– Взять! – рассеянно улыбнувшись, скомандовал Мальчик.
И волк побежал за ней следом.
Он гнал ее через мертвый лес, долго, очень долго. Много часов, а может быть, много дней. Иногда он сильно отставал, а иногда, наоборот, оказывался от нее так близко, что мог вцепиться зубами в тонкие, длинные ноги, перегрызть тугие хрустящие сухожилия, завалить ее набок, распороть клыками живот и наесться до отвалу безвкусного, стерильного, фальшивого мяса или чего там у нее было внутри… Но он не делал этого. Он гнал ее к реке, и как ни пыталась она петлять, как ни наматывала круги, они все приближались и приближались к Смородине, и оба знали, что именно там – их конечная точка, и оба бежали так быстро, как только могли, и оба задыхались от бега, и оба хотели, чтобы это все, наконец, кончилось, кончилось, кончилось…Лошадь резко затормозила, обдав себя фонтаном черных холодных брызг, уперев разъезжающиеся копыта в скользкое илистое дно. Перед ней была река. Дальше бежать было некуда. Она протяжно, отчаянно фыркнула, тряхнула головой и медленно оглянулась назад. Волк сидел прямо за ней и молча скалил зубы – усталый, злой, победивший, готовый наброситься в любую секунду. Лошадь шагнула вперед – вода была ледяная. Это еще не конец, не конец… Перейти эту реку вброд… Переплыть ее – вот и все… Вот и все, что ей нужно сделать… Она ведь такая узкая, эта речка… Это еще не конец… Медленно переступая по скользкому дну, лошадь пошла дальше. Неподвижная ледяная вода коснулась ее разгоряченного брюха, обожгла холодом бока, лизнула спину. Стало трудно дышать. Лошадь оттолкнулась задними копытами и поплыла. Это еще не конец…
Когда лошадь была уже на середине реки, кто-то схватил ее за хвост и с силой потянул вниз, ко дну. Она лягнула невидимого хищника окоченевшим от холода копытом – медленно и слабо, как во сне. И, кажется, промахнулась – он потянул ее снова.
Лошадь погрузилась в реку с головой, нечаянно хлебнула воды. Густая, пронзительно-холодная жижа заполнила горло и легкие. Из последних сил она дернулась, вынырнула, задрала украшенную лентами черную голову над черной водой и в последний раз посмотрела вверх, на полную большую луну. Больше она не сопротивлялась.Болотный начал есть с головы: больше всего ему нравился вкус меда и соли.
XVI. Путешествие
Электронные часы на неподвижной волосатой руке показывают 11.58.
Что-то не так. Дело даже не в том, что они все вдруг заснули средь бела дня. Они ведь не спят. По крайней мере, не все спят. У некоторых приоткрыты глаза, кто-то даже слегка шевелится. Большинство лежит, свесив потные вонючие ноги в проходы. Но многие из тех, у кого боковые места, сидят, уткнувшись носами в столики или, наоборот, откинув головы и закатив глаза.
Поезд тащится еле-еле, все замедляя и замедляя ход.
По красной ковровой дорожке я добегаю до купе проводников – они тоже лежат неподвижно. Глаза закрыты.
Возвращаюсь обратно в вагон. Что, ядовитый газ? Какое-то химическое воздействие? Не похоже… Переползаю с одного пассажира на другого – все они, безусловно, живые: теплые, дышат ровно, кожа нормального цвета. Только очень уж какие-то тихие – и это самое странное. Ночью-то они ведь храпели. Храпели, хрюкали, кашляли, чихали, рыгали, сморкались. Издавали звуки. А теперь – тишина.
Единственный звук, не считая стука колес, – голос, еле слышно доносящийся из динамика в коридоре. Громкость поставлена на минимум. Чтобы хоть что-то разобрать, я карабкаюсь вверх по стене и подбираюсь прямо к маленьким темным дырочкам.
– Прослушайте обращение президента к гражданам России, – доносится оттуда сквозь помехи. – Прослушайте обращение президента к гражданам России.
Может быть, это просто из-за помех мне кажется, что я узнаю этот голос? Может быть, я все же ошибся?..
