Положим, он вырос не таким уже беспомощным, чтобы даться им в руки. Он, может быть, успел добраться до железной дороги или хотя бы до Дымовки. Не надо рисовать самое страшное и прибегать к крайностям. Когда все уляжется, она поедет разыщет и убедит Маврика вернуться в Мильву.
Успокоив себя, Екатерина Матвеевна отправилась к сестре. Любовь Матвеевна сидела запершись, с закрытыми шторами, ожидая, что красные придут за ней и маленькая Ириша останется круглой сиротой.
Когда Любовь Матвеевна оплакивала себя как расстрелянную, раздался стук в дверь. Ну, ясно. Это они. Стук повторился, в окно послышался голос:
— Люба! Неужели ты не слышишь?
Никогда Любовь Матвеевна не радовалась так приходу сестры, как сейчас. Ведь это же жена самого главного в Мильве большевика Прохорова-Бархатова. Кто при ней тронет ее. И она принялась рассказывать и смеяться над своими страхами.
— Мне всю ночь казалось, Катя, что красноармейцы сорвут с петель двери, ворвутся, а потом прикончат меня тут же в постели.
Слушая сестру, Екатерина Матвеевна хотела, чтобы она где-то между слов вспомнила о Маврике. А она говорила только о себе да о своих страхах. И наконец Екатерина Матвеевна без обиняков сказала:
— Ты бы хоть из приличия вспомнила о сыне, вместо того чтобы придумывать себе казни египетские. Кому ты нужна? — повторила она слова, сказанные перед уходом Герасимом Петровичем.
IIIПрошли считанные дни. И будто и не было страшного мятежа. Будто все это привиделось в черном сне.
Давно ли хоронили на Соборной, ныне Красногвардейской площади павших в борьбе с мятежниками. Давно ли весь город говорил о Сонечке Краснобаевой, убитой сыном пристава Вишневецким. В ночь бегства за Каму он проткнул ее штыком и сказал: «За взрыв».
В ту же ночь Саламандра-Шитиков и Вишневецкий должны были прикончить Екатерину Матвеевну, но ее не оказалось дома. Ей было достаточно первого посещения Саламандры. Тогда, в день ухода Маврикия из Мильвы, Шитиков нашел Екатерину Матвеевну у Кумыниных и несколько раз перечитывал письмо Маврикия об уходе к казакам.
Екатерина Матвеевна не стала дожидаться второго визита Шитикова и укрылась с помощью татарина Рамазанова в доме муллы.
Сонечку Краснобаеву тоже хоронили в братской могиле. Ее именем была названа Ходовая улица. На этой улице стоял дом Краснобаевых, дом, в котором она родилась.
Речи отзвучали. Смолкли ружейные салюты.
После побелки потолков и покраски стен классов, после снятия решеток с окон политехнического училища ничто не напоминало, что здесь была тюрьма, что здесь удавилась забытая командованием и Саламандрой Манефа. Она покончила с собой, когда город был уже пуст. У нее была еще возможность нагнать своих. Но своих теперь у нее не было. Какие они свои, когда никто не захотел вспомнить о ней, не подали даже простой подводы. Так даже плохие хозяева не поступают и с собакой. Ей больше ничего не оставалось, как повеситься.
Все вошло в свое русло. Доктор Комаров взволнованно и убежденно говорит, что всемирная история не знала больших прохвостов, нежели штабс-капитан Вахтеров и его шайка. А Яков Евсеевич Кумынин клял на все корки охвостья царизма, которые хотели сбить с главной линии трудовой народ, а он и лучшие граждане передового Мильвенского завода раскусили этих слуг мирового империализма и повернули свои штыки против них.
Турчаковский, войдя в коллегию по управлению заводом, проявлял теперь необыкновенную активность, чтобы не дать остановиться заводу, чтобы придумать работы хотя бы половине цехов. Но завод был обескровлен, и никто не мог уберечь его от всеобщего бедствия страны — разрухи.
Работало только снарядное отделение механического цеха, да и то используя последние запасы металла. Работал электрический цех, давая свет городу. Все еще по утрам будил громкий свисток завода. Но скоро умолкнет и он.
Снова начались шепотки, а потом и разговоры погромче и, наконец, прямые нападки на большевиков, не способных справляться с затруднениями. Действовали все те же меньшевики, участвовавшие в мятеже и теперь убедившиеся, что их никто не тронет. Пускался в путаные рассуждения и Яков Кумынин. Вернее, яковы кумынины.
…Прохоров предложил поговорить с болтунами начистоту, лицом к лицу. И встреча эта состоялась в самом большом помещении Мильвы. В бывшем Общественном собрании, ныне — клубе металлистов.
