидания Раскольникова и Сони в "Преступлении и наказании": "Огарок уже давно погасал в кривом подсвечнике, тускло освещая в этой нищенской комнате убийцу и блудницу, странно сошедшихся за чтением вечной книги".
Автор "Петербурга", однако, лишь использует прием Достоевского, как в других случаях - приемы Пушкина, Гоголя, Салтыкова-Щедрина. Повествовательная игра Достоевского (там, где она есть - в "Бесах", "Братьях Карамазовых") обычно ведется внутри изображаемого мира. Повествователь ни на мгновение не подвергает сомнению реальность персонажей.
У Белого упругость героев постоянно преодолевается, их "бытийственность" все время ставится под вопрос. Потенциальные характеры регулярно превращаются не просто в типы и маски, а, скорее, в тени, в шахматные фигурки, игру с которыми ведет единственно реальный повествователь-демиург. Повествователь в "Петербурге" не играет в мире, а играет с миром. "Автор, развесив картины иллюзий, должен был бы поскорей, их убрать, обрывая нить повествованья хотя бы этой вот фразою; но... автор так не поступит: на это у него есть достаточно прав.
Мозговая игра - только маска; под этою маскою совершается вторжение в мозг неизвестных нам сил: и пусть Аполлон Аполлонович соткан из нашего мозга, он сумеет все-таки напугать иным, потрясающим бытием, нападающим ночью".
Бытийность сенатора - продукт мозговой игры автора, порожденье его фантазии. Аблеухов, в свою очередь, порождает праздную тень незнакомца, Дудкина: "Раз мозг его разыгрался таинственным незнакомцем, незнакомец тот - есть, действительно есть: не исчезнет он с петербургских проспектов, пока существует сенатор с подобными мыслями, потому что и мысль - существует". Дудкин и Абле-ухов-младший ведут свои мозговые игры. И вся эта матрешка воплощенных призраков, кавалькада теней угрожает читателю, тоже включаемому в шутовской хоровод: "Будут, будут те темные тени следовать по пятам незнакомца, как и сам незнакомец непосредственно следует за сенатором; будет, будет престарелый сенатор гнаться и за тобою, читатель, в своей черной карете: и его отныне ты не забудешь вовек!" Известный подпоручик Киже родился из оговорки. Белый-повествователь тоже рождает персонажей из "воздуха" - сравнения, метафоры, "словесного сквозняка". "Я, например, знаю происхождение содержания "Петербурга" из "л-к-л - пп-пп - лл", где "к" звук духоты, удушения от "пп" - "пп" - давление стен "Желтого Дома"; а "лл" отблески "лаков", "лосков" и "блесков" внутри "пп" - стен, или оболочки бомбы. "Лл" носитель этой блещущей тюрьмы: Аполлон Атголлонович Аблеухов; а испытывающий удушье "к" в "п" на "л" блесках есть "К": Николай, сын сенатора". - "Нет: вы фантазируете!" - "Позвольте же, наконец: Я, или не я Тйисал "Петербург"?.. - "Вы, но... вы сами абст-Ч^агируете!.." - "В таком случае я не писал "Петербурга": нет никакого Петербурга, ибо я не позволяю вам у меня отнимать мое детище: я знаю его с такой стороны, которая вам не снилась ни-когда", - один из поздних (1921) полемических автокомментариев к роману. (Их было много, и они тоже подчиняются контрастному принципу. Сравните с этим "формализмом" ультрасоциологическое объяснение 1933 года: "Роман "Петербург", изображающий революцию 1905 года, пропитан темой гибели царского Петербурга...")
Встав на позиции непроницательного читателя, можно было бы спросить, "пп" или все-таки "бмб" символизирует оболочку бомбы? Но факт, что звуковые игры оказываются в "Петербурге" важным элементом игры мозговой.
Большие нетопыриные уши сенатора явно возникают от фамилии его прапрадеда Андрея Ухова. Его дублетное имя-отчество Аполлон Аполлонович явно обязано происхождением не только родителю, но и гоголевскому Акакию Акакиевичу. Да и в самом тройном начальном "А" его именования видится некий тайный вопль носителя блещущей тюрьмы: а-а-а.
В провокаторе Липпанченко, может быть, важнее не прототипическая зависимость от Азефа и связь со знакомым Блока Панченко (результаты раскопок комментаторов), а опять-таки звуковой образ: этимологическая связь со словом "липкий" ("не отлипает Липпанченко") и аллитерационная - с "профессией" персонажа и фамилией главных героев. "Лейтмотив провокатора вписан в фамилию "Липпанченко": его "лпп" обратно "плл" (Аблеухов); подчеркнут звук "ппп", как разроет оболочек в бреде сына сенатора, Липпанченко, шар, издает звук "пепп-пеппё": "П-е-пп П-е-пп-ович П-e-nn будет шириться, шириться, шириться; и П-e-nn П-е-пп-ович П-е-пп лоп-нет: лоп-нет все"", - дотошно объяснял Белый в "Мастерстве Гоголя".
С этим же липким, плохо кончившим провокатором связана еще одна словесная метафора, становящаяся важным сюжетным эпизодом. Безумный Дудкин убивает Липпанченко маникюрными ножницами, "которыми, наверное, франтик по утрам стрижет ногти". Они попадают к нему в руки вместо финского ножа, затребованного в магазинчике. Загадочен и странен сам способ убийства: "Горячая струя кипятка полоснула его по голой спине от лопаток до зада; падая на постель, понял он, что ему разрезали спину: разрезается так белая безволосая кожа холодного поросенка под хреном; и едва понял он, что случилось со спиною, как почувствовал ту струю кипятка - у себя под пупком".