– Прослушайте обращение президента к гражданам России. Прослушайте обращение президента к гражданам России. Абра кадабра, мы везли кадавра, ать-два ать, на базар продавать, с дыркой во лбу, да в дешевом гробу, абра кадабра, мы везли кадавра, красавчика-покойника везли себе спокойненько, но казаки-разбойники крибле крабле в дороге нас ограбили, абра кадабра, украли кадавра, крабле-крабле бум, с дыркой во лбу, крабле крибле, остались мы без прибыли…
Нет, не ошибся. Люси.
Мной вдруг овладевает такая апатия, что я готов свернуться в комок и заснуть прямо здесь, между дырочками громкоговорителя. Я с трудом заставляю себя добраться до остывшего титана и пью теплую воду, натекшую из не завинченного до конца крана. Это меня взбадривает.
Что же ты делаешь, Люси? Что ты делаешь с ними, дрянь?
В любом случае, что бы ты с ними ни делала, на меня это все не действует. Со мной твоя болтовня не работает, Люси…По моим расчетам, мы вот-вот должны пересечь белорусско-русскую границу. Или уже пересекли?.. Еще минут сорок мы тащимся очень медленно. Совсем медленно, сам я мог бы ползти быстрее. Такое ощущение, что машинист уснул или ведет поезд в полудреме. Впрочем, почему ощущение? Так оно, наверное, и есть.
Еще медленнее. И еще медленнее.
Я даже не сразу замечаю, что поезд уже стоит. Никто не шевелится. Никто не выходит.
Битый час я наматываю круги по вагону – в буквальном смысле: от пола до потолка, от пола до потолка – в поисках выхода.
Уже почти потеряв надежду, я, наконец, обнаруживаю, что в купе проводников окно чуть приоткрыто, и выбираюсь наружу.
Красное приземистое здание вокзала. Станция Суземка. Значит, уже Россия…
Поезд, из которого я только что выбрался, стоит впритык к другому – шедшему впереди него. Собственно, все железнодорожные пути, сколько хватает взгляда, заполнены неподвижными составами.
Людей нет. На перроне стоит одинокий плакат. Просто большие черные буквы на белом фоне: «Да не будет у тебя других богов пред лицом моим».
Я огибаю здание вокзала и ползу через большую асфальтированную площадь. Там, за площадью, виднеются кособокие домики, а еще дальше – лес. Миную еще один плакат, сверху донизу загаженный голубями: «Не сотвори себе кумира, не поклоняйся ему и не служи ему».
Такое я уже видел в Москве: незадолго до моего отъезда в Италию подобные плакаты появились рядом с некоторыми автобусными остановками и станциями метро. Я тогда, помнится, интересовался, откуда они взялись, и мне объяснили, что это что-то вроде социальной рекламы. С одобрения мэра города одна крупная благотворительная организация развесила по всей Москве заповеди, данные Моисею на горе Синай, подразумевалось, что это каким-то образом поднимет моральный уровень москвичей. Так что в принципе нет ничего странного в том, что мода на библейские откровения докатилась и до маленьких поселков вроде Суземки. Только вот в Москве эти плакаты не стояли буквально на каждом шагу. А здесь… Я оглядел стройные ряды ржавых столбиков с белыми растяжками:
«Не произноси имени моего напрасно».
«Почитай отца твоего и мать твою».
«Не убий».
«Не прелюбодействуй».
«Не кради». «Хуй тебе» – приписано маленькими корявыми буквами снизу.Я, наконец, пересекаю площадь и ползу к ближайшему покосившемуся дому.
На улице по-прежнему ни души. Как тогда, в Веллетри, только здесь прохладно и совсем, совсем тихо.
Не очень-то похоже на место, в котором идет война. Скорее уж – на место, где война давно уже кончилась, не повредив ни одного здания, но не оставив в живых ни одного человека.XVII. Мост
Когда лошадь скрылась под водой, волк встал, отряхнулся и забрался на мост. Нервной рысцой пробежался туда-сюда, принюхиваясь.
если кто-нибудь заберет его…
Нашел маленькую узкую выемку в доске – след от ножа, который воткнула голая женщина. Но ножа – самого ножа – не было.
пока тебя нет…
Волк задрал голову и протяжно, визгливо, фальшиво, то по-звериному, то сбиваясь на человеческий крик, завыл.
если кто-нибудь заберет его, пока тебя нет, – навсегда останешься такой…
– Н-нечего г-глотку драть, – с пьяной ленцой произнес кто-то.
Волк резко оборвал вой на высокой, отчаянной ноте и огляделся. На мосту чернела чья-то тень. В следующее мгновение обладатель тени громко рыгнул, потом довольно хихикнул и, покачиваясь, выступил из темноты на мост, в желтую полосу лунного света. Он оказался приземистым человекообразным существом в драной мешковатой одежде.
– Давно не виделись, М-маша-растеряша! Что, п-потеряла свой ножичек? – Существо было основательно поддатым; в руке его блестел нож – тот самый, который голая женщина воткнула в мост.
Волк втянул влажными дрожащими ноздрями густой запах перегара, сморщил нос и глухо зарычал:
– Маша-растеряша! Маша-растеряша! Хи-хи-хи-х… ой, м-мамочки, страшно-то как!
Волк перестал рычать и быстро, решительно прыгнул на человека с ножом, повалил его на спину и передними лапами прижал к мокрой холодной земле. Снова наморщил нос, готовясь вцепиться в поросшую синей щетиной шею.
– Но-но-но, Машенька, не шали! – Пьяный с неожиданной ловкостью крутанулся, высвободил руку с ножом и приставил острие к волчьему горлу. – Только дернись у меня, и я тебя, с-сука, прирежу. Второй раз сдохнешь. Как собака сдохнешь. То есть, прости, как волк…
– Но-но-но, Машенька, не шали! – Пьяный с неожиданной ловкостью крутанулся, высвободил руку с ножом и приставил острие к волчьему горлу. – Только дернись у меня, и я тебя, с-сука, прирежу. Второй раз сдохнешь. Как собака сдохнешь. То есть, прости, как волк…
Волк широко раскрыл пасть и тоскливо, с подскуливаньем, зевнул.
– Фу, Машенька, фу! – задрыгал ногами пьяница. – Отвали, я сказал! От тебя псиной несет!
Волк покосился на нож, потом с ненавистью посмотрел своими белесоватыми глазами в единственный глаз (второй был затянут бельмом) лежащего под ним человека и неохотно отполз в сторону.
– А ты, кажется, не рада встрече? – Одноглазый встал и принялся отряхивать свой замызганный балахон. – Линяешь, что ли, а, Маш?
Волк жалобно заскулил.
– Ну ладно, ладно, не плачь. Сейчас воткну его на место. Я же просто пошутил. Поиграть с тобой хотел. Ну, игривый я, что уж поделаешь…
Одноглазый не спеша взошел на мост, наклонился, прищурился.
– Откуда он торчал? Ты не видишь, а, Маш?
Поджав хвост, волк вскарабкался следом и ткнулся носом в крохотную выемку в доске.
– Ну да, ну да, в-вижу, – одноглазый пьяно пошатнулся и тут же метнул нож удивительно резким, точным движением: лезвие изящно вошло прямо в выемку, мелко задрожала рукоятка. – Ну все. Готово, собачка. Можешь кувыркаться. Ап!– А ты меня не узнаешь, что ли? – спросил одноглазый, когда Маша поднялась на ноги.
– Узнаю, – ответила она, все еще тяжело и часто дыша. – Алекс. Дядя Леша.
– А вот и нет, вот и нет! Я не дядя Леша. И даже не дядя Леший. Никакой я здесь не дядя! – Дядя Леша громко захихикал и даже подпрыгнул пару раз от удовольствия. – Я не дядя! Я не дядя! Я вообще не человек. Здесь я – Лесной. Вот он я, полюбуйся, какой есть!
Лесной плавным горделивым жестом указал на свою пропитую физиономию и рваные тряпки, а потом ернически раскланялся. Маша вдруг с изумлением заметила, что бельмо исчезло. Теперь на нее весело и зло смотрели два маленьких зеленоватых глаза-буравчика.
