— Хорошо, голубка. Как скажешь.
Когда Тодд вернулся домой, Сьюзен сидела в столовой. Звонить ему на работу она не стала. Подержала в руке трубку, несколько раз коснулась наборного диска, думая позвонить мужу, сестре, брату, кому-нибудь. А потом положила трубку, прошла в столовую и уселась за стол красного дерева, подаренный на новоселье ее родителями. Телефон звонил — раз, другой, третий, — однако она к нему не подходила. Смотрела сквозь застекленные двери на задний двор, на живую, яркую зелень травы. Принимая решение о покупке дома, они с Тоддом обсудили преимущества этого двора, защищенного домом от уличного шума и такого просторного, что в нем хватило бы места и для качелей, и для песочницы, и для детского бассейна. Да и в ветвях знаменитого вяза можно было строить шалашики. И на Сьюзен навалились мысли о том, сколь многим она рисковала, как эгоистично себя вела. Теперь она понимала — но почему же это не приходило ей в голову раньше? — насколько все хрупко. Она совершила страшную ошибку и представить ее просто промахом, краткой оплошностью плоти, не могла. Она лгала. Делала это снова и снова. И хотя религиозной Сьюзен не была, сейчас, сидя посреди пустой столовой, она начала молиться. Прошу, не наказывай меня за это, и я буду добродетельной до конца моих дней. Так она и просидела почти два часа на сделанном из красного дерева стуле времен королевы Анны. Оставалась неподвижной и в конце концов вообще перестала думать о чем бы то ни было. Тодд, вернувшись домой, застал ее сидящей в темноте. Он торопливо подошел к ней, спросил:
— Что ты здесь делаешь, милая? — Тодд принес с собой свой запах, свою участливость, свой язык жестов.
— Сижу, — ответила она. — Просто сижу.
— Почему? В чем дело? Что-то случилось?
— Мама звонила сегодня. Они с папой расходятся.
— Что?
— Расходятся, расстаются. Он переехал в отель.
— О Господи, — сказал Тодд. — Подробности ты какие-нибудь знаешь?
— Нет. Откуда?
— Дорогая моя. Ах, дорогая. Я понимаю, ты потрясена.
— Да. Очень.
— Пойдем, — сказал он. — Пойдем на кухню. Я приготовлю нам что-нибудь поесть, а потом уложу тебя спать. Хорошо?
— Хорошо.
Он приготовил омлет с беконом, а когда они поели, отвел ее наверх и снял с их постели покрывало — так же осторожно и мягко, как когда-то сделал это в гостевой спальне Джоэл. Лицо Сьюзен залилось краской стыда.
— Ложись со мной, — сказала она. — Ладно? Не работай сегодня допоздна.
— Конечно, — ответил Тодд. Он разделся, лег рядом с ней. Его тело именно этим и было — его телом, знакомым ей почти так же хорошо, как собственное. Она старалась не смотреть на пенис мужа, такой восхитительно привычный его окраской и формой.
— Я думала, худшее у них уже позади, — сказала Сьюзен. — Честное слово, я думала, что раз уж они прожили вместе так долго…
— Дай им время, — сказал Тодд. — Вот увидишь, через неделю старина Константин вернется домой.
— Может быть. Не уверена.
— Поверь мне. Они не смогут обойтись друг без друга.
Сьюзен положила ладонь на гладкий, мягкий простор его груди. Перед ней разверзалась пустота — и страх, равного которому она не помнила. Прости меня, безмолвно произнесла она. Я больше никогда не буду. Она поцеловала Тодда, провела пальцами по его ребрам. И прошептала ему на ухо:
— Я люблю тебя, ах, как я тебя люблю.
— Я тоже люблю тебя, сладкая моя, — ответил он.
