Кудэр почувствовал подступающую к горлу тошноту.
– О, ты есть такой горьячий, – ворковал немец, – это ты так хотьеть менья, да?
– Это у меня температура под сорок, идиот, – еле слышно, сквозь зубы прошептал Кудэр.
– Я не совсьем слышать тебья, любимый.
– Да, это я так хотеть, – сказал Кудэр громче. – Только подожди минутку. Мне надо сначала кое-что сделать.
Кудэр снял руку с ягодицы Томаса, уселся на унитаз и стал разматывать бинт.
– Ты хотьеть показать мнье свою рану? – немец почему-то очень обрадовался. – А гдье ты ранить себья, я забывать спросьить? Гдье… Майн гот! Шайсэ! Что это? У тебья совсьем больной рука! Тебье срочно нужно идти больница! Это очьень опасно тебье! Это есть очьень серьезный…
– Хорошо, хорошо, я пойду в больницу, – прошептал Кудэр. – Но сначала мы ведь сделаем то, что собирались?
Он снова поднялся, прижался к Томасу, положил здоровую руку ему на живот.
– О’кей, – размяк Томас. – о’кей, о’кей, о’кей… Но потом ты сразу идти больньица, нье поезд. И я хотьеть идти с тобой. Я хотьеть сдать бильет… Я хотьеть…
Кудэр прижался к Томасу еще теснее, с омерзением погладил его волосатую грудь, тонкую цыплячью шею с сильно выдающимся острым кадыком. Провел пальцами по губам – немец блаженно чавкнул, – ласково обхватил синий, плохой выбритый подбородок – чуть снизу, чуть слева…
Больной левой рукой он погладил Томаса по голове. Жесткие черные волосы немца отточенными лезвиями царапнули воспаленную кожу. Кудэр глубоко вдохнул и полностью погрузил руку туда, в колючие, острые завитки. Застонал от боли. Немец отзывчиво застонал в ответ. Кудэр взъерошил ему волосы на затылке, завел руку правее.
Нож лежал у него в кармане уже четвертый день, но сейчас Кудэр не собирался его вынимать. Его руки – большие, смуглые, грязные руки – очень хорошо знали, что делать. Возможно, они уже делали что-то такое однажды. Или дважды, трижды, кто знает… Его чужое, больное, потное тело – оно просто помнило, как убивать.
Кудэр стиснул зубы и резко, изо всех сил повернул голову Томаса – вправо и вверх. Цыплячья шея покорно хрустнула. Немец один раз конвульсивно дернулся и тут же обмяк, стал медленно сползать на пол. Кудэр подхватил его под руки, с трудом развернулся вместе с телом в тесной кабинке и, шумно дыша, привалился спиной к двери.
– Alles gut? [16] – жизнерадостно поинтересовался из соседней кабинки мужской голос.
– Everything OK, – хрипло выдохнул Кудэр. – Thank you [17] .Держать немца на весу больше не было сил. Кудэр осторожно опустил тело на пол, прислонил к своим ногам. Ужасно кружилась голова. Насквозь пропитавшаяся потом футболка липла к телу и мешала дышать. Сдержав приступ кашля, Кудэр стянул с себя вонючую тряпку, повесил ее на крючок. Потом наклонился, снял с костлявой руки Томаса большие бело-золотистые часы, тупо уставился на циферблат: Rolex… дорогие, кажется… евро триста, по крайней мере… сегодняшнее число – 20 апреля… время – 18.30… до отхода поезда осталось всего полчаса… тридцать минут… а в каждой минуте шестьдесят секунд… шестьдесят нужно умножить на тридцать… еще два нуля – но это потом, потом… а пока шесть на три… зачем это нужно?.. зачем нужны эти цифры: шесть и три?.. это какая-то ошибка, были другие цифры… кажется, три и девять… да, именно: три девять… такой адрес… я теряю сознание… три девять… ребенок сказал ей адрес… ребенок не мог ошибаться…
Чтобы не упасть, Кудэр схватился руками за фанерные перегородки сортира. Медленно и без боли, мягкими, ритмичными рывками что-то выходило из него – уходило от него – оставляло его оболочку. Это было… совсем легко; это было почти приятно. Он посмотрел на скрючившееся тело у себя под ногами, на чистый лоснящийся унитаз, на белую стену позади унитаза. Эта стена вдруг покачнулась, дрогнула, пошла трещинами, осыпалась на пол крупными, мягкими хлопьями. И там, за стеной, он увидел лес, утопающий в росе и тумане, и узкую тропинку, освещенную желтой луной. Полной грудью Маша втянула аромат влажной хвои и хотела уже шагнуть туда, на тропинку, но голос – равнодушный, бесцветный детский голос сказал ей:
– Сейчас еще не время, мама.
– Почему? – спросила она. – Я хочу туда. Пожалуйста. Спаси меня. Освободи меня.
– Потерпи еще сутки. Тебе нужно сначала вернуться, – он говорил спокойно и сухо, и голос его становился все тише, – в Россию, это в России… Здесь ты его не найдешь, наше Убежище… Три девять…
…Три девять… Кудэр вздрогнул и открыл глаза. Он сидел на полу, привалившись к мертвому немцу. Часы Rolex валялись рядом, и на них было без четверти семь. Кудэр тяжело поднялся, взял с бачка унитаза свой влажный, с зеленоватыми пятнами, бинт, торопливо намотал обратно на руку, надел часы – без четырнадцати минут семь – поверх бинта. Наклонился, пошарил в карманах спущенных Томасовых брюк. В одном был паспорт – твердая бордовая корочка с тощим золотым орлом и надписью Europaishe Union Bundesrepublik Deutschland Reisepass золотыми буквами. Кудэр быстро открыл его, пролистал – какой-то десятизначный номер… имя, фамилия – Tomas Mohl… физиономия на фотографии – чуть моложе, чем надо бы… но ничего, сойдет… рост – на четыре сантиметра ниже – но не будут же они измерять… цвет глаз – совпадает, естественно… везде эти дурацкие чахоточные орлы – серовато-розоватые… Вот она, российская виза. Желтенькая с коричневым. А вот еще одна, нежно салатовая – Рэспублiка Беларусь.
В другом кармане Кудэр обнаружил бумажник. Но билета не было ни в одном. Без тринадцати минут семь. Кудэр открыл бумажник, вытащил из него и запихнул к себе в карман пятьдесят евро. Дрожащими пальцами принялся перебирать остальное. Свернутые вдвое и вчетверо лохматые бумажки, календарики, кредитки, дисконтные карточки, маленькая фотография какого-то угрюмого белобрысого мордоворота… Билета не было. Без двенадцати минут семь. Кудэр заскулил, вывалил содержимое кошелька прямо на спину Томаса, еще раз все просмотрел – билета не было. Он сгреб бумажки в кучу и бросил в унитаз. Без одиннадцати минут семь. Кудэр стянул с немца яркую клетчатую рубашку, обшарил ее – билета не было – и надел на себя. Потом поднял Томаса с пола, усадил его на унитаз, прислонил спиной к стене. Без десяти семь.
Труп слегка покачнулся, клюнул носом и стал заваливаться вправо. Кудэр подхватил его, вернул на прежнее место. Осторожно уложил на левое плечо Томаса его птичью голову на вывернутой шее. Маленькими темными глазками Томас уставился в потолок. Он выглядел благодарным и заинтригованным.
Ну куда ж ты дел свой билет, урод? Без девяти минут семь. Без девяти минут семь.
Внезапно до него дошло. Маленький оранжевый рюкзачок валялся в углу. Кудэр схватил его, рыча, расстегнул молнию, вытряхнул на пол упакованное в пакеты барахло, книжку с ярко-синей надписью «Русский язык» на обложке, фотоаппарат – Nikon Coolpix 4500, цифровой… ну, не самая лучшая модель, но вполне себе, вполне себе… Куда же ты дел этот чертов билет?.. А-а-а… ты, наверное, положил его во внутренний кармашек рюкзачка, да?.. Ты же аккуратный у нас, да?.. А где тут у тебя внутренний кармашек?.. Во-от он, внутренний кармашек… Вот он, наш с тобой билетик!
Без восьми минут семь.
Кудэр прислушался – тихо. Осторожно, чтобы не задеть тело, он встал ногой на край унитаза и посмотрел по сторонам поверх сортирных перегородок. В соседних кабинках никого не было. Рядом с раковинами и у писсуара – тоже.
Кудэр на всякий случай проверил, закрыто ли изнутри, взялся руками за перегородки и уже приготовился перелезть, когда в туалет кто-то зашел. Заперся в кабинке. Звякнул пряжкой ремня. Зажурчал. Засвистел фальшиво и грустно.
Без семи минут семь.
Кудэр спустился с унитаза на пол. Посмотрел на мертвого немца. Теперь тот казался не только заинтригованным, но и немного раздраженным – как человек, которому могут, но упорно не хотят ответить на какой-то очень важный для него вопрос.
Мужик в соседней кабинке перестал журчать и спустил воду, но так и остался внутри. Чем-то зашуршал – газета? О господи!.. – и затих. Без шести минут.
– Плевать, – прошептал Кудэр, – я все равно выйду.
Он снова аккуратно поставил ногу на унитаз, помедлил секунду, снял. Наклонился и поднял с пола фотоаппарат Nikon Coolpix. Включил – не смог удержаться.
Надо уметь фотографировать страшное. Надо уметь его видеть. Страшное – это вам не кровавые пятна. Не клыкастые монстры. Не выпущенные наружу кишки, не отрубленные руки, не вытекшие глаза. Страшное – это забавная поза. Смешная деталь. Плюс то, что не вошло в кадр. Страшное – это полуголый человек, мирно сидящий на унитазе, с головой, повернутой немного странно . Пи-пик. Снято.
Без пяти семь.
Кудэр положил фотоаппарат в оранжевый рюкзак, повесил рюкзак на спину, перелез через перегородку – громко, неловко, но тот, с газетой, внимания вроде бы не обратил, – выскочил из туалета и побежал. Очень быстро, как только мог.Задыхаясь и хрипя, он зашел в купе. Без одной минуты семь.
IX. Путешествие
Сажусь на омерзительно салатовый плюшевый диванчик. Часто, хрипло дышу. В крохотном трехместном купе я единственный пассажир. Больше никого нет – и не будет: проводница получила от меня пятьдесят евро и клятвенно обещала «не подсаживать».
Здесь есть зеркало – встроено в салатовую дверцу настенного шкафчика, с внутренней стороны. Но я не собираюсь открывать этот шкафчик.
Теперь мне не нужно смотреться в зеркало. Я больше никогда не увижу свое лицо.
Заходит проводница, глупо тычет пальцем в билет, лежащий у меня на салатовом столике. Молча сую его ей. Она радостно кивает, с трудом протискивает кривой толстый зад в дверь купе, уходит к себе.
Теперь мне не нужно разговаривать: все в поезде думают, что я не умею этого делать. Я буду молчать. Всю дорогу я буду молчать. Я больше никогда не услышу свой голос.
Стягиваю ботинки, ложусь на диванчик.
Теперь мне ничего больше не нужно делать. У меня впереди вечер, ночь и еще, наверное, день. Потом я умру.
У меня впереди почти сутки. И все это время я хочу быть собой – а не больным парижским клошаром.
Я буду молчать.
Я буду смотреть в окно.
Я буду думать.
Я скоро, очень скоро умру.
Но пока что…
Я разгребу этот мусор. Покопаюсь в своей помойке. Распутаю свой клубок.
Вспомню. Все, наконец, вспомню.
Вдруг открывается дверь, и выходит старая-престарая старуха, опираясь на костыль. Испугались Гензель и Гретель и все лакомства из рук выронили.
– Эй, милые детки, как вы сюда попали? Ну, заходите ко мне, я вам зла не сделаю.
Но старуха только притворялась такой доброй, а на самом деле это была злая колдунья, что подстерегала детей, а избушку из хлеба построила для приманки…
Я помню.
Высокий, широкоплечий мужчина стоит перед зеркалом. У него холодные, умные, равнодушные глаза серо-стального цвета. Густые темные брови. Широкий лоб. Очень короткие, очень жесткие волосы – растут вертикально, ежиком. Я знаю, какое ощущение будет, если по ним провести рукой, – как будто гладишь щетку для обуви. Я помню это ощущение.
Я помню. Он был моим мужем.
Помню, как стояла за его спиной и смотрела на его отражение в зеркале. У него были красивые скулы. Очень породистое лицо. Правда, общее впечатление немного портил подбородок – маленький, округлый и, что называется, не волевой. Моя мать говорила, что такие подбородки бывают у трусов. Что ж… он и был трусом.
У него был смешной нос. Немного приплюснутый, с горбинкой – все думали: сломанный. На самом деле – просто кавказский. Он был наполовину грузином – по матери. Бледнокожим, сероглазым грузином. И имя она ему дала грузинское – Сосо. Иосиф. Оно ему совершенно не шло.
У него был красивый рот. Пухлые, насмешливые – но и беспомощные какие-то – губы. И еще – очень красивые руки с длинными тонкими пальцами.
Руки – это было самое главное в нем.
Каждый день он брал в руки колоду карт и вставал перед зеркалом. Быстро-быстро тасовал их. Сгибал всю колоду, потом с громким щелчком отпускал, точно пружину. Перекидывал из правой руки в левую ровную вереницу всегда покорных ему хрустящих картонок, тянущихся друг за другом, тянущихся к его руке, словно металлические скрепки к магниту.
Если я стояла рядом, он иногда говорил мне:
– Сними.
А я говорила:
– Не заставляй меня в этом участвовать.
Тогда он улыбался – еле заметно, уголком рта, – и в глазах у него появлялась скука:
– Сними. Это просто фокус.
Я должна была сдвинуть часть карт по направлению к нему. Он брал отделенную мною стопочку, перекладывал под низ колоды, снова что-то там быстро сгибал, щелкал, листал – и вот уже «подснятые» карты снова оказывались сверху. То есть – это я знала , что они теперь сверху, потому что он мне говорил. Заметить же, в какой именно момент он проделывал этот фокус, было совершенно невозможно.
Каждый день он брал в руки колоду карт, подходил к зеркалу и стоял перед ним минуту. За эту минуту он выполнял шестьдесят карточных вольтов – по одному вольту в секунду. Иногда он тихо произносил их названия: вольт двумя руками, вольт с мизинцем двумя руками, нахлобучка, трамплин, переброс, разворот, крыша, вертушка, книга, пропеллер, крокодил, этажерка, домино, форточка, волна, бутерброд…
Так он тренировался.
Он был профессиональным шулером, мой муж. То есть нет – по специальности он был художником: иногда его приглашали рисовать карикатуры в журнале, где я работала. Так мы и познакомились.Я помню. Вот он сидит за столом, на котором аккуратно разложены кисти, карандаши, ручки, краски, ножницы, лезвия, колбочки с чем-то прозрачным и непрозрачным… Осторожно макает кисточку с крошечным пучком тончайших ворсинок в оливковое масло. Наносит едва заметное пятнышко на оборотную сторону крестового туза. Вот берет лезвие – быстро делает на ребре какой-то карты маленький, совсем маленький надрез. Красной шариковой ручкой ставит крапинки, проводит черточки, чуть-чуть корректирует заводской цветочный узор… Иногда слегка царапает что-то там ногтем… Или иголкой. Курит. Едва слышно напевает себе под нос. Служенье му-у-уз… не те-е-ерпит… колеса-а-а…
Я стою рядом и наблюдаю. Мне приятно смотреть. Мне приятно слушать все это шуршание, поскрипывание, бормотание. Так приятно, что я чувствую, как у меня по спине – где-то между лопатками и еще чуть выше, по шее, по затылку – бегают мурашки.
