Убежище 3/9 (сборник) - Старобинец Анна Альфредовна 21 стр.


Я знаю этот голос. Я прекрасно его знаю. Я узнал бы его из сотни, из тысячи других. От одного только звука этого голоса брюшко мое напрягается, вздергивается, наливается прозрачным беспомощным ядом. Это очень острое чувство. Как ненависть к кому-то, кто давно уже умер. Как эрекция в узких обтягивающих джинсах. Как ненависть и эрекция – без малейшей надежды на облегчение… Но я все же ползу, ползу туда. К распахнутому окну.

Мы с ней повстречались в цирке. Я показывал там всякие замысловатые фокусы, а она устраивала сеансы гипноза. Иногда я присутствовал на этих сеансах. Я был единственным человеком, на которого ее гипноз не действовал, – возможно, этим я ей и понравился… На меня, собственно, и ничей другой гипноз не действовал, я вообще никогда не покупался ни на какое вранье – сам был большим специалистом по этой части; у меня была кличка Ловкач.

Сначала мы просто работали вместе. А потом – потом…

Не то чтобы я был в нее влюблен. Совсем даже не был. Просто – когда она заводила эту свою шарманку: «…Выгляжу я, честно говоря, так себе. Не лучшим образом выгляжу. Я такая, знаете, в шляпе, зеленой, войлочной и в фиолетовом демисезонном пальто с большими позолоченными пуговицами…», – она была неподражаема. Блистательна. Она была отличным профессионалом. Она была мастером – и это мастерство не могло не вызывать восхищение. У меня, по крайней мере.

Она говорила именно так – с такой скоростью, громкостью, монотонностью, – как надо. Самые простые, примитивные, казалось бы, средства – слова – она превращала в мощнейшее оружие. Кроме слов, она не использовала ничего, даже маятника. Она говорила все подряд – какие-то считалочки, стихи, скороговорки, просто какую-то чушь…

Медленно и ритмично она выплевывала свои глупые слова-дробинки в толпу, и они неизменно попадали в каждого. В каж-до-го. Она никогда не давала осечек. После сеанса я с восторгом – и, чего уж там, с завистью – говорил ей: «Это был не гипноз, дорогая. Это было колдовство». Она улыбалась.

А выглядела она и впрямь «так себе» и «не лучшим образом». Красно-рыжие, вечно грязные волосы. Грубое бабье лицо. Обвисшая грудь. Она ужасно одевалась – действительно, дурацкая эта зеленая шляпа, какие-то вычурные нелепые блузы из бабушкиного сундука, на ногах – толстые хлопчатобумажные колготки. Кроме того, от нее всегда исходил какой-то трухлявый запах. Запах немытого женского тела, старых духов и еще чего-то – я старался не думать, чего. В довершение ко всему она была непроходимо глупа.

Так что о любви даже речи не было: она была мне противна. И все же притягивала меня. Притягивала этим своим умением плести паутину из слов, этим своим запахом и еще чем-то – я старался не думать, чем.

Я ползу по горячей стене на ее голос – и снова вспоминаю тот вечер. Я часто его вспоминаю…

Я лежу на спине, голый. В ее комнате, в ее постели, на ее простыне – нечистой, загаженной какими-то желтоватыми пятнами, как всегда. Я уверен, что, кроме меня, на этой же самой простыне за последние три-четыре дня уже успели полежать еще несколько мужиков: не я один люблю ее грязь. Не я один хочу слушать ее слова. Трогать своим языком ее липкий картавый язык.

Но мне на них совершенно плевать, на этих ее мужиков. Ревновать ее? Это смешно.

Я смотрю на ее пальцы, обтянутые заскорузлой коричневатой кожей, – как будто она с утра до вечера чистит картошку. На широкие, мужицкие ногти – обрамленные заусенцами, непомерно длинные, заостренные на концах, выкрашенные в ярко-красный. Смотрю на ее толстую, короткопалую руку кухарки. Смотрю, как вверх-вниз двигается эта рука, вверх-вниз, вверх-вниз, плотно обхватив мой член.