Сьюзен нежно поцеловала его в губы. Он был ее единственным настоящим другом, а она изменила ему. Поцелуй длился, длился, и в конце концов Тодд оказался лежащим на ней. Сьюзен раздвинула ноги, и он вскользнул в нее, впервые — за какое время? — за год? За срок еще больший? Он здесь, он движется в ней, и в глазах ее уже плывет знакомая красная тень. Она лежала, как лежала под ним всегда, стискивая крепкие мышцы его спины, разглаживая их, благодарно целуя его в щеку и в ухо. Знакомый жар наполнял ее, жар сладкого, вспыхивающего и гаснущего возбуждения. Она старалась не делать ничего необычного, не показывать того, чему научилась с Джоэлом. Она могла бы попросить Тодда двигаться медленнее, дать ей время догнать самое себя. Но если она сделает это, Тодд все поймет, догадается. Она чувствовала себя прозрачной, ощущала свою неверность, как тик, бьющийся прямо под кожей. Ощущала свою алчность и похотливость, свою способность к разрушению. И шептала: «Ах, Тодд, я люблю тебя». Лицо его сморщилось, он задохнулся и сполз с нее, оставив одну руку лежать поверх ее грудей. Он целовал ее, а она лежала рядом с ним и молча молилась. Через три недели, когда выяснилось, что она забеременела — возможно, от Тодда, но скорее всего от Джоэла, — Сьюзен дала окончательный зарок. Она навсегда останется верной мужу. Бросит учебу, перестанет думать о работе. Она будет самим совершенством, неизменно надежным чудом добродетели и доброты.
1982
Смотреть, как он стоит голышом на пожарной лестнице, распевая «Разве это не дождь?», как редеет тьма, обнимающая его глянцевое темное тело, слушать, как живущая этажом выше шлюшка вопит, чтобы он заткнулся, на хер, — это и было всем, что Зои хотелось знать о любви. Она сидела на матрасе и пела «Темного ангела». Просто повторяя эти два слова раз за разом, пока музыка вытекала в светлеющий воздух, а обозленная шлюшка ногами отбивала по потолку контрритм. «Темный ангел заглянул ко мне нынче ночью». Будь у Зои такой талант, она писала бы песни. Черные крылья, гладкие бока, покрой ниспадающих мускульных складок, пришитых стежками прямо к кости. И ни грамма смертного жирка. Кровь Зои просеивала сквозь себя остатки «кислоты», а она напевала «Темный ангел в моем окне». Он сказал, что хочет спеть гимн Энни, плавающей сейчас с безумно распущенными волосами где-то в Ист-Ривер, — немому ангелу утопленников, дрейфующему среди блеска рыбешек и потерянных украшений. Его отделяло от воды множество других людей, но эта музыка предназначалась не им.
— Эй, — произнесла Зои и понаблюдала за тем, как ее голос прорезает мглу комнаты. Как он несется туда, где стоит Левон. — Эй.
Он не замолк. Зои смотрела, как голос вплывает в его ухо и остается там. Вот и еще какая-то частичка ее существа оказалась внутри Левона. Полученное он возвращал не часто.
Она могла бы сказать: «Иди сюда, вернись в постель», но эти слова ей отпускать от себя не хотелось. Не хотелось, чтобы он забрал их. Она поднялась с матраса, завернулась в простыню. Из простыни посыпались искры. Холодный, туманный воздух наэлектризовал ткань. Вокруг тела Зои засветился ореол, последовавший за ней, шедшей по половицам к окну.
— Эй, — повторила она, вылезая наружу.
Сверху лилась ругань шлюшки. «Психи гребаные, заткнитесь, не то я в полицию позвоню». Никуда она не позвонит. Зои жалела о том, что не знает ее имени. Флоретта была девушкой милой, Луз — занятной и вечно кем-то побитой, однако с их поры наверху успели пожить еще три девушки, и все они были черными дырами этого мира, лишенными великодушия и даже получавшими удовольствие от собственной низости. Откуда ж ей было знать их имена?
— Левон, — прошептала Зои, это прозрачное слово можно было отдать ему, потому что оно так и так было его принадлежностью. Он пел. Он весь ушел в пение. Вдали, по другую сторону кладбища, разрозненно светились окна многоквартирного дома. Зои думала, что люди, которые просыпались за ними, могли, выглядывая наружу, видеть Левона, совершенно голого, поющего гимн в первом неверном свете дня. И думала, что зрелище это могло утешить их, а могло и перепугать. «Здоровенный черный мужик поет над кладбищем. Только начнешь кофе варить да проверять, высохли ли твои носки, пролежавшие ночь на батарее, ан уже Судный день настал».
— Левон, как это похоже на океан.
Зои не вполне поняла, что означали ее слова, но знала уже: если дать губам волю, они произнесут то, что еще неведомо твоему сознанию.
— Мы словно стоим на берегу Атлантиды, — услышала она свой голос. И начала понимать себя. Нью-Йорк с его огромной мглистой тьмой походил на затерянный город, скрывающий в себе, пока над ним истоньшается и светлеет небо, подводные, залитые непроглядным мраком пещеры. Водное безмолвие плыло над старым кладбищем, и черный дельфин с утыканным рачками хвостом устало прорезал воду между надгробьями и электрическими фонарями, и рыбы рыскали среди них, быстрые и серебристые, как мысли.
— Ах, Левон, — прошептала она, — разве все это не странно? Так прекрасно и так… не знаю…странно?
Она знала — он слышит ее. Левон слышал все. Жизнь научила его прислушиваться. Однако он никогда не рисковал. Он был рыбаком, сохранявшим любой свой улов.
Зои погладила жесткие пластины его плеч, прошлась пальцами по позвоночнику. Теперь Левон был уже виден полностью. Вот его мышцы, двигающиеся под атласной баклажановой кожей. Вот лесенка позвоночника. Внутренние механизмы его тела скрывались под кожей так же, как нагота большинства людей скрывается под одеждой. Зои представила, как она раздевает его, как слущивает кожу с переплетения влажных пурпурных мышц, подбираясь к легким и кишкам. Представила, как извлекает безудержно бьющееся, поблескивающее сердце и держит его — неукротимое и шумное — в ладонях. Тело Левона было явственным, бесстыдным, лишенным тайн. Единственный его секрет крылся в мозгу, там, где он держал маленький тугой узелок левоновости, странные беды и нужды, до которых не могло добраться ничто — ни утешительные слова, ни секс, ни ритуалы.
— Левон, — произнесла Зои и порадовалась тому, что он не ответил.
Что она собиралась сказать ему? Я люблю тебя так сильно, что готова разобрать твое тело на органы и благоговейно держать каждый в руках, пока над жилыми домами встает солнце? Я хочу отыметь тебя прямо здесь, на пожарной лестнице, хочу, чтобы ты покрыл меня, пел мне, вертел меня так и этак, пока я не обращусь в кого-то еще, в другое существо посреди меняющегося мира.
Он перестал петь тогда, когда счел нужным. Ожидая этого, Зои поглаживала ладонями его мускулистую спину и понемногу понимала, что значит быть женой морского капитана, встречающейся на променаде над морем с призраком мужа, который сообщает ей, подвывая, скорбную весть за час до появления настоящего вестника. Понимала потрясение, с которым жена повторяет услышанное, и пустое, пустопорожнее облегчение, которое ощущает. Скорбь, мука — все это понятно и просто. Однако с этой минуты жить тебе будет легче. Не нужно больше гадать, не грозит ли ему опасность. Не нужно тревожиться о том, что любовь его начинает протираться до дыр, выцветать.
— Левон, — снова произнесла она, просто ради того, чтобы увидеть, какой формы дырку проделает в воздухе это имя.
— Ммм? — Голос его всегда был негромким, сдержанным. Мало ли кто мог услышать его, взять на заметку, измыслить будущее, в котором ему отведется место еще и меньшее.
— Уже день, малыш. Лучше вернись в комнату, а то тебя арестуют.
Он кивнул. Тяжи его плечевых мышц легко шевельнулись — тонкие, ленивые змеи, греющиеся на припеке. Он постоял, размышляя, как будто попасть под арест было не такой уж и плохой идеей. Потом повернулся к Зои лицом. Напряженный член Левона ударил ее по бедру, и она подумала: «Он стоял здесь и пел с торчащим концом». Левон обнял ее. Наверху вопила, призывая полицию, шлюшка.
Как они оказались в комнате, Зои не запомнила. Такое случалось: только что были снаружи — и уже внутри. Они лежали на матрасе, совокупляясь, наполняя комнату стонами и влажными чмокающими звуками. «Кислота» все еще действовала. Зои чувствовала в себе его член, чувствовала краски, которые он выстреливает в ее кровь — жарко оранжевые, желтые, жидкие и подрагивающие, подобные всплескам наэлектризованной воды. Чувствовала свои ноги, свисавшие с плеч Левона, чувствовала, как она поскуливает, и чувствовала комнату, старую мебель, обернутую в простыни и одеяла, картины в потрескавшихся позолоченных рамах. Она понимала, что комната эта — складская, состоящая только из ожиданий. И, трахаясь, понемногу утрачивала представление о себе. Уплывала. Начинала видеть, как она и Левон ебутся в мертвой комнате дома, набитого шлюхами, наркоманами и полумертвыми старухами. В соседней комнате кто-то варил в кипятке яйцо. Кто-то искал в сером свете вену. На Второй авеню погромыхивали машины, и водитель автобуса вздыхал, вспоминая жиденькие наслаждения этой ночи. Настоящее растягивалось, пока не залило своей кровью и прошлое и будущее. Тени иммигрантов, моряков и торговцев пробивали себе дорогу сквозь дремотное существование, и Левон стоял с его песней и стояком на пожарной лестнице, поднося музыку призраку Чокнутой Энни, решившей, что бурный восторг долгого падения в мерцающую, маслянисто-черную воду лучше, чем еще один день гадательных недоумений. Левон был здесь, он брал ее с безмолвной, потной сосредоточенностью. Совокупление было для него чем-то вроде прокладки туннеля; он должен был выбраться из тюрьмы, прорыв чайной ложкой подземный ход. О, Зои любила его. Любила его терпеливость и пренебрежительность, его обыкновение исчезать еще до того, как он выйдет из комнаты. Любила и в каком-то не совсем понятном ей смысле желала ему смерти. Она ясно видела будущее, в котором Левон бросит ее без каких-либо объяснений, с такой же скорбной, нарочитой почтительностью, с какой он пел свои гимны.
