Быстрые кони - Кузьмин Лев Иванович 3 стр.


— Боится… Не пойдет, — сказал Митя, бросил вожжи в передок, в сани.

— А ты ее возьми за уздцы, за уздцы! Она пойдет за тобой! Она тебя слушается, — посоветовал Саша.

Егорушка тоже поддакнул:

— Она тебя, Митя, всегда слушается. Она за тобой пошагает хоть куда.

И Митя взял Зорьку под уздцы, и, подражая Филатычу, заприговаривал:

— Ну что, Зоренька? Ну что, матушка? Ну что боисся-то? Пойдем, голубонька моя, пойдем…

И Зорька пошла.

Саша закричал по-американски: «О'кэй!», Егорушка засуетился: «Пошла, пошла!», а Митя уже перескочил мокрую закраину и, пятясь, отставив свой туго обтянутый серыми, давным-давно обмалелыми штанцами задок, тянул нерешительную Зорьку за собою.

Он не давал ей опустить голову, не давал глянуть вниз. И Зорька вдруг как-то странно, почти по-собачьи, присела, ржанула, и вот через всю мокроту, через береговую и ледовую спайку мощным прыжком ринулась вперед.

Митя успел увидеть летящую на него лошадиную мускулистую грудь, успел увидеть край хомута, торец оглобли, но тут его ударило этим шершавым торцом прямо в лоб, он полетел кубарем, прочертил щекой по зернистому снегу, и в глазах у Мити потемнело.

Он услышал рядом такой треск, будто весь белый свет начал колоться на куски и падать вниз, рушиться. Где-то у самых ног страшно зашумела вода, жутко заржала лошадь.

«Тонем!» — подумал Митя, забарахтался, но голые пальцы хватали не воду, а холодный, мокрый снег. Он стиснул сочащийся ком, прижал к лицу — в глазах стало проясняться. Белый свет оставался белым, а вот в трех шагах от Мити, у самого берега, зиял бурлящий, бурый пролом, и там в ледяном крошеве билась Зорька.

Вода, перемешанная с торфяной грязью, летела во все стороны, она достигала Зорьке до середины хомута, выше груди. Зорька старалась подняться на дыбы, вскинуть передние копыта в шипастых подковах на кромку льда, но сани с бочкой с берега пихали ее оглоблями вперед, прижимали к ледяной кромке, и она все никак не могла выпростать ноги из-под этой кромки, лишь колотилась об нее хомутом, грудью, коленями, обрезáлась до крови.

На берегу заполошно толклись Саша с Егорушкой. Они то и дело принимались тянуть вверх по снеговому склону сани, да силенок у них на это не хватало. Митя встал на захлестанном грязью льду, и с ужасом увидел, что лошадь тоже смотрит на него. Метаться она уже перестала, только вздрагивала, и огромные, от страха косящие глаза ее, как показалось Мите, были в слезах.

И тут Митя заплакал сам, и, шлепая по слякоти, побежал на берег.

— Спятить надо Зорьку, спятить! — захлебываясь от горя, он крикнул Саше с Егорушкой, зашарил в санях, стал искать вожжи, чтобы спятить Зорьку — заставить ее саму вытолкнуть вверх тяжелые сани с бочкой.

Но вожжей в санях не было. Они, брошенные в передке без привязи, давно соскользнули в воду, и Зорька замяла, затоптала их под себя.

Митя повалился лицом на бочку, на руки:

— Ой, что делать-то-о? Ой, беги, Сашка, в интернат к Филатычу-у!

— Что ты! — замотал головой Саша. — Лучше давай сами как-нибудь.

— Не сможем сами, не сможем… Давай беги!

И всегда во всем шустрый Саша тут вдруг замялся. Нести к Филатычу свою повинную голову, да еще в одиночку, ему стало страшно, и он сказал:

— Пусть Егорушка бежит. Он на ногу легкий, он домчится в два счета.

— Точно! Даже безо всякого счета домчусь! — пискнул Егорушка и, обрадованный тем, что хоть как-то да может в беде помочь, припустил по лесной дороге к интернату.

