Плоть и кровь - Майкл Каннингем 26 стр.


Она присвоила безымянную часть Левона. И сохранит ее, будет говорить с ней на языке точном и правдивом.

— Прощай, любовник, — прошептала она, и Левон, не открывая глаз, ответил:

— Спокойной ночи.

А потом наркотик ударил в Зои, и она последовала за покинувшим эту комнату сном.

1982

Вечером того дня, когда были подписаны документы о разводе, Константин купил упаковку из шести бутылок пива и поехал к своим домам. Видеть Магду ему не хотелось. Ему вообще не хотелось ничего делать, но и не делать тоже ничего не хотелось. Он остановил машину на одной из улиц, сидел, курил, пил пиво. Ждал, когда к нему придет ощущение покоя, однако время шло, и освещенные окна домов, приезжавшие к ним и отъезжавшие люди, желтые керамические утята, выстроившиеся рядком за белой керамической уткой, раздражали его все сильнее и сильнее. Кем они считали себя, эти уроды? Дурачье, деревенщина, которая лезет из кожи вон, чтобы оплачивать дешевые сортиры, стены которых ничего не стоит продырявить столовой ложкой, а алюминиевые оконные рамы защищают жильцов от холода примерно с таким же успехом, с каким дождевик защищает от воды человека, свалившегося в океан. Он переехал на другую улицу, Эмити-лейн, потом на третью, Мидоувью. Один из домов, расположенный в самой середке квартала, стоял пустым. Ну правильно, дом 17. Каждый, кто строил дома на продажу, знал, что, невесть по каким причинам, на некоторые из них ложится своего рода проклятие. Такое, точно кто-то списывает их в брак, в разряд совершенной дряни, даром что строились они из тех же самых материалов, из тех же досок и той же штукатурки, что и все прочие. Такой же гараж на два автомобиля, такой же ковер во весь пол, такие же плиты и раковины на кухне. Господи Боже, да на застроенных Константином улицах они стояли в трех-четырех домах от своих однояйцевых близнецов! Но по каким-то причинам не продавались, и все тут. Улица заселялась, а они так и оставались пустыми и темными. На карнизах этих домов начинали вить гнезда птицы, в их полуподвалах выводили потомство скунсы. Подростки забирались в них, чтобы покурить в пустых комнатах марихуану или перепихнуться, исписывали матерщиной стены. В конце концов тебе удавалось сплавить кому-нибудь такой дом по цене, которая была на пять, если не больше, кусков ниже рыночной, и, как правило, тем все и кончалось, однако попадались среди них и такие, что с невезухой своей расставаться попросту не желали. Новые владельцы просрочивали платежи, банк отбирал у них дом, Константин выкупал его у банка, а следующие владельцы — приличные, добропорядочные люди — погибали в дорожной катастрофе, или теряли ребенка, или просто исчезали средь бела дня, оставив в буфете аккуратные стопки тарелок. Никто из работавших в его бизнесе людей не верил в проклятия, в призраков, в священные могильники, ни во что подобное, и все-таки время от времени на руках у них оказывались дома вроде этого, Мидоувью, 17, куда чаще пустовавшие, чем заселенные, а если они и заселялись, то обрекали своих обитателей на злую судьбу. Эти дома оставались маленькими эпицентрами невезения, хоть и краска на них была свежей, и дымовые трубы на крышах непокосившимися.

Константин вылез из машины, медленно обогнул безмолвный дом, вглядываясь в его незамысловатые частности. Белая алюминиевая облицовка, алюминиевые шашечные оконницы восемь и восемь, зеленые ставни из древесно-волокнистой плиты, купленной им по дешевке, оптом. Слишком он нов и чист, чтобы в нем завелись привидения, думал Константин. В доме стояла тьма, безмолвие пустых комнат. Интерьер его Константин знал так же хорошо, как внутренность собственного дома. Через центральную дверь фойе (домашним хозяйкам нравятся мелкие штришки вроде переименования обычной прихожей в «фойе») можно было попасть прямиком в гостиную, где стоял обеденный стол. Левая дверь вела на кухню и в устланную линолеумом кроличью нору, именуемую «общей комнатой». Правая — к трем крошечным спальням и двум ванным комнатам. Полная площадь в квадратных футах — тысяча сто пятьдесят пять. Константин прошел на задний двор — на клочок земли, которую грузовиками привезли сюда из Пассаика, чтобы засыпать стоявшее здесь прежде болото, клочок, уже заросший сорной травой и заселенный лягушками да навещаемый от случая к случаю журавлем, — постоял там немного, глядя на построенный им дом. Вот сдвижная стеклянная дверь, которая ведет в гостиную, вот высокое прямоугольное окно главной спальни. Константин наклонился, поднял камень и запустил им — без всякого гнева, почти задумчиво — в это окно. Камень прошел сквозь стекло с негромким и чистым звуком, как сквозь корочку льда на воде, оставив за собою зубристое отверстие с беловатыми краями. Константин не был уверен в том, что он, собственно говоря, чувствует. Злость, может быть, но скорее пустоту, потребность перебить в этом проклятом богом доме все стекла, — просто-напросто ради того, чтобы очистить душу и снова суметь почувствовать гнев. Он метнул второй камень, потом третий. Разбил все три створки окна и занялся сдвижной дверью, стекло которой не осыпалось, но лишь глотало камни, как тело глотает пули — одна дырка, другая. Он бросал камень за камнем, а после, убоявшись приезда полицейских, но так и не ощутив ничего, совсем ничего, кроме невнятной потребности убраться отсюда, быстро вернулся к машине и уехал.