IVЗрительный зал не вместил всех желающих услышать, что будет сказано. Партер, балкон, галереи были переполнены как никогда. Стояли в проходах, сидели перед первыми рядами, на подоконниках, открыли двери в фойе. Забили всю сцену, оставив небольшое место для стола президиума.
Встречу открыл Емельян Кузьмич Матушкин. Он сказал:
— Нам есть о чем поговорить, товарищи, после вынужденной и затянувшейся разлуки. Нам придется здесь сказать прямые слова и выяснить наши отношения на дальнейшее. Предоставляю слово представителю центра товарищу Прохорову.
Иван Макарович, сидевший за столом президиума, поднялся и пошел к трибуне. С этой трибуны совсем недавно выступали мятежные заправилы. И Прохоров, брезгливо посмотрев на трибуну, стал рядом с ней. Он начал так:
— Один мой старый знакомый, оказавшийся в банде эсера Вахтерова, сказал, что виной всему этому была корова. Не он, а его корова.
В зале послышалось легкое оживление.
— И он сослался при этом на слова старейшего мильвенского большевика, организатора первого революционного кружка «Исток», на Виктора Ивановича Родионова.
Назвав это имя, Иван Макарович повернулся в сторону президиума и посмотрел на сидящего там, с повязкой на голове, Родионова, затем продолжил свою речь:
— Да, Виктор Иванович, в давние годы мильвенские рабочие, испугавшись, что завод будет остановлен, поверили добросовестным и благонамеренным заблуждениям старого судового мастера Матвея Зашеина и сами себе добровольно снизили плату. Вот тогда-то Виктор Иванович и сказал, что не Матвей Зашеин ведет рабочих на уступки и не кто-то другой, а госпожа корова. Так, Виктор Иванович? — спросил Прохоров.
— Так, — отозвался тот из президиума и негромко пояснил: — И это было в какой-то степени понятно в те темные времена, до девятьсот пятого года, когда еле-еле начинало светать.
— А теперь? — спросил Прохоров. — Неужели и теперь, когда все дороги открыты к свету и знаниям, неужели и теперь трудящиеся Мильвы сделали своим авангардом коровье стадо?
— Не надо передергивать, товарищ Прохоров, — подал реплику мастер из судового цеха Малюгин.
— Я передергиваю? Я что-то говорю не так? А разве не коровы в прямом смысле вышли на ночную демонстрацию перед городским комитетом партии, разве не они дико мычали от имени молчащих и прячущихся в темноте их хозяев? Наверно, и вы были на этом позорном коровьем мятеже, товарищ, подавший реплику.
Малюгин молчал. Прохоров повторил вопрос и сказал:
— Если мы будем отмалчиваться, у нас не получится прямого и откровенного разговора.
— Был! — промычал под нос Малюгин.
— Я так и думал. Значит, я не передергиваю. Значит, многие, и в том числе вы, — снова обратился Прохоров к Малюгину, — оказались при корове. Не корова при вас, а вы при корове.
— Не все ли равно — кто при ком… — пробасил голос с галерки.
— И очень даже не все равно. Одно дело — блоха при барине, другое дело — барин при блохе. Разные взаимоотношения между блохой и барином. Вот об этих-то взаимоотношениях между тружеником и мелкой собственностью мы говорили, говорим и будем говорить до полного ее отмирания. Что в том плохого, если рабочей семье служит корова, овца или боров? Пусть служит. Они улучшают продовольственные запасы страны. Рабочий не требует у государства того, что у него есть. Но как назвать, когда трудовой народ, поддавшись провокационным слухам, во имя своей коровы объявляет покосную войну?
— Так ведь и теперь неизвестно, за кем останутся покосы, — опять вмешался Малюгин. И Прохоров ответил:
— Такого вопроса не возникало бы, если бы вы читали ленинский декрет о земле своими, а не чужими глазами подстрекателей и проходимцев, глазами жандармских агентов и провокаторов, верных помещикам и капиталистам. Покосная земля всегда принадлежала казенному, а после Октября семнадцатого года государственному Мильвенскому заводу и не подлежала никакой передаче крестьянам. Покосные земли как были, так и остаются в арендном пользовании рабочих, имеющих скот.
— Раньше нужно было об этом говорить, тогда бы ничего не случилось, — послышался опять голос с галерки.
— Ах вот как! Значит, все произошло потому, что коммунисты скрыли от вас ленинский декрет о земле?! Не хватит ли врать, милостивый государь, прячущийся на галерке. Спускайтесь сюда на сцену и назовите, кто вас ввел в заблуждение? Кто из партийного комитета или Совдепа хотел лишить вас покосов? Назовите!