– Лесной так Лесной, – безразлично согласилась она. – Просто раньше вы называли себя иначе. И выглядели тоже немного по-другому.
– Ты про глаз, да?
Лесной состроил гримасу: прищурил один глаз и высунул язык; потом вернул лицу первоначальное выражение.
– Это у меня просто такой сценический имидж, – пояснил он самодовольно. – А Алекс и дядя Леша – мои сценические псевдонимы. Там.
– Там?
– Ну да, там. В Яви. Я ведь туда иногда вылезаю. Мы все иногда вылезаем. У-у-у! – Лесной вдруг дико замахал руками и сделал «страшные» глаза. – Никогда не знаешь, что из тебя может вылезти!
Маша сняла с себя вонючую, в бурых потеках засохшей крови волчью шкуру и присела на мост. Поежилась.
– Я устала, – грустно сказала она не Лесному даже, а просто так, в ночную темноту.
– Ну так все уже вот-вот кончится, – радостно откликнулся Лесной.
– Правда? – недоверчиво переспросила Маша.
– А зачем мне врать-то? – Лесной оскорбился и надул губы. – Когда я тебе врал? Конечно, правда. Вот сожгут тебя – и считай, все, отмучилась.
– Меня сожгут?
– Сожгут, сожгут, Машенька. А ты что, не рада? Ты же вроде хотела согреться?
– Хотела…
Лесной вдруг зажал себе нос рукой и тихо загундосил:
– О Иванове дни будет ночное плещевание, и костров зажигание, и бесчинный говор, и скверные бесовския песни, и ногами скакание и топтание, и хрептом вихляние, и богомерзкия дела, и отрокам осквернение, и девам растление…
Маша молчала. Лесной убрал руку от носа и разочарованно заглянул в ее равнодушное лицо. Потом вяло хихикнул и зашагал в Навь, пошатываясь и мурлыча себе под нос:
– Уж как я кочан ломить, а кочан в борозду валить… Хоть бороздушка узэнька – уляжемся! Хоть и ночушка малэнька – понабаемся!..
XVIII. Путешествие
Видимо, они сидели так уже очень давно. В этом доме. В этой комнате. За накрытым столом. Уставившись в телевизоры. То есть – действительно давно. Не день и не два, и даже не неделю – судя по тому, что стало за это время с их едой.
Куски хлеба на блюде превратились в зеленоватые сухари. Перед каждым – тарелка с бурой вонючей массой, которая когда-то, по-видимому, была не то овощным рагу, не то картофельным пюре, – теперь и не разобрать. Обожравшиеся мухи и тараканы лениво слонялись по столу или рассеянно копошились в этом буром.
Из чашек свесилась пушистая поросль плесени – издали ее можно было принять за пивную пену. Не исключено, что когда-то под этим пухом действительно было пиво… Впрочем, нет. Девочка – на вид лет десяти – вряд ли пила алкоголь.
Из всех троих у девочки было, пожалуй, самое осмысленное лицо. Она смотрела на экран широко открытыми глазами – без какого-то конкретного выражения, но все же почти сосредоточенно – и изредка даже моргала.
Женщина выглядела значительно хуже. С нижней губы на колени стекала тонкая струйка слюны; стая маленьких мошек-дрозофилов покачивалась, точно в невесомости, рядом с ее лицом, временами ныряя в полуоткрытый рот, а потом снова выпархивая наружу. Глаза ее закатились, но желтоватые полоски белков продолжали пялиться в экран.
Отец семейства более всего походил на спящего человека. Он тихо посапывал, уткнувшись лицом в объедки.Паук метнулся на другой край стола, поймал жирную, одуревшую от многодневного пиршества муху и затолкал в себя. Потом вернулся на свое место – туда, откуда он лучше видел экран, – и снова стал смотреть, ритмично вздергивая и опуская брюшко. Ничего не изменилось: все та же передача. Уже много часов – а возможно, уже много дней.
…Больше всего это напоминало «Аншлаг-Аншлаг». Толстенький петросяноподобный мужичок с глупыми блестящими глазками и лоснящейся лысиной, наряженный почему-то в женское платье, стоит на пустой сцене. Жеманно растягивая слова и противно подхихикивая, он говорит в микрофон:
– Нос у меня норма-а-альный. Ха-а-атя некоторым он кажется дли-и-инным. А на-а са-а-амом деле у меня длинный… хи-хи… нет, а вы что па-а-адумали? У меня длинный рот. Тянется через щеки прямо к уша-а-ам, отчего я немного похожа на лягу-у-ушку…
Хохот и аплодисменты. Камера прыгает в зрительный зал – но никаких зрителей там нет. Пустые кресла, пустые черные кресла или даже, скорее, кушетки, что ли, – плохо видно, не в фокусе… Но вот картинка становится резче и – никакие это не кресла и не кушетки. Надгробные плиты.
Невидимая толпа по-прежнему рукоплещет, заходится своим закадровым мертвым смехом.
– Ре-ги-но-чка-а-а! – визжит в экстазе толстяк. – Люси-фа-чка-а-а!
На экране вдруг появляется череп, тут и там покрытый заплатками полуистлевшей кожи. На макушке – рыжий парик, а поверх него – шляпа. Череп тихо лопочает, отчаянно кривя вправо пустой рот:
– Ступа, лопата, курица мохната, медведь на болоте сметану колотит, девок кличет…
Хохот.
– …В жопу тычет… Раз – уходили, два – их окликнули, три – заманили разноцветными бликами, четыре – заменили под кожей суставы, пять – ничего внутри не оставили…И так – бесконечно, снова и снова, снова и снова… Смотреть на это было невозможно. Паук выпустил жало и стал двигать брюшком быстрее, приседая на полусогнутых лапах. Дернулся конвульсивно раз, два – и избавился, наконец, от распиравшего его яда. Капля прозрачной клейкой жидкости упала на стол. Паук попятился от нее, спустился со стола на пол, хотел было забраться на стену, но передумал: стены и потолок комнаты были замотаны в плотный кокон чужой паутины. Он забрался на сиденье зеленого плюшевого кресла.
Потом пришла паучиха. Она спустилась с потолка на тонкой блестящей нити, остановилась чуть поодаль и выжидательно застыла.
Она была значительно крупнее его – раза в три. Она источала пронзительно-сладкий, густой, всепобеждающий аромат. Вся ее сила, и похоть, и желание, и ожидание – все заключалось в этом запахе.
Этому запаху он не мог и не хотел сопротивляться. Приплясывая и мелко дрожа, паук направился к ней по мягкому плюшу. Она с готовностью раскрыла ему объятия, опрокинула его на спину, стала гладить своими крепкими мохнатыми лапами.
Пока он оплодотворял ее, она часто дышала, приоткрыв душистую голодную пасть. Потом, удовлетворенная, благодарная, она обняла его крепче, еще крепче… Острыми молодыми клыками она впилась в его тело.
Он не пытался сопротивляться. Точно парализованный, он с восхищением наблюдал, как она поедает его, откусывает от него по кусочку.
Она съела его почти целиком и очень устала. Перед тем как уснуть, она спрятала оставшийся кусок в надежном месте. Про запас.
XIX. Мост– …На Купала!
Девка Марья во броду стояла.
На Ивана!
Во броду стояла, перевоз держала.
На Купала!
Во броду стояла, перевоз держала.
На Ивана!
Пришли до ней хлопцы-молодцы.
На Купала!
Пришли до ней хлопцы-молодцы.
На Ивана!
– Девка Марья, ты перевези нас.
На Купала!
– Девка Марья, ты перевези нас… Пение постепенно приближалось – унылое, протяжное, на одной ноте. Оно было настолько однообразным, что понять, где кончалась одна песня и начиналась другая, Маша решительно не могла. Наконец вдалеке показалась стайка дрожащих, бледных огоньков. Они все плыли и плыли, покачиваясь, в сторону моста. Некоторое время Маше казалось, что так скучно и заунывно поют сами огоньки. Однако же вскоре она разглядела, что это были просто зажженные свечи в руках приближавшихся к ней людей.