Я смотрю и думаю, какие же…
…красивые у него были руки. Красивые, быстрые, хитрые. Они умели все – рисовать, показывать фокусы, жульничать, маленькой острой иголкой делать незаметные отметины на рубашке игральной карты, мелкими аккуратными кучками нарезать овощи для салата, нежно массировать плечи, нежно ко мне прикасаться – именно там, именно так, где надо, как надо…Он говорил, что хотел бы писать картины. Что был бы художником – да только вот, к сожалению, художник нормально заработать не может, а шулер или наперсточник – сколько угодно… Врал. Как всегда врал. Какой там художник! Он просто любил врать. Это было его призванием. В этом он был виртуоз.
Он часто играл в наперстки – обычно на площади трех вокзалов. Иногда на рынках. – Кручу-верчу, обмануть хочу-у-у! – у него был низкий, приятный голос.
Его коллеги-наперсточники предпочитали работать по трое-четверо: один занимался собственно стаканчиками, другой – «везунчик» – с тупой счастливой физиономией слюнявил грязные пальцы, пересчитывая все пребывающую наличность, третий равнодушно прогуливался в сторонке – на случай, если какой-нибудь лох действительно, чего доброго, окажется слишком везучим и у него придется изымать выигрыш.
Иосиф всегда работал один. Он никогда не прибегал к физическому вмешательству («я фокусник, а не грабитель!»). Он приносил с собой маленький раскладной столик. Ставил на него маленькие непрозрачные стаканчики. Вместо шарика он обычно использовал горошину. Иногда орех. Чтобы все было уютно, по-домашнему. Непрофессионально.
Сначала он несколько раз позволял человеку угадать. И лишь потом начиналась настоящая игра.
Как правило, во время игры он даже не прижимал горошину к внешней стороне стакана, с тем чтобы потом аккуратно просунуть ее туда, куда нужно. Она действительно находилась внутри. Последним движением он сильно раскручивал стакан с горошиной – так, что она вращалась внутри него, не выпадая. Край стакана приподнимался, обнажая голый участок стола. И стоящий рядом зритель терял к «пустому» стаканчику интерес, радуясь собственной наблюдательности, тыкал пальцем в другой…
– Извини, дорогой, опять не угадал!
На это я не любила смотреть.
По вечерам к нам часто приходили гости, его приятели, – расписать пульку. Перед их приходом он снимал скатерть с полированного стола и тщательно протирал его мягкой сухой тряпкой. Потом протирал полированный шкаф, стоявший позади стола. И еще зеркало, висевшее позади стола.
Когда они приходили, он рассаживал их за этим столом. Спиной к полированному шкафу. Спиной к зеркалу. И говорил:
– Маша, ты не сваришь нам кофе?
Я молча шла на кухню и варила кофе. А он нарезал сыр маленькими ровными ломтиками.
Потом они играли в карты, пили кофе, пили минералку, пили водку и курили. Он улыбался уголком рта. Глазами не улыбался – никогда. Равнодушно и немного рассеянно он всматривался в отражающую поверхность стола, шкафа и зеркала, изучая, запоминая чужие карты.Я помню. Как потом все это прекратилось – и начался цирк.
Он говорил, что это какой-то новый, частный цирк. На окраине Москвы, в здании давно уже не функционировавшего, отданного под склад кинотеатра «Слава». Его пригласили туда работать фокусником – и вроде бы очень неплохо платили. Какие фокусы он показывал там, что там вообще происходило… я не знаю. Он никогда не рассказывал мне. И никогда не брал меня с собой.
Он стал возвращаться поздно ночью – в два часа, в три часа, на рассвете… Возможно, не было вообще никакого цирка. Возможно, было что-то совсем другое. Врать ведь он умел не только руками – но и глазами, языком, всей душой…