А потом трах закончился, и жаркие цвета стали охлаждаться, голубеть. Левон вздохнул, откатился от нее. С «кислотой» в крови Зои никогда не кончала и даже не помышляла об этом. Кончить — это было бы уже слишком. Это разорвало бы ее изнутри, как шутиха разрывает дыню. Раскрыло бы ее нараспашку. Тело Зои остывало, она положила голову на потную грудь Левона, вдохнула его острый, цитрусовый запах. Поиграла с его обмякшим, мокрым концом. Левон отличался от других мужчин — и не только темной кожей. Он сохранял в себе всю свою ненависть, оберегал ее, как драгоценность, которой не желал поделиться с миром.
— Красивый, — прошептала она.
— Как?
— Ты такой красивый.
Левон всхрапнул, не то презрительно, не то скучающе. Он принял ее слова, обрывки ленты, которые навсегда теперь сохранит в голове. Зои держалась, она уже научилась этому, сама — держать себя, обхватив изнутри невидимыми руками. Ты можешь рехнуться, если начнешь пересчитывать свои утраты и недочеты.
— Ты прекрасен, — сказала она. — Продолжай. И не беспокойся насчет того, что уйдет от тебя, что вернется. У тебя самый потрясающий член, какой мне когда-нибудь встречался.
Левон хмыкнул, совсем как родитель при виде ребенка, обуянного безмерным энтузиазмом.
— Негры известны свой телесной оснасткой, — сказал он. — Исследователи Черного континента привозили, бывало, домой их причиндалы — в виде курьезов. Ничего личного. Просто африканская диковина.
— Я могу полюбить тебя, — сказала она. — И что тогда будет?
Он снова всхрапнул, провел ладонью по ее бедру. Снаружи ворковал голубь. Муравьи деловито сновали по коре старых деревьев, стоявших среди старых могил, среди обветшалых бурых громадин домов.
— Слушай, — сказала Зои, — может, поспим немного?
— Ммм.
Она пошарила рукой в стоявшей у матраса корзинке, вытрясла из прозрачного пузырька две красные пилюльки, протянула одну Левону и повторила:
— Давай немного поспим.
— Ага, — пробурчал он, глотая пилюлю. — Спать и видеть сны.
Зои проглотила свою и стала дожидаться серого успокоения, ощущения натягиваемой на нее перчатки. Левон мерно дышал рядом, глаза его были закрыты, хоть заснуть так быстро он, конечно, не мог. Зои легко, кончиком пальца, коснулась его лба, груди, живота, словно отыскивая кнопку, включавшую механизм, который раскроет его. Ей требовалось то, чем он с ней не делился. Его детство, его страхи. Его рассказы. Он не был человеком недобрым, но жил в собственной стране. А изучить ее законы Зои могла, лишь нарушая их. В стране Левона комплименты считались оскорблениями, а любые рассказы — ложью. Из всех же человеческих звуков только музыка несла на себе нескрываемые пятна поражения или победы.
И вот что тревожило Зои: на самом-то деле ей, может быть, хотелось убить его. Он был первым ее по-настоящему нежным мужчиной, первым черным мужчиной, и она любила его с неистовством, с каким охотник любит свою добычу. Разве не думала она о том, чтобы погрузить в него свои руки? Разве не намокала между ног, воображая, как кусает его совершенную задницу — без всякой нежности, прожорливо впиваясь зубами в округлые ягодицы, в их доводящую до исступления мускулистую невинность? Разве не представляла, как вселяется в тело Левона и выскабливает его изнутри? И сейчас, пока она ерошила пальцами волосы на его лобке, «кислота» вдруг наградила ее воспоминанием о сидящей за обеденным столом Кассандре, нижняя челюсть которой умела откидываться, как у змеи, позволяя ей заглатывать тела, не многим меньшие ее собственного. Держись, сказала себе Зои. Слишком-то уж не распускайся. Она думала о кишащих змеями деревьях. И вглядывалась в профиль Левона.
