А когда мужики опять шумною ватагою двинулись по дороге вниз, то все теперь старались шагать не только поближе к нам, а и поближе к Пчелке. Все похлопывали ее, поглаживали по золотистым бокам, все Пчелку хвалили:
— Ну и лошадь тебе, Андреич, досталась, — любому коню конь! Смотри, дала такой рывок, такую пробежку, — а сухонькая! Другая бы вся в мыле была, а эта — нет! И толковая она у тебя, прямо как даже не всякий человек. Каким манером, ты сказываешь, в атаку-то ее бросил?
И дедушка в который уж раз, снова объяснял:
— А вспомнил, что она обстрелянная, боевая, и по-фронтовому, по-конноармейски вскричал: «Даешь!»
И опять все на ходу улыбались, все одобрительно покачивали головами, и лишь разговорчивый раньше Коля Кряж теперь все молчал да молчал.
Он как положил Пчелке около самой ее холки на густую гриву корявую свою ладонищу, так все, не отнимая руки, рядом с лошадью и вышагивал.
Он шел, помалкивал, о чем-то думал.
И вот, в конце концов, видно, все полностью обдумал, поравнялся с тарантасом, хлопнул дедушку по колену, отчаянно и весело уставился ему в глаза:
— Ты, Андреич, Пчелку менять собираешься, так давай меняй на моего, тоже резвого Вороного! Хочешь, сейчас в деревню сбегаю, Вороного приведу?
А дедушка тоже этак весело глянул на Колю и ответил совершенно для Коли, для меня и для всех неожиданно:
— Ты что, Коля-Николаша? Ты что, чудак? Да откуда до тебя такая нелепица, такая несуразица докатилась? Кто это тебе сказал? Да разве я Пчелку сменяю на кого? Ни в жизнь, ни за что, ни за какие коврижки!
Вот так вот Пчелка у нас и осталась, и возила дедушку на работу еще немало лет. И никогда я больше не слыхивал, чтобы дедушка зашумел на нее или хотя бы слегка рассердился.
А про тот случай дедушка тоже почти не вспоминал. Лишь только один раз, когда к нам в деревню пришло сообщение, что банду взяла уездная милиция, он сказал:
— Так и должно быть! Воевали мы по всем фронтам, воевали, — пора спокойному порядку быть и дома.
ЗОРЬКА
(Из повести «Привет тебе, Митя Кукин»)Старая бревенчатая школа темнеет под высокими соснами среди голубых мартовских снегов.
В этой деревенской школе теперь интернат для детей, вывезенных сюда из окруженного военными фронтами большого города. Конца войны дети ожидают здесь вот уже второй год. К тихому сельскому житью они, городские, привыкли тут давно, как давно и крепко привыкли друг к другу.
Все они — малыши в возрасте от пяти до девяти лет. И только двое — Саша Елизаров и Митя Кукин — чуть постарше. Единственная воспитательница и учительница ребят, маленькая решительная женщина в старомодном пенсне, Павла Юрьевна, занимается с Елизаровым и с Кукиным отдельно, по программе третьего класса. Таким своим положением оба мальчика гордятся, держатся всегда вместе, но все же полного равенства в их дружбе и в характерах нет.
Саша Елизаров может придумать какую-нибудь развеселую игру, любит к месту и не к месту вставлять в разговор иностранные словечки, которые вычитал из приключенческих книг, он держит и по учебе постоянное первенство, а вот Митины успехи за партой не очень велики.
— Середнячок ты у нас, Митя… — нет-нет да и скажет Павла Юрьевна, когда ставит ему в тетрадь очередную троечку.
Ставит, вздыхает, тут же спохватывается:
— Ничего! Порою способности приходят позже. Так случалось со многими умными и впоследствии знаменитыми людьми. Главное, чтобы человек был надежным. А ты, Митя, — человек надежный вполне. Ты у нас, можно сказать, мужичок в доме. Без тебя мы подчас не знали бы что и делать…
От таких речей Митино круглое, простецкое лицо расцветает. Белесые ресницы над зелеными глазами начинают смущенно и в то же время радостно трепетать. Ведь все, что говорит Павла Юрьевна о Митиных заслугах, — правда. Как только кончится урок, Митя бежит, откидывает от школьного крыльца снег, таскает из водовозной бочки воду на кухню, колет дрова, — и всю эту не такую уж лёгкую, мужскую работу он выполняет с удовольствием.
Охотнее же всего Митя Кукин возится за углом школы в темноватом, древнем сарае. Там живет лошадь Зорька.
Зорьку для интерната вырешили, выделили под конец нынешней зимы в одном, не очень близком, большом селе. Получать ее ходил интернатский завхоз Филатыч, и это событие запомнилось детям надолго.
О том, что Филатыч сегодня должен привести лошадь, дети знали заранее, и все толпились в комнате девочек у двух широких окон, выходящих на поле, все смотрели на дорогу. Смотрели почти весь день и все никак ничего не могли увидеть.
Но вот по вечерней поре, когда солнышко уже садилось и от закатных лучей снежное поле впереди интерната, крыши соседней деревеньки на краю поля и вся санная дорога на этом поле сделались алыми, кто-то крикнул:
— Ой, смотрите! Конь-огонь!
А другой голос подхватил:
— Конь-золотой огонь, а за ним золотая карета!
Митя посунулся к окну, глянул и тоже увидел, что от голубого морозного леса по дороге рысью бежит огненно-золотой конь. Он бежит, а за ним не то скользит, не то катится удивительная повозка.
Под косым вечерним светом и она кажется ярко позолоченной. От коня и от нее на алые снега падает огромная сквозная тень, и на тени видно, как странно повозка устроена. Внизу — полозья, чуть выше — колеса со спицами, а над колесами — плоская крыша, как это и бывает у всех сказочных карет. А всего страннее то, что седока, кучера, в повозке не разглядеть. Конь по дороге бежит словно бы сам, им никто не управляет.
Дети кинулись в коридор к вешалке, стали хватать пальтишки, чтобы увидеть торжественный въезд золотого коня и золотой кареты в интернатские ворота. Кто-то запнулся, упал. Кто-то из малышей заплакал, боясь опоздать. А рослый Саша протянул руку через все головы, сорвал с вешалки свою и Митину шапки, и они первыми выскочили во двор, на холод.
Золотой конь уже приворачивал с дороги к распахнутым воротам. Конь входил в темноватый под соснами двор интерната, и был он теперь не золотым, а мохнато-серебряным. На его спине, на боках, на фыркающей морде настыло морозное кружево.
— Тпр-р-р… — донеслось изнутри странной повозки, и повозка остановилась у крыльца, и это оказались всего-навсего обыкновенные сани-розвальни, а сверху саней возвышалась летняя телега с откинутыми назад оглоблями и с неглубоким дощатым кузовом.
— Тпр-р-р! Приехали… — повторил голос, и на снег из саней широких, из-под самой телеги, медленно вылез бородатый Филатыч. Лоб, щеки, нос у него от холода полиловели. Маленькие, по-старчески блеклые глазки радостно моргали. Он прикрутил вожжи к высокому передку саней и, заметая длиннополым тулупом снег, прошел к голове лошади. Он ухватил ее под уздцы, победно глянул на толпу ребятишек и с полупоклоном обратился к заведующей:
— Принимай, Павла Юрьевна, хорошую помощницу! Зовут — Зорькой. Дождались мы с тобой, отмаялись!
Он дружелюбно хлопнул рукавицей Зорьку по сильной, гладкой шее. Зорька фыркнула, вскинула голову. Павла Юрьевна отшатнулась, на всякий случай загородилась рукой. Она — человек городской, питерский — лошадей немного побаивалась. Но потом укрепила пенсне на носу потверже и медленно, издали, обошла Зорьку почти кругом.
Обошла, встала и, довольно покачивая из стороны в сторону головою, восторженным голосом произнесла:
— Как-кой красавец! Это намного больше всех моих ожиданий…
Она опять повела головою, выставила вперед ногу в растоптанном валенке и широким жестом ладони показала ребятишкам на Зорьку:
— Вы только посмотрите, товарищи! Это же конь — прямо великолепнейший! Вы согласны со мною, товарищи?
— Согла-асны… — нестройным хором протянули «товарищи», все разом рукавами утерли озябшие на холоде носишки, а Саша Елизаров сказал:
— Буэнос бико!
Эта фраза должна была означать по-испански: «Славный зверь!»
Филатыч засмеялся:
— Да что ты, Юрьевна! Разве это конь? Это просто кобылка по-нашему, по-деревенски. Да еще и — жерёбая… В ожидании будущего приплода, так сказать.
Павла Юрьевна удивленно глянула на старика и осуждающе нахмурилась:
— Ну-у, Филатыч… Что за слова? При детях!
— А что «слова»? Хорошие слова… Кобылка она и есть кобылка. Скоро нам жеребеночка приведет… Махонького… Гривка и вся шерстка у него будут мягонькие, так и светятся, так и светятся, словно обмакнутые в солнушко! Жеребеночки завсегда рождаются такими.
Ребятишки, услыхав про жеребеночка, счастливо засмеялись. А Митя шагнул к лошади, протянул ей раскрытую ладонь. Лошадь тихо ржанула, звякнула железками узды. Филатыч узду приотпустил, и Зорька мягкими, нежными губами ткнулась в ладонь Мити. По ладони пошло тепло. Митя так весь и задрожал от ответной радости и нежности, а Филатыч удивился:
— Вот так да! Признала мальца… А мне сказали: «Ребятишек около себя она любит не шибко». Ну что ж! Если разрешит начальство, быть тебе, парень, в конюхах, в моих заместителях. А то я один-то теперь не управлюсь.
Митя, не отнимая от Зорькиных губ ладони, с такою надеждой, с такою мольбой глянул на «начальство», на Павлу Юрьевну, что она сразу закивала:
— Да, да, да! Пусть будет, пусть будет. Я всегда говорила, Митя Кукин — человек надежный, и лошадка, как видно, это почуяла тоже.
Вот так вот и началась Митина дружба с Зорькой, которая сразу стала самой настоящей кормилицей и поилицей всего интерната. На Зорьке привозили из леса дрова, с недальней лесной речки воду, на ней ездили на железнодорожный полустанок Кукушкино в казенную пекарню за хлебом и там же, на полустанке, забирали почту.
Раньше все это Филатыч доставлял в интернат, с великим трудом на случайных деревенских подводах, а теперь лошадь стала своя, и хозяйственные дела у Филатыча пошли веселее.
Когда же завхоз увидел, как ловко и заботливо ухаживает за лошадью Митя, как наделяет ее сеном, носит ей с кухни в бадейке подогретую воду, чистит по утрам соломенным жгутом, то научил мальчика еще лошадь и запрягать, и стал Митю брать с собою в поездки, а куда поближе, так разрешал ездить и одному.
Запрягать Зорьку было трудно не слишком. Самая во всем здесь сложность — это стянуть тугие клешни хомута тонким ремешком. Тут надо было, стоя на одной ноге, на земле, другою ногою упираться в бок хомута и тянуть ремешок на себя. А росту для этого у Мити не хватало. Но он стал подкатывать к лошади чурбан и управлялся с этой подставки отлично.