Она тоже голая. Сидит по-турецки, свесив свой мешковидный белесый живот, весь в складках. Она дергает меня вверх-вниз, вверх-вниз, ритмично и резко. Так, словно давит картофельное пюре. Или накачивает велосипедную шину.

Я говорю:

– Больно.

– Извини, – отвечает она, продолжая работать рукой. – Но сегодня я не хочу с тобой спать.

– Тогда просто перестань, Люся!

– Как ты меня назвал? – она застывает, ослабляет хватку.

– Ну… Люся. А что?

– Я не Люся. Я – Люси. Ударение на первом слоге. «И» на конце. Это сокращенное имя. Мое полное имя – Люсифа.

– Хорошо, хорошо. Люси. О’кей. Я действительно не знал. Прости.

Она кивает, теребит меня снова. Мне надо было вырваться пару секунд назад, когда она отвлеклась… Упустил момент.

– Люси. Не надо, перестань. Так мне больно. Я так никогда не кончу.

Она внимательно смотрит мне в глаза со странным выражением – как будто изучает большое уродливое насекомое.

– А как тебе надо? – спрашивает наконец.

– Ну… если можешь… по-другому.

– По-другому – это как?

– Например, языком.

– Языко-о-ом, – мечтательно тянет Люси и ухмыляется. – Конечно, могу. Пожалуйста.

Она продолжает двигать рукой, но теперь еще тихо бормочет, покачиваясь из стороны в сторону:

– Волосы у меня хорошие… Густые, рыжие… Я крашу их хной… Только вот в последнее время они сильно секутся на концах… Живу я одна. Нет, я не старая дева. У меня бывают мужчины. Просто они меня не интересуют. Квартирка у меня маленькая, но приятная. И пахнет здесь хорошо, как в аптеке – таблетками и натертым мастикой паркетом. Запах чистоты…

Я перебиваю ее:

– Перестань. На меня не действует вся эта дребедень, ты же знаешь! Мне пора идти.

– …У меня, пожалуй, скопилось слишком много мебели и всевозможных милых безделушек, но при этом захламленной квартира вовсе не выглядит… – она не обращает внимания на мои слова и не выпускает меня из рук, – потому что я хорошо умею поддерживать порядок, каждый день протираю пыль, и все в доме всегда стоит на своих местах. Фарфоровые фигурки – собачка, лисичка, две балерины, морской царь – очень красивый, с трезубцем – на трюмо… Маленькие смешные туфельки из гжели – на тумбочке перед кроватью…

– Замолчи! – Я почти ору.

– …В них, кстати, в эти туфельки, очень удобно что-нибудь мелкое класть: булавки, заколки, шпильки, ватные тампончики, одноразовые шприцы… Так, потом… большой, вырезанный из дерева орел на шкафу. В серванте у меня два фарфоровых сервиза, и еще много тарелок и чашек из разных наборов…

Я закрываю глаза. Странное ощущение – как будто вот-вот на меня, на меня в кои-то веки подействуют эти ее слова… и я провалюсь куда-то, дам засосать себя в темную липкую воронку, дам себя проглотить, забуду себя, исчезну, подчинюсь ей весь, без остатка… Это ощущение пугает меня – до тошноты.

Некоторое время я лежу неподвижно, тихо и жду, когда это все, наконец, прекратится. Стараюсь думать о другом. Я прилежно генерирую в своем сознании худеньких загорелых девочек-подростков, которые, хихикая, зарывают друг друга в песок на пляже… или мажут друг другу спины солнцезащитным кремом… Я думаю о любовнице моего приятеля – красивой, большегрудой, пленительно тупой и ко всему безразличной… с полуоткрытым бессмысленным ртом… да, она хороша, его женщина-растение, женщина-рыба… Еще я думаю о своей жене… Маше…