Митя поднял голову, посмотрел вслед Егорушке, вздохнул и побрел на лед.

Темная вода по-прежнему бурлила вокруг лошади. Наверху виднелись только прядающая ушами Зорькина голова под дугой да широкая мокрая спина со сбитой на бок упряжной седёлкой. Зорька теперь даже и не дрожала, а ее всю било и трясло. Даже нижняя губа у нее ходила ходуном, обнажая желтые, сильно стертые зубы.

— Простынет… Захлебнется… — опять всхлипнул Митя. — Давай, Сашка, хоть как-нибудь ее распряжем, что ли… Может, без саней она и выскочит?

— Может и выскочит, — развел руками Саша, — да как ее распряжешь? Сам под лед ухнешь.

— Пусть! Пусть ухну… Так мне, дураку, и надо! Пусть я вместе с Зорькой и пропаду! — перестал плакать Митя и вдруг изо всех сил дрыгнул ногой, сошвырнул валенок, сошвырнул второй валенок, сбросил пальто и, медленно переступая по льду в толстых вязаных носках с розовыми дырками на голых пятках, стал подходить слева, сбоку к лошади.

Саша подобрал пальто Мити, да так с пальто в руках и стоял, растерянно смотрел, что будет дальше.

А Митя, не доходя чуть до края пролома, пригнулся, напружинился и, руками вперед, прыгнул к лошади. Он упал, животом ей на спину. Зорька поприсела. Митины руки и ноги оказались в воде. Но Митя так и остался лежать поперек лошади, и стал распутывать в бурлящем потоке широкий чересседельник, держащий на себе оглобли.

— Упадешь… — пробормотал Саша, а Митя уже тугой чересседельник распутал, на лоснящейся, влажной спине лошади развернулся, сел на нее верхом и, обняв за дрожащую, мокрую, но теплую шею, опять опустил руку по самое плечо в ледяную воду и начал шарить по Зорькиной груди, по клешням хомута, — искать затяжной ремешок супони.

Зорька сразу поняла, что к ней наконец-то пришла помощь. Она не рвалась, не взматывала головой, а только тихо и протяжно постанывала.

Ремешок супони осклиз, разбух. Митя на ощупь тянул его, рвал ногтями. Рука от холода онемела, рубаха с этой стороны намокла до самого ворота, но вот ремешок поддался, клешни хомута разомкнулись, упряжная дуга из оглобель вылетела, стукнула Митю по голове.

Саша со своего безопасного места увидел, как Зорька развернулась, вздыбилась мощно на задних ногах. Обрушивая с себя сверкающую на солнце воду, она с висящим на гриве мальчиком вымахнула на лед. Она проломила припайную кромку, опять прыгнула и вот уже, хромая и волоча за собой вожжи, выбежала на берег.

Митя скатился на снег, кинулся Зорьку осматривать. Дышала лошадь тяжело, шумно, израненные ноги дрожали. Вода капала с длинного хвоста, с гривы, под круглым животом нелепо висела кожаная седёлка.

— Прости меня, Зоренька, прости… — опять было горестно замотал головой Митя, да тут подскочил Саша, подал валенки, пальто, сказал:

— Оденься.

Потом бодрым голосом добавил:

— Вот видишь! За Филатычем можно было и не посылать. Если бы не послали, ничего бы никто и не узнал. Все было бы — о'кэй!

— Да уж… Ф-фиг бы «о'кэй»… Ф-фиг бы не узнал… — едва отвечал, едва выговаривал Митя, его самого трясло не меньше Зорьки.

А Филатыч был уже близехонько. До смерти перепуганный Егорушкой, который ворвался в школьную столярку и не своим голосом завопил: «Зорька тонет! Зорька тонет! Одну дугу видно!», старик только и успел, что накинуть полушубок да схватить у школьной поленницы длинную жердь, и так вот без шапки, и бежал с этой жердью по дороге.

Старик бежал не быстро, ему не хватало воздуха. А Егорушка трусил рядом, все наговаривал:

— Митя не хотел, а Сашка сказал: «Поехали!» Митя не хотел, а Сашка сказал: «О'кэй!»

Филатыч на Егорушкины ябедные слова не отзывался, не мог. Только, выбежав из леса в приболотную долинку и увидев на берегу распряженную лошадь, сказал не то с облегчением, не то с испугом:

— Ох!

Но ходу и тут старик не убавил. А как бежал, приседая на ослабших ногах, так на той же медленной скорости и подбежал к лошади.

На мальчиков он сначала и не взглянул. Он мигом оглядел мокрую Зорьку, кинул ей на спину свой полушубок, а потом наклонился и увидел ее сбитые, сочащиеся кровью ноги.

Увидел, побагровел, шея и лицо стали у него почти такими же красными, как его распоясанная рубаха, и он медведем пошел на мальчиков.

— Ах-х вы… — занес он высоко руку, и Митя покорно сжался, а Саша побледнел, отпрыгнул, закинул назад голову и, словно отодвигая от себя старика выгнутыми ладонями, замахал ими, забормотал:

— Но, но, но… Вы не очень! Мы ведь не нарочно.

— Ах, не нарошно! Ах, не нарошно! — дважды проревел Филатыч, и опустил руку, и кинулся к Зорьке, отстегнул вожжи, сложил их втрое, вчетверо — и вытянул Сашу пониже спины.

— Вы что! — взвизгнул Саша и, держась ладонями за то место, отбежал, закричал: — Драться, да? Драться? Не имеете права! Я отцу напишу! Он вам покажет! Он — фронтовик, моряк, а вы…

— Кто я? — изумленно раскрыл рот Филатыч и даже бороду с засевшей там стружкой выставил вперед.

— Эксплуататор!

— Это почему же? — еще больше изумился Филатыч.

— Потому что деретесь… Трудящихся бьете.

Филатыч опомнился, опять встряхнул вожжами:

— Ах, вот оно что! Трудящих бью… Да будь ты, Сашка, моим родным внучонком, я бы тебе еще и не так ижицу прописал! Я бы тебе показал «эксплуатацию трудящих…» Вон по твоей трудящей милости лошадь-то колотит всю! А она ведь — матерь… От нее жеребеночек вскорости ожидается.

Митя с Егорушкой, услыхав про жеребеночка, заревели в голос. Филатыч хотел им тоже сказать что-то этакое крепкое, да отвернулся, махнул и взялся за съехавшую в самый передок саней бочку.

Он качнул ее раз, качнул другой раз, толкнул изо всех сил, и бочка, накренив сани, расплескивая с таким трудом натасканную воду, покатилась на снег.

Даже не дав мальчикам и подступиться к пустым теперь саням, Филатыч сам их за низкие запятки выдернул из-под берега на ровное место, взял в руки жердь, подцепил не успевшую уплыть под лед дугу и стал запрягать Зорьку. Делал он это все молча, лишь сказал лошади:

— Но, милая… Давай потихонечку к дому, давай…

Во двор интерната въехали печально, медленно, как с похорон. За пустыми санями шел хмурый Филатыч, следом плелись Митя с Егорушкой, а позади всех, задрав кверху голову, шагал крепко обиженный Саша.

У самого крыльца тюкали деревянными лопатами, проводили ручьи интернатские малыши, им помогала Павла Юрьевна. Она увидела грустную процессию, очень удивилась:

— Филатыч! Что за странный вид? А где бочка? А где у вас шапка? Ничего не понимаю.

Старик повернул Зорьку к воротам конюшни, буркнул:

— Что наш вид? Вы лучше на лошадь гляньте, на ноги. Вот там — вид.

Павла Юрьевна глянула и ахнула. Ребятишки тоже ахнули, повалили толпою вслед за санями. Егорушка, размахивая руками, с ужасом и восторгом округляя свои ореховые глаза, принялся рассказывать малышам подробности.

А Саша с Митей — боком, боком — взошли на крыльцо, шмыгнули в сени, в раздевалку, смахнули прямо на пол сырые одежки и валенки и, печатая босыми ногами по крашеному полу мокрые следы, кинулись в теплую, по-вечернему сумеречную спальню. Дальше им от своего несчастья бежать было некуда. Только и утешения, что забиться под одеяло и лежать там в душной тьме, вздыхать, хлюпать потихоньку носом, жалеть себя так, как никто никогда их, в общем-то из-за войны уже почти осиротевших, не пожалеет. Но и все равно надеяться, что вот наконец-то не вытерпит хотя бы Павла Юрьевна, подойдет, тронет тебя за плечо и негромко скажет: «Ну ладно, ладно… Надеюсь, это в последний раз».

Но когда Павла Юрьевна в спальню вбежала, то сказала совеем другое. Она перепугано крикнула:

— Мальчики, вы тонули? Вы искупались, мальчики?

Митя, стараясь вызвать к себе как можно больше сочувствия, зашмыгал носом еще шибче, кивнул под одеялом головой, а Саша, тоже из-под одеяла, пробубнил:

— Это не я искупался, это он искупался… Он нашу Зорьку спас.

Про вожжи, про Филатыча Саша решил молчать. Ему было противно и думать про эти вожжи, он только и повторил:

— Это я чуть не утопил Зорьку, а Митя — спас!

Но Сашино вполне рыцарское признание Павла Юрьевна как будто и не слышала. Она смахнула с мальчиков одеяла, пощупала сухой, прохладной ладонью Митин лоб, затем Сашин лоб и сказала по-докторски:

— Ужинать — здесь, лежа; внутрь — аспирин; к пяткам — грелки, и два дня — вы слышите? — два дня ни в коем случае не вставать с постели.

— Как два дня? — всколыхнулся Митя. — А Зорьку лечить? Ей ноги забинтовать надо и внутрь тоже чего-нибудь надо бы дать!

— Лежи, лежи, — сказала Павла Юрьевна, а в приоткрытую дверь спальни просунулись любознательные малыши и запищали наперебой:

— Ее уже лечат! Зорьку уже бинтуют. Сам Филатыч бинтует… Ох, он там и ру-га-ит-цаа!

— Вот видите, что вы натворили, — уже не по-докторски, а тихо, по-домашнему произнесла Павла Юрьевна. — Не хватало вам еще заболеть, тогда совсем ужас…

А после общего отбоя, когда весь интернат мало-помалу угомонился, мальчики слышали: к ним в тихую спальню приходил Филатыч. Мальчики слышали его, но не видели. При первом звуке его шаркающих шагов, еще до того как открылась дверь, они запахнулись опять наглухо одеялами, притворились крепко спящими, и Филатыч потоптался у кроватей, поскрипел половицами и сказал негромко вслух:

— Ну что ж… Пущай спят… Поговорю с трудящими, болящими завтра утречком!

И — на цыпочках ушел.


МАЛЬЧИК

(Быль)

Тот зимний вечер помню, как сейчас. Я пришел из школы, мама тоже дома, мы собираемся ужинать.

Настроение у нас хорошее, потому что завтра — каникулы.

И вдруг безо всякого стука-предупреждения дверь открылась, и прямо с мороза, с улицы, к нам вваливается наш, из маминой деревни, давнишний знакомый — дядя Коля Вестников.

Несмотря на холод, от него краснолицего, рыжего, так и валит пар. Он громко, приветливо басит:

— Здравствуйте! Я у вас на станции зерно сдавал, теперь еду обратно. Так что собирай, Фаина, твоего Левку к нам в гости, в деревню. Об этом ваша бабушка Астя наказывала строго-настрого!

Мама отвечает улыбчиво, в тон ему:

— Сначала скинь хоть шапку! Присядь к столу! А Левка подождет, не велик он барин.

Но дядя Коля настаивает:

— Ждать некогда, на дворе и так потемки!

И вот, осчастливленный в самый канун каникул таким жданным и нежданным приглашением, на такой вот веселой волне я и собираюсь мигом. И вот мы с дядей Колей уже в санях-розвальнях.

Не очень-то высокий, вороной, в предночных сумерках совсем черным-черный конь нетерпеливо, зябко скребет у крыльца копытом снег.

Мама тоже зябко придерживает одною рукою шаль на плечах, другою рукою машет нам, стоя в одних лишь домашних тапочках на студеных ступеньках.

Дядя Коля командует коню: «Но-о, Мальчик! Пошел!», намерзлые полозья взвизгивают, и мы круто от крыльца вывертываем на проезжую дорогу.

Станционный поселок там и тут в огоньках, но мы все это минуем быстро. Вороной конь-конек с неожиданно ласковой кличкой — Мальчик, бойко нахрупывает по снежку подковами, наши сани-розвальни несет легко. Он не убавляет рысистого хода даже и тогда, когда сворачиваем с большой, разъезженной дороги на дорогу проселочную, узкую.

Дорога эта вьется под темным небом по белым-белым лугам. С их простора и от скорой езды встречь нам тянет довольно пробористый, студеный ветерок. Дядя Коля повертывается, вытряхивает из-под соломенной в санях подстилки широченный тулуп, накрывает меня почти с головой:

— Вот! Ладно взял про запас… А то в твоем пальтеце на ветру не больно-то рассидишься… Кутайся, кутайся, да плотнее!

И от уютного, теплого тулупа, от заботливых слов дяди Коли на меня вдруг накатывает волна не только радостная, но и волна удивительной ко всему нежности.

А впереди начинает подыматься лунный круг. И ночное небо в том лунном месте, и белые снега на лугах, и заиндевелые вдали перелески, рощицы — стали отсвечивать тоже нежно-серебряным светом. Мне в санях уплывать в эту нежность сладко. Мне приятно смотреть из-под тулупа на пробегающие сбоку саней тонкие кустики, на резковатого, но доброго дядю Колю рядышком с собой, на старательного, ходкого коня Мальчика, — и всех и все я в эти минуты люблю.

Люблю, но высказать стесняюсь. Боюсь: дядя Коля надо мной рассмеется. И в таком вот чуточку запутанном состоянии я — странное дело! — засыпаю.

Сколько времени проспал, не ведаю. Пробудился от тревожного голоса дяди Коли, от быстрого стука и качки саней.

Я вскочил на колени, гляжу: а перед нами луна теперь огромная — в половину небес. Мы мчим прямо на ее свет. Дядя Коля припал к передку саней, руки с вожжами вытянул, кричит Мальчику:

— Наддай, наддай! Не выдай, милый!

И Мальчик мчится не рысью, а так по-над дорогой и стелется. Он едва не вышибает задними подковами дощатый санный передок.

Я вцепился в полушубок дяди Коли:

— Что хоть такое? Что?

Дядя Коля отвечает криком:

— Держись крепче! Волки!

— Где? — застылым сразу голосом сиплю я, шарю глазами. И вижу: со стороны близкой к нам рощицы, взметывая искрящийся под луною снег, летят три прыгучие тени. Летят к дороге, наперехват нашего пути.

У меня лед-мороз пошел по телу. А дядя Коля все кричит Мальчику, кричит как человеку:

— Быстрей! Быстрей! Не дай им обойти нас! Если обойдут — не прорваться!

И, видать, не очень надеясь, что Мальчик поймет, дядя Коля вдруг самым дичайшим голосом взгаркивает:

— Гр-рабят!

И Мальчик этот вскрик понял, наддал так резко, что мы из саней чуть не вылетели, но и волки перенять Мальчика уже не успели.

Они оказались позади нас. Только лучше от этого почти не стало. Они все трое несутся теперь не по рыхлым сугробам, а по твердой, накатанной дороге, и, кажется, еще скачок — и вспрыгнут к нам на запятки.

Я на миг обернулся, увидел их жуткие глаза, увидел их заиндевелые морды, — уткнулся лицом дяде Коле в полушубок, в спину.

А дядя Коля, одною рукою не упуская вожжей, круто в санях оборачивается. В свободной руке у него свернутая жгутом веревка. Короткий конец веревки у дяди Коли в кулаке, и концом другим, длинным, всем жгутом распущенным он с размаха хлещет по стае, по мордам. Волки ошарашенно тормозят.

Назад Дальше