Ночь была ясная, теплая. Вот и автострада с ее устойчивым ритмом движения, с мягким белым свечением. В управлении машиной присутствовало нечто успокоительное, и, проехав миль пятьдесят, он сказал себе, что просто катается — для того чтобы избавиться, внутренне, от непонятно чего. И, только миновав Манхэттен, робко признал, что едет, похоже, в Коннектикут, к дому Сьюзен.

Добрался он туда уже после полуночи. И когда увидел ее дом, степенный, колониальный, стоящий среди возмужалых деревьев на большом участке земли, на глаза его навернулись слезы. Она добилась этого. Она счастлива, ей ничто не грозит, она живет как раз той жизнью, какой он желал и для своих детей, и для себя. Константин вылез из машины, тихо пересек лужайку, прислушиваясь. Ничего, кроме сверчков да легких вздохов и шорохов самой ночи, слышно не было. Никакого детского плача. Хотя, погоди, наверху горит свет. Константин поднялся на крыльцо и остановился. Что он скажет Сьюзен, когда она откроет дверь? Наверное, правду. Сегодня он и ее мать получили официальный развод, и мысль о том, чтобы провести эту ночь рядом с кем-то, кроме нее, Сьюзен, показалась ему невыносимой. И все-таки он не постучался в дверь и не позвонил. Не хотелось ему ни вина, ни сочувствия ее мужа. Муж Сьюзен был малым неплохим, но размазней, он и добился-то столь многого лишь потому, что у него богатые родители, — ну и потому, что его не раздирают страсти, которые иногда правят всей жизнью мужчины. Константину не хотелось изображать в этом доме старика или человека, оставшегося в одиночестве, да и вообще потерпевшего какое-то поражение. Но и оказаться где-либо еще ему тоже не хотелось. Он любил этот дом, его значительные, дышащие достатком очертания, его мансарды и слуховые окна, его шашечные оконницы. В нем все было настоящим. Все детали, которые он и Ник Казанзакис воспроизводили, используя алюминий и древесно-стружечную плиту, в Джерси и на Лонг-Айленде. Некоторые его особенности — голландского стиля дверь, эркерное окно — были точь-в-точь такими же, как у той злосчастной халупы на Мидоувью-драйв. Уезжать Константину не хотелось, но и нажать на кнопку звонка он не мог. Не мог изображать неудачника, нуждающегося в пристанище. Он стоял на крыльце, пока не услышал донесшийся из окна наверху негромкий плач закапризничавшего ребенка, и тогда, словно повинуясь какому-то зову, вернулся в машину. В ней он и оставался, когда в доме уже погас весь свет. Мать, ее муж, ребенок спали внутри, а Константин сидел, глядя, как продвигается темнота, как играют на дощатой обшивке дома тени. Прошел час, за ним другой. Он наблюдал за украдчивой, беспокойной жизнью ночи, пока ночь не забыла о том, что он здесь, пока его бессонное присутствие не было принято ею, добавлено к безмолвию, которое поднималось из земли и соединялось с другим, более глубоким, льдистым, опадавшим со звезд. Он смотрел, как лужайку дочери с неторопливым достоинством пересекает енот. Смотрел, как бесшумно снимается с ветки вяза сова, точно дух самого этого дерева. Слушал звуки ночи, тихие вскрики наслаждения, или тревоги, или простого самоутверждения. Один птичий зов оказался долгим, испуганным и, несомненно, вопросительным, состоявшим из торопливых, визгливых выкриков: «Может ли быть? Может ли быть? Может ли быть?» Константин закурил новую сигарету, открыл еще одну бутылку пива. Ничего же не было, только объятия и поцелуи. Гадостей он не делал. Господи, да он любил ее. Принадлежал ей, вот как это можно назвать, а она принадлежала ему. А поцелуи — какой от них вред? Поцелуи — это нормально. Он смотрел, как проходит ночь. И в какой-то миг ощутил себя охраняющим дом от клубящегося вокруг живого мрака. А в следующий — бесприютным нищим, пришедшим к воротам ночного города, чтобы исповедаться в своих несовершенствах и поискать какой ни на есть защиты.

1982

Ему надоело быть щуплым и слабым. Гибким, умничающим, увертливым — все это было ему уже неинтересно. Дожив до двадцати девяти, Вилл захотел вырасти. Захотел перемещаться в пространстве с уверенной легкостью, с властностью. Хватит уже дергаться и приплясывать, словно нервный мальчишка. Хватит шутки шутить. Пора обратиться в человека, которого стоит побаиваться, который не желает оправдываться ни в чем.

И он начал посещать находившийся на окраине города спортивный зал. Посещать исправно, одолевая холодный, смятенный стыд. Он стыдился своего тела, тела расставшегося с молодостью мальчишки, и стыдился желания приукрасить его. Куда легче быть циничным, демонстративно хилым. Куда легче сидеть в барах и отпускать шуточки. Теперь он признал это — признал в себе тщеславие такого рода. Теперь он жаждал того, чего жаждут глупцы, разделил их веру в телесную крепость. И потому, подрагивая от смущения, продолжал потеть в спортивном зале. Приезжал туда после школы и делал что положено. Выбранный им зал находился в Мэлдене, в едва сводившем концы с концами торговом центре, вдали от привычных орбит мира, в котором он жил. Здесь обливались на велотренажерах потом стареющие мужчины. Сюда приходили компании мускулистых подростков с уже вышедшими из моды прическами, поднимавших немыслимые тяжести и подбадривавших друг друга громким сквернословием. Эти мальчишки вполне могли приходиться братьями его давнему другу Биффу — громогласно самоуверенные, влюбленные в собственную пригожесть и готовые прикончить любого мужчину, который попытается разделить с ними эту любовь. Вилл держался особняком. Он презирал их и против воли своей любовался ими, бросая на юнцов взгляды поверх коврового покрытия с разбросанными по нему гантелями и тренажерами.

Он чувствовал себя униженным, но усердствовать продолжал. Тужась, поднимал пятифунтовые гантели. Временами, справившись с тяжестью совсем уж незначительной, он, побагровевший и изнуренный, оглядывался по сторонам и улыбался, словно пытаясь внушить каждому, кто за ним наблюдает, что занимается всем этим в шутку. А обнаружив, что никто за ним не наблюдает, что никому нет до него дела, брался за тяжесть побольше и начинал все сначала.

Когда пятифунтовые гантели словно бы полегчали, он перешел на десяти-, а там и на пятнадцатифунтовые. И по прошествии двух месяцев обнаружил, что у него, похоже, немного выпятилась грудь. Поначалу он не поверил, что это — плод его стараний. Он и представить себе не мог, что его тело способно хоть как-то ответить на муштру и постоянство усилий. Тело, как ему представлялось, всегда жило собственной жизнью. Оно выглядело так, как выглядело, сохраняя дарованное ему природой здоровье даже в отсутствие достаточного отдыха, воздержания от спиртного или хорошо продуманного питания. Теперь же Вилл, осмотрев себя в зеркале, увидел, что под белой кожей его плоской груди прорастают бугорки мышц. Он повернулся к зеркалу боком, потом опять лицом. Да, точно, это они и есть. Мускулы, которые он вырастил сам.

Он удвоил усилия, и тело понемногу начало разрастаться. Это казалось чудом. Первыми обозначились грудные мышцы, потом, намного медленнее, плечевые и спинные. Виллу чудилось, что у него появляется второе тело. Он наблюдал за тем, как тело это приобретает отчетливые очертания, как возникают полоски трицепсов, плотные подушечки бицепсов. Он начал покупать книги по правильному питанию и, все еще поеживаясь от стыда, журналы, в которых загорелые мужчины с глянцевой кожей демонстрировали новые комплексы упражнений. Испытывал эти упражнения на себе. Покупал витамины, заставил себя питаться пять раз в день. Он жил в своем новом теле, наблюдая за его изменениями с надеждой, которой ему никогда еще не удавалось проникнуться в отношении другого человека. Вообще говоря, происходившее смущало его — в кого он, собственно, обращается? — и все же Вилл не останавливался. Он позволял любоваться своим новым телом — и себе и другим. Обращался в мускулистого крепыша — он, Билли, тощий мальчишка, единственными сильными сторонами которого были ум и умение говорить «нет». Гримасничая в спортивном зале от все возраставших нагрузок, он подбадривал себя мыслями о массе и силе, которые положат конец его сомнениям. Когда наступила жара, он купил майку с бретельками и первые в его жизни узенькие плавки. Жизней у него теперь было две — в одной он оставался испуганным мальчишкой, в другой — мужчиной, рельефная мускулатура которого отбрасывала на его кожу собственные, телесных тонов тени. Время от времени он воображал, как показывает свое разросшееся тело отцу. Как отец любуется им и втайне желает его. Порой он корил себя за то, что тратит время и силы на затею столь суетную. Порой же его наполняло вдохновляющее ощущение новых возможностей, возвращавшее его к тому более чем десятилетней давности времени, когда он ночами гонял в компании друзей на больших, взятых ими на время машинах, которые могли занести их куда угодно.

1982

— Будьте добры Мэри Стассос.

— Я слушаю.

— Мэри, это Кассандра, подруга Зои. Вы меня помните?

— Кассандра. Да.

— Послушайте, Мэри. С Зои все в порядке, но она в больнице.

— Что?

— Да вы не дергайтесь так, с ней все хорошо.

— Но как же это? Что случилось?

— Понимаете, милочка, она немного переборщила с таблетками.

— Что?

— Ну, обсчиталась немного. Приняла слишком много красненьких или еще каких, такое со всяким может случиться. Теперь послушайте, чувствует она себя хорошо, врачи говорят, что выпишут ее завтра или послезавтра. Она не хотела, чтобы я вам звонила, я уж почти послушалась ее, а после подумала: какого черта, отродясь никого не слушалась, чего же теперь-то начинать? Ну и потом, матери следует знать о таких вещах.

— Где она? В какой больнице?

— В Сент-Винсенте. Я из нее и звоню.

— Я еду туда. И еще, Кассандра?

— Ммм?

— Вы не останетесь с ней до моего приезда?

— Не могу же я бросить мою дочь — тем более сейчас, верно?!

— Прошу прощения?

— Фигура речи. В общем, милочка, садитесь в машину и гоните.

— Я смогу добраться туда за час.

— Только шею не сверните, ладно? С ней все хорошо, честное слово. Будь оно иначе, я бы вам сказала. Каждая девушка время от времени совершает ошибки. И еще, Мэри?

— Да?

— Малыш не пострадал. Когда вы приедете, нам с вами придется серьезно поговорить с девочкой о том, что в ее положении так себя не ведут. Мы ей такую выволочку устроим…

— Малыш?

— Послушайте, вы просто приезжайте, хорошо? Похоже, вам еще много чего нужно узнать.


Зои спала на больничной койке, исхудалая, посеревшая. Мэри стояла, пытаясь отыскать в ней черты своей дочери. Лицо этой девушки было пустым, лишенным каких-либо характерных черт. Тощая, ничуть не красивая, с разбросанными по подушке жидкими немытыми волосами. Мэри перевела взгляд на ее руки. Лицо Зои — восковое, дремотное, погруженное в безмолвную демонстрацию способности кожи обтягивать череп. И только взглянув на руки Зои, Мэри увидела свою дочь, ее манеру поджимать пальцы и подергивать ими. Это в них ушло начаточное существование Зои, девочки, которую Мэри с такой памятной ей натугой, с такими толчками произвела на свет. Годовалая Зои была ребенком капризным, спавшим и видевшим сны на коленях Мэри, и у нее затекали ноги, потому что она не решалась пошевелиться, боясь разбудить дочку и получить еще один час ничем не объяснимого, безутешного рева.

Она так и вглядывалась в руки Зои, когда чей-то голос произнес за ее спиной: — Мэри?

Она обернулась и увидела мужчину в женском платье.

Мужчина стоял под больничными светильниками, высокий, с кричаще-красными губами и огромными, словно сплетенными из паутины черными веерами накладных ресниц. Пышный черный парик и красное платье с широкой юбкой, густо обшитое сеточками, бантиками и синтетическими кружевами.

— Да? — ответила Мэри.

— Я — Кассандра.

На недолгое время в голове у Мэри что-то вывихнулось, пришло в беспорядок, — примерно то же почувствовала она в кабинете Константина, поняв, что он спит с толстой, невзрачной Магдой. Вот это Кассандра. В сознании Мэри одно за другим выстраивались слова. Ее дочь приняла слишком большую дозу наркотиков, а вот это — та самая женщина, которая так понравилась ей по телефону.

— Вы извините меня за все это, — сказал Кассандра. — Я просто не успела переодеться, обычно я в таком виде по больницам не хожу.

Мэри кивнула. Произнесла:

— Кассандра.

— Я понимаю, понимаю. Жизнь полна сюрпризов, так? Вы уже поговорили с доктором?

— Да.

— Ну вот видите. С ней все обойдется.

— Но что же произошло?

Назад Дальше