Уже на последних секундах, уже чувствуя скорое избавление, я неожиданно понимаю, что больше не слышу отвратительного голоса Люси. Только слабый хлюпающий звук и шумное дыхание… Она уже не мучает меня своей шершавой рукой – вместо этого обволакивает теплым, мягким, липким…

Приоткрыв глаза, наблюдаю, как она лижет меня. Как набрасывается на мою плоть, пыхтя и чавкая, урча от удовольствия, покусывая и обливаясь слюнями… готовая проглотить меня, поглотить меня, втянуть в свое темное нутро, переварить, уничтожить…

Я ору громко и хрипло, я дергаюсь, я хочу вырваться. И вместе с этим криком, вместе с судорогами страх и отвращение выплескиваются из меня густыми скудными порциями.

Какое-то время в комнате совсем тихо. Потом она говорит:

– Если б ты знал, какое глупое у тебя было лицо.

– А ты злая, Люси.

– Конечно, злая, – она снова склоняется надо мной, проводит языком по животу, слегка кусает за сосок. Потом поднимает ко мне свое некрасивое бабье лицо с мокрым, жирно блестящим от слюны и спермы подбородком. – Я вообще Злая Колдунья.

Она смотрит на меня своими маленькими поросячьими глазками, и в них – сумасшествие. Неподдельное, чистое сумасшествие. Мне становится не по себе.

– Я Злая Колдунья, Злая Колдунья, – бормочет Люси. – Однажды меня не пустили туда, куда я очень хотела попасть, и я сильно обиделась…

Она все лижет мой живот.

– …Мне так хотелось туда попасть…

– Прекрати! – Я отодвигаюсь от нее на край кровати, поджимаю под себя ноги.

Люси замолкает. Вытирает подбородок тыльной стороной ладони.

Повернувшись к ней спиной, я натягиваю джинсы. Страха больше нет. Только тоска и омерзение – впрочем, это всегда после секса с ней…

Уже в дверях я спрашиваю:

– Люсифа – это какое-то очень редкое имя, да?

– Да. Очень, – она странно смеется. – Но я тебя обманула. Это не мое имя – скорее, творческий псевдоним. Просто Люся звучит как-то уж очень по-простецки… Ладно, иди, иди. Привет семейству.

– Пока! – говорю я и начинаю спускаться по лестнице.

– Стану, не благословясь, пойду, не перекрестясь, не дверьми, не воротами, а дымным окном да подвальным бревном, положу шапку под пяту, под пяту… – тихо бормочет Люси у меня за спиной.

Я останавливаюсь.

– Чего? – Мой голос звучит как-то по-идиотски встревоженно.

– Иди-иди, – недовольно отвечает Люси, – это я не тебе…Побегу я в темный лес, на большо озерищо, в том озерище плывет челнище, в том челнище сидит черт с чертищей, швырну я с под пяты шапку в чертища. Что ты, чертище, сидишь в челнище, с своей чертищей? Сидишь ты, чертище, прочь лицом от своей чертищи…

С грохотом захлопывается дверь подъезда. Я иду, спотыкаясь и чертыхаясь, по мокрой неровной асфальтовой дорожке к Ленинскому проспекту. Здесь нет ни одного фонаря, в этой ее дыре. Непроглядная темень. Какие-то существа – люди? собаки? – шумно возятся справа от меня в невидимых кустах, пыхтят и ломают ветки.

«Не надо бы мне больше сюда приходить. Не надо мне к ней приходить», – вяло думаю я и прекрасно понимаю, что приду, приду еще не раз.

…поди ты, чертище, к людям в пепелище, посели, чертище, свою чертищу Иосифу в избище, а в той избище, не как ты, чертище, со своей чертищей живут людища мирно, любовно, друг друга любят, других ненавидят. – Ты, чертище, вели чертище, чтоб она, чертища, распустила волосища: как жила она с тобой в челнище, так жил бы Иосиф со своей женой в избище. Чтоб он ее ненавидел. Не походя, не поступя, разлилась бы его ненависть по всему сердцу, а у ней по телу неугожество, не могла бы ему ни в чем угодить. Как легко мне будет отступить от тебя, как легко достать шапку из озерища, тебе чертищу, хранить шапку в озерище, от рыбы, от рыбака, от колдуна. Чтобы не могли ее ни рыбы съесть, ни рыбак достать, ни колдун отколдовать…

Вообще-то я решил как можно реже залезать в человеческие дома. Это довольно опасно: я еще не совсем привык к разнице масштабов и не уверен, что в случае чего смогу быстро и вовремя сориентироваться… Прихлопнут – и все.