Да, он может уйти, и скоро. Собственно, по-настоящему его никогда здесь и не было, он направлялся куда-то еще, куда она последовать за ним не могла. И сны говорили с ним на ином, чем с ней, языке.
Пальцы Зои медленно спустились по ее груди к скруглению живота. Там ничего еще не шевелилось, пока. Она думала о том, что Левон покинет ее раньше, чем дитя начнет подавать признаки жизни, и думала, что, наверное, это правильно. Она ничего ему не скажет. Не сможет найти слова. Да и как бы там ни было, это ее дитя, только ее. Может, Левону захочется дать ему имя, ей неизвестное. Может, захочется принять в ладони едва оперившуюся душу ребенка, присоединить эту душу к его собственному жестокому запасу. Так она смотрела на Левона долгое время, наблюдая за тем, как сон овладевает его странным, прекрасным лицом.
Она присвоила безымянную часть Левона. И сохранит ее, будет говорить с ней на языке точном и правдивом.
— Прощай, любовник, — прошептала она, и Левон, не открывая глаз, ответил:
— Спокойной ночи.
А потом наркотик ударил в Зои, и она последовала за покинувшим эту комнату сном.
1982
Вечером того дня, когда были подписаны документы о разводе, Константин купил упаковку из шести бутылок пива и поехал к своим домам. Видеть Магду ему не хотелось. Ему вообще не хотелось ничего делать, но и не делать тоже ничего не хотелось. Он остановил машину на одной из улиц, сидел, курил, пил пиво. Ждал, когда к нему придет ощущение покоя, однако время шло, и освещенные окна домов, приезжавшие к ним и отъезжавшие люди, желтые керамические утята, выстроившиеся рядком за белой керамической уткой, раздражали его все сильнее и сильнее. Кем они считали себя, эти уроды? Дурачье, деревенщина, которая лезет из кожи вон, чтобы оплачивать дешевые сортиры, стены которых ничего не стоит продырявить столовой ложкой, а алюминиевые оконные рамы защищают жильцов от холода примерно с таким же успехом, с каким дождевик защищает от воды человека, свалившегося в океан. Он переехал на другую улицу, Эмити-лейн, потом на третью, Мидоувью. Один из домов, расположенный в самой середке квартала, стоял пустым. Ну правильно, дом 17. Каждый, кто строил дома на продажу, знал, что, невесть по каким причинам, на некоторые из них ложится своего рода проклятие. Такое, точно кто-то списывает их в брак, в разряд совершенной дряни, даром что строились они из тех же самых материалов, из тех же досок и той же штукатурки, что и все прочие. Такой же гараж на два автомобиля, такой же ковер во весь пол, такие же плиты и раковины на кухне. Господи Боже, да на застроенных Константином улицах они стояли в трех-четырех домах от своих однояйцевых близнецов! Но по каким-то причинам не продавались, и все тут. Улица заселялась, а они так и оставались пустыми и темными. На карнизах этих домов начинали вить гнезда птицы, в их полуподвалах выводили потомство скунсы. Подростки забирались в них, чтобы покурить в пустых комнатах марихуану или перепихнуться, исписывали матерщиной стены. В конце концов тебе удавалось сплавить кому-нибудь такой дом по цене, которая была на пять, если не больше, кусков ниже рыночной, и, как правило, тем все и кончалось, однако попадались среди них и такие, что с невезухой своей расставаться попросту не желали. Новые владельцы просрочивали платежи, банк отбирал у них дом, Константин выкупал его у банка, а следующие владельцы — приличные, добропорядочные люди — погибали в дорожной катастрофе, или теряли ребенка, или просто исчезали средь бела дня, оставив в буфете аккуратные стопки тарелок. Никто из работавших в его бизнесе людей не верил в проклятия, в призраков, в священные могильники, ни во что подобное, и все-таки время от времени на руках у них оказывались дома вроде этого, Мидоувью, 17, куда чаще пустовавшие, чем заселенные, а если они и заселялись, то обрекали своих обитателей на злую судьбу. Эти дома оставались маленькими эпицентрами невезения, хоть и краска на них была свежей, и дымовые трубы на крышах непокосившимися.