— Раньше нужно было об этом говорить, тогда бы ничего не случилось, — послышался опять голос с галерки.
— Ах вот как! Значит, все произошло потому, что коммунисты скрыли от вас ленинский декрет о земле?! Не хватит ли врать, милостивый государь, прячущийся на галерке. Спускайтесь сюда на сцену и назовите, кто вас ввел в заблуждение? Кто из партийного комитета или Совдепа хотел лишить вас покосов? Назовите!
Голос с галерки ответил Прохорову:
— А откуда мы знали, что Шитиков, Судьбин и прочие подосланы заговорщиками?
— Бедняжки, они не знали, что гробовщик Судьбин ненавидит Советскую власть, — иронизировал Прохоров и, не закончив фразы, услышал:
— Я никогда ее не ненавидел и по своей трудовой сути не могу ненавидеть Советскую власть!
Прохоров не верил глазам и ушам. Какая встреча!
— Вы и есть Судьбин?! Может быть, вы теперь уже ходите в сочувствующих коммунистам?
— А я всегда сочувствовал, — заявил гробовщик.
Ничто так не разоружает, как наглость. Прохоров опешил. Он не нашел слов для ответа. Зато Терентий Николаевич Лосев подошел к Судьбину и что-то сказал ему на ухо.
Раздался громкий хохот зала.
Судьбин, не выдержав, юркнул к выходу.
VПосле ухода Судьбина и утихшего смеха зала наступили минуты молчания, за которыми последовал главный разговор о мятеже. Иван Макарович после короткой паузы так и сказал:
— Теперь о мятеже. Я постараюсь с наибольшей доброжелательностью высказать свои суждения. Наверно, можно и на этот раз обвинить корову, и я, представьте, склонен думать, что она была соучастником зачинщиков мятежа. Говорю я это без всяких преувеличений. Можно обвинить и мальцов из союза «Синяя птица», лавочников и чиновников, будто эти постыдные дни обязаны им и будто они держали в страхе тысячи людей, составляющих население Мильвы и окрестных деревень. И я опять скажу, что они оказали какое-то влияние и на остальных. Но, товарищи, могла ли бы горстка эсеров в три, пусть в пять десятков горлопанов назваться революционной гвардией и взять власть в свои руки, если бы этому воспротивились вы, тысячи мужчин и женщин? Тысячи тружеников. Неужели только гимназисты, чиновники и торговцы так шумно одобряли речи Вахтерова и его сатрапов? Неужели только они составили пресловутую МРГ? Где же были вы? Где? Где?
С каждым словом Прохорова тишина становилась напряженнее и тяжелее. И чем смягченнее говорил Иван Макарович, тем труднее было слушать его, особенно виновным в случившемся. И даже непричастность теперь выглядела преступной.
Прохоров говорил иногда так, как будто он рассуждал сам с собой и сам для себя хотел выяснить подробности.
— Появившиеся на покосах склона Мертвой горы землемеры и крестьяне тотчас же нашли отпор. Когда же на глазах у всех арестовывали коммунистов, где же были вы? Неужели можно было верить, что так называемые «стратегические камеры» были чем-то вроде пансиона для временной и притом деликатной изоляции большевиков? Разве вы не знали о тайных расстрелах? Разве не кто-то из вас ковал решетки на окна бывшей мильвенской гимназии? Не кто-то из вас стоял часовым возле тюрьмы и стерег ни в чем не повинных людей?
Тут Прохоров обернулся и стал называть фамилии заключенных, сидевших теперь в президиуме, и фамилии замученных в камерах.
Называя, он перечислял заслуги каждого, говоря о нем гораздо меньше, чем можно было сказать. И это понял всякий сидящий в зале, сознавая также, что их, остававшихся в Мильве, собрали вовсе не для того, чтобы отхлестать по щекам и назвать обидными словами, которых многие заслужили. С ними шел честный и откровенный разговор. Так мог говорить только брат со своими родными братьями.
— Разве мятеж не захлебнулся бы на второй или на третий день, если бы одни из вас не участвовали в нем, а другие не оставались пассивными? Каждый из вас мог противостоять не такому уж сильному противнику. И если пятнадцатилетняя девочка Сонечка Краснобаева, по сути дела, была организатором взрыва стены гимназии, если она вместе со своими сверстниками не только освободила обреченных на смерть, но и подорвала веру в говорунов, не жалеющих ни фразы, ни жеста, ни любых заверений и обещаний ради достижения своих гнусных целей, то как много можно было ждать от взрослых, сильных, умудренных опытом людей.