И вот возится Митя рядом с лошадью, закладывает ей на спину потник, седёлку, лезет за пряжкой подпруги под круглое, теплое, все в крупных прожилках брюхо, и — Зорька не шелохнется. Мите рядом с нею тоже хорошо. Он с ней — разговаривает. И лошадь косит на Митю добрыми блестящими глазами, будто все понимает. Да так оно, наверное, и есть. Потому что, когда Митя рассказывает ей про то, как на страшном пути из охваченного войною родного города он отстал, потерялся от своей матери, от сестренок, то Зорька каждый раз нетяжело опускает ему на плечишко свою большую морду и вздыхает вместе с мальчиком.
На этой вот Зорьке в один из мартовских деньков Митя и собрался к лесному ручью за водой. Собрался вместе с Сашей, а за ними увязался и самый маленький житель интерната — Егорушка.
Времени было — за полдень. С южной стороны крыш капало, тонкие сосульки отрывались от карниза школы и со звоном шлепались в мелкие лужицы на утоптанном снегу. Интернатский петух Петя Петров ходил вокруг лужиц, любовался на свое отражение, хлопал крыльями и восторженно орал. Ему откликались через дорогу, через поле деревенские петухи.
Митя вывел из конюшни Зорьку, впятил ее в оглобли, не спеша запряг. Потом вскочил в сани, утвердился на широко расставленных ногах между пустой бочкой и передком, дернул веревочные вожжи и, стоя, подкатил к школьному крыльцу.
Мальчики — Саша и заплетающийся в длинном пальто Егорушка — подбежали следом. Они несли ведра.
С крыльца спустился Филатыч в красной распоясанной рубахе и с рубанком в руках. Не выпуская рубанка, свободною ладонью он ощупал на спине Зорьки войлочный потник, проверил, удобно ли потник положен, подергал тугой ремень чересседельника, посмотрел на лужи, на солнышко.
— Теплынь! Надо бы нынче к ручью самому съездить. Как бы не располоводилось, не разлилось… Ты, Дмитрий, вот что: ты на лед нынче лошадь не загоняй, а встань с бочкой на берегу. Понял? Ну вот и ладно… Ну вот и езжайте. Завтра проверю сам, а сегодня рамы чиню — времени нет.
Саша с Егорушкой бросили ведра в сани, вскарабкались верхом на бочку; Митя радуясь, что едет за главного, без Филатыча, громко чмокнул губами, и Зорька легко, рысцой понесла сани по дороге.
Водовозная дорога сразу от школы уходила в лес. Она ныряла под мощные корабельные сосны, и снег под соснами был еще по-зимнему чист и крепок. В лесу держалась прохладная тень, но там, где прямые, с темно-коричневыми, словно пригорелыми, низами деревья разбегались просторней, там во всю тенькали синицы. В голубом прогале неба ласково и призывно кýркал одинокий ворон. А еще выше, в самой бездонной синеве, громадились белыми башнями невесомые, почти неподвижные облака.
— Шарман! — сказал, сидя на бочке и задрав кверху голову, Саша, и это должно было означать по-французски: «Красота!»
А Егорушка тоже огляделся, потянул носиком сосновый воздух, распахнул еще шире и так всегда изумленные, в длинных ресницах, ореховые глаза и сказал:
— Хорошо-то как…
Потом подумал и добавил:
— А у меня завтра день рождения!
Митя, стоя в передке саней и придерживая обеими руками вожжи, сразу обернулся:
— Сочиняешь, Егорушка? Опять?
Митя хорошо знал за Егорушкой такой грех. Егорушка попал в интернат совсем маленьким, не помнил, когда у него настоящий день рождения, а справить этот день ему очень хотелось, и малыш придумывал его себе на каждой неделе чуть ли не по три раза.
Но теперь Егорушка замотал головой и сказал:
— Нет, не опять… Это я раньше сочинял, а нынче Павла Юрьевна мне говорила утром сама! Мне знаешь сколько будет? Вот сколь!
Егорушка выпростал из длинных рукавов пальцы, отсчитал шесть и высоко поднял обе руки.
— Ого! — сказал Саша. — По-английски это будет — сикс. Выходит, тебе подарок надо…
— Конечно, надо! — радостно согласился Егорушка. — А какой?
— Ну вот, сразу и — «какой»… Потерпи до завтра.
— Потерплю, — ответил сговорчивый Егорушка. — До завтра терпеть недолго.
А Митя не вытерпел. Он дернул вожжами, взглянул на мерно колыхающуюся спину лошади, послушал, как она ладно похрупывает подковами по сыроватому, дорожному снегу, и опять обернулся:
— Хочешь, Егорушка, я тебе дудочку сделаю? Ивовую… На два голоса. Я это, брат, ловко умею. Вот приедем к ручью, выломаю подходящий прут и дома вечером сделаю.
— Сделай! — оживился Егорушка, поднес к губам воображаемую дудочку, задвигал пальцами и заприговаривал: — Тир-ли, тир-ли, тир-ли!
Мальчики засмеялись. А когда подъехали к ручью, то увидели, что за прошедшие сутки тут кое-что изменилось. Вдоль кромки берега темнела мокрая снеговая полоса, и, хотя перескочить ее мог даже Егорушка, мальчики, как наказывал Филатыч, Зорьку туда, на подснежный лед, загонять не стали.
Вприпрыжку с ведрами они помчались к проруби сами, но и там было тоже сыро, — темная вода в проруби поднялась до самых краев.
— Валенки намочим… — вздохнул Саша.
— Подумаешь! Приедем, высушим. Пусть только Егорушка в лужи не лезет, — сказал Митя и далеко перегнулся, поддел из проруби ведром красноватую, с болотным запахом воду.
— Вчера была чистая, а сегодня уже нет, — удивился Егорушка.
— Торфяники оттаивают… — ответил Митя, почерпнул второе ведро.
Он передал его Саше; мальчики, тяжело нагибаясь, потащили ведра к берегу. Егорушка, размахивая длинными рукавами, засеменил рядом. Когда выбрались к саням, к водовозной бочке и опрокинули ведра над широкой прорезью, Саша всунул туда голову, посмотрел:
— Едва донышко скрыло… Охо-хо!
— Первый раз наливаешь, что ли? — засмеялся Митя, побежал обратно.
Сходили они так: от берега к проруби, от проруби к берегу, пять раз. Все уплескались, в промокших валенках стало хлюпать, воды в бочку принесли десять ведер, а надо было пятьдесят.
Саша опять заглянул в прорезь, опять вздохнул:
— До вечера будем таскать…
Митя отпыхнулся, спросил:
— А что делать?
— Давай подгоним Зорьку к самой проруби, как всегда.
— Что ты! Филатыч не велел!
— «Не велел, не велел!» — недовольным голосом передразнил Саша. — Филатыч не велел, если лед слабый, а лед — не слабый… Вон сколько раз ходили с ведрами туда-сюда, а он даже и не шелохнулся.
— Это под нами не шелохнулся, а под лошадью, может, и шелохнется…
— Пустяки! — сказал Саша. — Глянь!
Саша стал изо всех сил подскакивать на ледовой тропе; снег, напитанный темной влагой, просел под ним, но дальше Саша не проваливался.
— Слышишь? Гудит! Во, какая прочность! Лед здесь, наверное, намерз до самого дна: тут мелко. Поехали!
— Поехали, — махнул рукой Митя. Ему и самому не хотелось таскать ведра с водой до позднего вечера.
Но Зорька на лед не пошла. Она остановилась у самой закраины берега, неудобно налегая на хомут, опустила вниз длинную морду, потянула ноздрями запах талого снега и резко попятилась.
— Боится… Не пойдет, — сказал Митя, бросил вожжи в передок, в сани.
— А ты ее возьми за уздцы, за уздцы! Она пойдет за тобой! Она тебя слушается, — посоветовал Саша.
Егорушка тоже поддакнул:
— Она тебя, Митя, всегда слушается. Она за тобой пошагает хоть куда.