Но в это окно я не могу не залезть.

Большая светлая кухня. Что-то невнятно бормоча, крупный вонючий ребенок месяцев десяти от роду ползает на четвереньках, ищет на полу соринки и крошки, подбирает их и сует в свой слюнявый рот. У замусоренного стола сидит женщина – его мать или, возможно, няня. На вид ей лет сорок – но, скорее всего, меньше, причем лет на десять. Это я знаю по опыту – с женским возрастом я здесь поначалу все время ошибался. Итальянки очень хороши лет до девятнадцати, а потом как-то вдруг, сразу, стареют. Или не стареют даже, а высыхают на солнце, сморщиваются, точно вяленые бананы.

У этой тоже смуглая иссохшая кожа, вся в мелких прыщах и точечках и такие большие круги вокруг глаз, будто она в темных очках. Своими тусклыми карими глазами она безразлично пялится в экран телевизора, из которого сейчас не доносится ни звука.

Приклеившись к внутренней стороне подоконника, я сижу неподвижно вниз головой и тоже смотрю.

Там, на экране, эта ужасная харя, вся в угрях и оспинах, – наш теперешний президент. Его избрали, когда я уже был в Италии, но я помню эту дурацкую историю, как же, как же. Перед самыми выборами его якобы пытались отравить, и был дикий скандал, и он лежал в реанимации при смерти, весь бледно-зеленый, со странно испортившейся кожей, и врачи мрачно и взволнованно говорили в телекамеры, что у него, мол, никаких шансов – уже, считай, покойник. Так его и выбрали – можно сказать, посмертно, из жалости. А он на следующий день взял да и выздоровел. Впрочем, выглядит он с тех пор действительно как покойник. Я сначала думал, что это просто грим такой, но, видимо, все-таки нет, действительно что-то с кожей. Может, он и впрямь траванулся тогда чем-то, кто знает… Но в любом случае тот, кто сделал его предвыборную кампанию, пиарщик очень талантливый, что и говорить.

Его лицо показывают крупным планом, во весь экран. Язвы и рытвины довольно неумело зашпаклеваны чем-то вроде тонального крема. Он смотрит в камеру, не мигая, без всякого выражения и молчит. Потом губы его медленно разлепляются. Он словно собирается что-то сказать, но так и застывает с открытым ртом. Зато теперь я снова слышу ее голос. И этот голос бормочет:

– Военные действия я считаю нормальным…

Она продолжает говорить, но ее монотонные слова заглушаются страстным итальянским переводом:

– …нормальный ответ на любую угрозу целостности России. Осуждение со стороны мировой общественности меня мало волнует, когда речь идет об интересах моей страны…

– Бастардо! – с чувством обращается к телевизору смуглая женщина. – Фашиста!

Пузатый ребенок, бубня и громко икая, подползает к моему подоконнику и корячится на полу, пытаясь подняться на ноги. Я немного отвлекаюсь на него, а когда снова смотрю в телевизор, картинка там уже другая.

Итальянский диктор почти с искренним возмущением комментирует то, что он называет «речью президента России». И, что странно, он говорит так, точно все эти слова о «целостности» и «общественности» действительно произносил перемазанный тональным кремом тип с открытой пастью и немигающими глазами, а не тихий женский голос за кадром. Диктор бодро рассуждает о тоталитаризме, жестокости, о правах человека, о каких-то вооруженных столкновениях и военной угрозе.

Потом на экране снова возникает неподвижное лицо президента. Фотовспышки разливаются по его коже блестящими зеленоватыми пятнами, но я смотрю на другое пятно. Оно красно-рыжее. Оно то появляется, то исчезает в самом углу кадра – оператор явно захватывает его случайно. Я, кажется, понимаю, что это за пятно. Прядь волос – рыжих, выкрашенных хной.

Яд. Прозрачный клейкий яд скапливается внутри меня.

Ребенок вдруг прекращает свою возню на полу и жизнерадостно визжит, уставившись прямо на меня. Он выбрасывает на пол пластмассовую прищепку, которую сжимал в кулаке, и тянется ко мне своей грязной пятерней, повизгивая.

Женщина отрывается от телевизора и поворачивается к нам:

– Что там такое, Тони?

– Да-да-да-да и-и-и-и! – восторженно клокочет ребенок и все пялится на меня.

Мое черное брюшко и так уже ноет, едва не лопается от переполнившего его яда. Теперь оно инстинктивно напрягается… я не сделаю этого. Нет, я не сделаю этого. Не трону ребенка.

Я сдерживаю позыв и быстро ползу по подоконнику, вылезаю обратно, в открытое окно. Позади себя я снова слышу знакомый голос из телевизора:

– …На стенах у меня ковры. И гобелены – с оленями. Я их в молодости сама вышивала. Там целые сцены изображены: охотник целится в оленя из лука, олени бегут через лес, олени у водопоя… И все это сделано крестиком. Очень красиво. А еще есть чучело головы оленя, оно висит в коридоре… Они давно ушли из этих мест…

На этот раз слова ее звучат громко и отчетливо – никто не переводит их на итальянский.

– …оставив землю, небеса и воду, обиженные, грустные уроды, они давно ушли из этих мест; они не по-хорошему ушли – с проклятьями, с обидами, с позором, спалив свои дома, засыпав норы червивыми комочками земли… Они, возможно, сами виноваты, они не захотели нас простить, и волоча по серому асфальту осклизлые русалочьи хвосты…

Я быстро-быстро ползу по стене, спускаюсь по тонкой паутинке на землю, бегу, бегу по асфальту, по траве, по брусчатке, подальше от этого дома и этой улицы, подальше от ее голоса, но слова все равно звучат в моей голове.

…Они ползли и пятились по-рачьи,

Шипели, поднимали вой и визг,

И хрюкали, и харкали горячим,

Плевались взвесью ядовитых искр.

Они свивались кольцами от боли,

И был труслив и краток их исход,

Они ушли и увели с собою

Своих волков, и крыс, и птиц, и скот,

И увели летающих коней,

И черных кур, и царственных лягушек,

И говорящих рыбок, и свиней,

И всех своих неведомых зверушек.

Они давно ушли из этих мест,

Обиженные, грустные уроды,

Оставив землю, небеса и воду,

Они давно…

Я знаю эти стихи наизусть. Когда-то я слышал их от нее очень часто. Рифмованные строки она использовала только в редких случаях. Например, если надо было загипнотизировать очень большую толпу… Обидно. Я столько времени провел вместе с ней и по-прежнему не понимаю ее. Я не понимаю, почему она бубнит что-то с экрана, и какое отношение она имеет к этому полутрупу, и что она вообще делает. Я не понимаю, что эта чертова дрянь делает.

V. Мост

Он подполз к ее ногам с тихим шипением: – Игош-ш-ша… Игош-ш-ша… – У него была голова новорожденного младенца – красновато-сизая, с редким пушком волос. Маленькое сморщенное лицо без бровей. У него было очень длинное, гладкое, синеватое тело без рук и без ног. Как у змеи. Оно извивалось и складывалось кольцами. – Я – Игоша, – сказал он. – Я твой старший братик. – У меня никогда не было брата, – сказала она.

– Был… ес-с-сть, – прошипел он в ответ.

Его мутные серые глаза бессмысленно блуждали в пространстве, не останавливаясь, не фокусируясь ни на чем.

Назад Дальше