В зале стояла невыносимая тишина.
Не так-то легко было понять и осознать случившееся во всей его трагической глубине.
— Теперь не трудно представить себе, что вахтеровы были засланы не в одну Мильву. Эсеровские мятежи, более или менее похожие на мильвенский, мутными волнами прокатились по Уралу и Прикамью, по Средней России и югу страны. Суть их была одна — установить в нашей стране капитализм, без которого будто бы невозможен рост и благополучие страны. А мы, большевики — коммунисты-ленинцы, говорили и говорим, что наиболее успешно и быстро будет расти та страна, народу которой принадлежат все средства и орудия производства. То есть фабрики, заводы, шахты, рудники и, конечно, земля. И ничто не поколеблет, не изменит этого никому не подвластного закона общественного развития. Может быть, нас ждут новые испытания, лишения и беды, но теперь уже никто и никогда не закроет глаза народу, познавшему свет…
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ПЕРВАЯ ГЛАВА
IСтранствуя по закамским деревням, Толлин с каждым днем убеждался, что добрых и сердечных людей не так-то уж мало на земле. И особенно много их среди бедных людей. Видимо, бедность учит людей сочувствию, взаимопомощи, в надежде, что старая хлеб-соль не забывается и что кусок хлеба, который ты не пожалел голодному, возвращается к тебе двумя кусками.
Маврикий как мог, так и возвращал съеденные куски. Не чураясь никакой работы, он брался за все, что было ему под силу. Особенно ценили Маврикия, когда узнавали о его умении рассказывать были-небыли и всякую всячину про злые колдовские дела и волшебные чудеса, так что от его слов и в темной горнице светлело и в холодные ночи теплело.
Кормило и поило наследство двух бабушек. Как такому славному бахарю в плошку щец не плеснешь, лепешку не испечешь, тулуп на ночь укрыться не дашь.
А еще Маврикий рассказывал про разные города. Хотя и не всему верили его слушатели этой глухой пермяцкой пармы, из которых многие не бывали даже в Перми и знали только понаслышке о «чугунке», все же с удовольствием слушали питерские небыли о том, что жители там по улицам ездят в вагонах с чужеземным названием «транвай», что дома там чаще всего о шести этажах, а каменные мосты не рассыпаясь подымаются или разводятся на ночь, что твоя карусель.
Надо же придумать такое. Вот голова у парня. Шестнадцать лет от роду, а знает — будто всю землю объехал. Учителем бы такого взять, да школы нет.
Про себя же Маврикий рассказывал одно и то же:
— В Чердыни я остался круглым сиротой. Задумал к тетке в Верхотурье пробраться. Сел зайцем на пароход. Ссадили на берег. Теперь к железной дороге иду.
Верили. А почему бы и не верить?
Читал Маврикий и перечитывал вдовам-солдаткам письма убитых солдат. За это наплакавшиеся вволю женщины платили особо. Рукавичками. Носками. Маврикий сначала стеснялся. Не брал. Это походило на нищенство. А потом, когда побелела земля, не пришлось чваниться.
Дымовка оказалась вовсе не такой близкой. Когда жива была бабушка, она любила пересказывать старую историю о себе и о своей сестрице Дарьюшке.
Бабушка Маврика Екатерина Семеновна родилась во Владимирской губернии. В эти края бабушка приехала на заработки вместе с теткой и с младшей сестрой, которую не на кого было оставить в деревне. В Мильве в Екатерину Семеновну без памяти влюбился дед Маврикия и, женившись на ней, взял ее в дом вместе с сестрой Дашей девяти лет. Даша выросла в семье сестры и шестнадцати годов от роду на мильвенской зимней ярмарке встретила молодого охотника из-за Камы Василия Кукуева. Кукуев, увидев Дашу, не отстал от нее до зашеинского дома, а потом, как закончилась ярмарка, пал на колени перед Мавриковым дедом и просил отдать за него Дашеньку.
Бабушка Маврика об этом рассказывала длинно и подробно. Описывалась и свадьба в деревне Дымовке, куда вышла замуж Даша за охотника по зверю Кукуева.
Много раз спрашивал Маврикий: далеко ли до Дымовки? И каждый раз обнадеживающе говорили, что до нее рукой подать.
Далеко уйдешь, много ли пройдешь в короткий день. Но как ни длинна дорога — и она кончается.
— Сколько еще до Дымовки? — спросил Маврикий добродушного старика, повстречавшегося на дороге.
— Да вон она, за речкой дымит, — ответил он.
Какое счастье. Он дошел. Теперь ему нужно было узнать, живы ли Кукуевы, и он задал наводящий вопрос: